Кенгуру - Юз Алешковский 21 стр.


Короче говоря, Коля, дьявол несомненно имеет отношение как к азартным играм, особенно к картам, так и к краткому курсу истории ВКП(б). Вот и стал Чернышевский в игре Всем, а я чуть было Никем. Слава Богу, дернули его на этап.

13

Но и моя очередь пришла. Разумеется, неожиданно. Сижу на нарах, отьедаюсь, трое суток уж хаваю, но настолько оплыл, что на парашу не бегаю, золы во мне маловато, воды и шлака, и просто силушки нет в ногах. И вдруг, где бы ты думал, Копя, я себя обнаруживаю? В пахучей духоте, под жарким солнцем и голубыми небесами, в белых, розовых, лиловых, синих и красных цветах. Воробушки рядом чирикают. Глоса какие-то невдалеке гундосят и паровозишко посапывает. Станция, очевидно. А я лежу, надо полагать, в гробу, и вполне возможно, Кидалла разыгрывает очередную сцену из своего будущего — Фан Фанычу устроили почти всенародные похороны и решили его закопать в землю живьем. Сейчас, очевидно, подымется на трибуну студентка энергетического института или пожилой, оторванный от станка токарь, и я услышу, что поскольку в будущем наказание будет опережать преступление, то и захоронение особоопасных преступников должно происходить задолго до их смертной казни. А это уже такое торжество пролетарского гуманизма, от которого волосы должны от ужаса шевелиться на черепах Дюпонов, Фордов, Чан-Кай-Ши и маршалов Тито. Такую примерно я ожидаю речугу и не шевелюсь.

Лежать в цветах, действительно, неплохо. Неплохо плавно плыть на чьих-то спинах и смотреть в небо. Хуже, когда крышку заколачивать начнут, обязательно ведь, гадюки, гвоздь влупят в плечо или в ногу, хуже, когда комья глины печальной по крышке гроба застучат все глуше и глуше, пока совсем их слышно не станет. Лежу себе, тихо думаю, дышу воздухом безгрешных цветов. Вдруг Юрий Левитан надо мной забасил: «Передаем последние известия… Американский народ рукоплещет Никите Сергеевичу… Указ Президиума Верховного… за выдающиеся заслуги в строительстве социализма в одной отдельно взятой стране присвоить буквам „К“, П» и С» звание героев социалистического труда… переименовать мягкий знак в твердый… считать последней буквой советского алфавита букву «Ы»… Букву «Я» наградить значком «Отличник Освода»…

Что за мать твою так, думаю и приподнимаюсь. Жарко. Пыльная, вшивая площадь вокруг. Одна зеленая палатка «Пивопродукты».

Облупленный, серенький, как старичок, домик станции «Слободка». Мусор вышел оттуда. Ко мне направился. Сам без фуражки и ремня. Вместо сапог тапочки. Кстати, Коля, я за свою долгую жизнь просек, что даже с самым тупым, жестоким и упрямым мусором можно договориться, если прибарахлен он немного не по форме Допустим, подворотничок забыла ему баба пришить. Он непременно после шести часов уговора оставит тебе покурить. И все это, заметь, в кандее.

— Ну, брат, ты дрыхнешь, как пожарник в рейхстаге: вторые сутки без просыпу, — говорит мусор. — Вставай, опохмелись, поезд скоро.

— А я что, извините, на… свободе?

— Только не темни. Я этого не люблю, хоть и в тапочках на босу ногу. Подъем!

— Неужели ж я вчера надрался? — спрашиваю мусора и попрежнему просечь ничего не могу.

— Если б не надрался, то и дрых бы с Зинкой-стрелочницей, она вашего брата реабилитированных обслуживает, а не с Карлом Марксом. Подъем, брат, подъем!

Отхожу я, Коля, шагов на двадцать от шикарной клумбы, смотрю на нее, так сказать, с птичьего полета и убеждаюсь, что я действительно кемарил прямо в бороде Кырлы Мырлы, сконструированной из белых анютиных глазок. Примял, конечно, и бородищу, и красный галстук с синим пиджаком, так что Кырла Мырла, ну просто никуда от него в жизни современной не денешься, и сам вроде бы с жестокой похмелюги похож на алкаша, пропившего с получки весь свой капитал, всю свою прибавочную стоимость.

— Да, — говорю, — хорош я небось был?

— Скажи себе спасибо, что в Самого не завалился. Я б тебе врезал штрафик рублей на сто. Ну, поправляйся и валяй, откуда брали.

— А «сам» — это кто? — интересуюсь, глядя на другую клумбу

— Ленин.

— А Сталин где?

— В мавзолее.

— Минуточку. А Ленина оттуда пошарили что ли?

— Вместе они лежат. Только усатого, должно быть, пошарят. Никита его раком на съезде поставил. Разоблачил до самых потрохов. — Так-так-так, — говорю, кое-что начиная соображать, — А из каких же цветов у Ленина лысина?

Он в фуражке. А фуражка — из черных бархоток. Зэк эти клумбы сделал, за что и скостили ему срок на 15 лет.

Лезу в «скулу». Там справка об освобождении, билет до Москвы и фанеры — что-то около тысячи. Свобода, Коля, свобода! И на пыльной вшивой площади пусто и жарко, алкаши, чуя время, тянутся к «Пивопродуктам», автобусишко зачуханную провинцию с деревянными чемоданами к поезду подвез и вроде бы ничего за эти годы со мной не произошло. Не было никому дела до моей тюрьмы и казни и нет никому дела до моей, Фан Фанычевой, свободы. Какой-никакой, а свободы! Стою и удивляюсь, что это она меня совсем не берет? Может, все-таки убили во мне мусора жизнь? Убили, суки? Добились своего? Но ты, ведь, знаешь, Коля, свобода, как довоенная водяра, как аристократический пожилой коньяк, разбирает не сразу, не сходу, и непонятно поначалу, поддал ты или не поддал. Но это только поначалу. До поезда часа полтора. Я уже успел разобраться, что за слввные и новые главы появились в мое отсутствие в кратком курсе истории ВКПБЭ в беседе со стрелочницей Зинкой, и тут заиграла в моей кровушке СЬобода, проникло в душу ее вещество, стало свободным вокруг меня Проклятое Время и Несчастное Пространство: захмелел Фан Фаныч от воли, как петух от пьяной вишневой ягодки! Подхожу к «Пивопродуктам». Там ханыги приуныли, — Привет, — говорю, — победителям дракона Берии! Что скисли? — Степаныч в долг не дает. Помираем форменно.

— Не бойтесь, — говорю, — люди, не помрете, пока жив Фан Фаныч! Сейчас я вас поправлю, творцов истории!

И вспомнил я, Коля, ради шухера и обиды за ханыг, что Фан Фаныч гипнотизировал не таких гусей, как Степаныч. Рожа мне его не понравилась. Нахапал не один миллион. Но сосредоточившись, пронзил я этого кровопийцу со станции «Слободка» своим жиганским взглядом и не отпускал, пока глазки у него не помутнели, а плечи не обмякли. Вот тут и началось гулево! Степаныч лично на глазах обалделых, очухавшихся как бы в сказке ханыг начал стрелять шампанским, рубить топором на ровные половинки консервные банки, чтобы не терять времени на открыванье и, по моему же внушению, на коленях поднес каждому из ханыг по поллитровой кружке коньяку с шампанским. Затем он выдал им по отрезу на костюмы, часы, зонтики, ящик «Мишек» для детишек, встав на прилавок спел «Гимн демократической молодежи», «Судико» и разорвал все долговые расписки, Я же с мужичками, истосковавшись по нормальным людям, трекая про жисть, про внутреннее и международное положение, надрался до счастья. Напоследок внушил Степанычу, что он не должен разбавлять водой водяру, увлажнять сахар и пить из людей кровь…

И вот, Коля, я на Ярославском вокзале, без гроша в кармане, но со справкой об освобождении в «скуле». Вид у меня втнивенький, но я не смущаюсь. «А серенькие брючки, а серый кителек, а на ногах — кирзовые, а за спиною — срок…»

Стою в очереди у автомата и мурлыкаю. Пятнашку зажал в ладошке для волшебного звонка. Дамы около меня носами поводят. Кирза моя их смущает и серенькая, жалкая на плечах холстинка. Набираю номер. Не вышиб у меня его из памяти Кидалла.

— Здравствуй, — говорю, — Стальной. Все лежишь и «Мурзилку» читаешь? Ну-ка, вставай, он же подъем, и тряси загашничек. Буду через полчаса. Адью! Таксист меня везти не хочет. Сидит на крыльце и изгиляется. Что с такой вшивоты, как я, возьмешь? Я ему сквозь зубы на ухо толкую:

— Живо за руль, профурсет, и на Лубянку к третьему подъезду! Операцию, сволочь, срываешь! Сгною на самосвале!

Этот таксист, они же почти все подлые, мелкие и. трусливые твари — как танкист в люк по боевой тревоге, нырнул в кабинку, вцепился в баранку и рванул под мост, через Домниковку и Уланский на Сретенку. — Делай левый поворот на красный. Сигналь четыре длинных и не дрожи, хапуга!

Он на скорости, с визгом, перед косом у «Аннушки» свернул на Сретенку. Орудовец захлопал ушами, услышав необычные сигналы, отдал мне честь на всякий случай, и шеф чуть не воткнулся в подъезд с вывеской «Приемная КГБ». Взял я у него путевку и написал в ней, что машина использовалась с невключенным счетчиком для оперативных нужд и что водитель обязан без капризов перевозить всех: от нищего до офицера контрразведки. Усильте воспитательную работу, товарищи. Не ставьте такси над государством. Майор Пронин. Прочитал шеф надпись, рот раскрыл и так и отвалил от подъезда с открытым. А я поканал к Стальному.

Он был моим консультантом по антиквариату, Захожу в его домашний музей. Любуюсь первым делом импрессионистами, китай ской бронзой, жирондолями, секретером Робеспьера, затем переодеваюсь, и все это, заметь, Коля, без единого вопроса со стороны перебиравшего стариннейшие геммы Стального, затем беру из комода работы Дюрера пятьдесят тысяч и тогда только говорю:

Он был моим консультантом по антиквариату, Захожу в его домашний музей. Любуюсь первым делом импрессионистами, китай ской бронзой, жирондолями, секретером Робеспьера, затем переодеваюсь, и все это, заметь, Коля, без единого вопроса со стороны перебиравшего стариннейшие геммы Стального, затем беру из комода работы Дюрера пятьдесят тысяч и тогда только говорю:

— А вот ответь, Стальной, какой был стул у Людовика XVI после объявления ему смертного приговора?

Развел Стальной руками.

— Жидкий был старт, — сказал я ему, и он, как интеллигентный авантюрист, оценил мою грустную шутку, поняв к тому же, что она имеет легкое отношение и к моей, слава тебе, Господи, не королевской судьбе. Посидели мы, сварили кофе в джазвешке Тамерлана, потрекали о состоянии не которых наших дел, и уходить мне, Коля, от Стального не хотелось, очень не хотелось. Где еще так сладко и достойно посмакуешь время жизни, как не в домашнем музее, в теплой компашке с деревяшками, стекляшками, холстами, тряпками и железками, ни на секундочку не забывающими, с какой любовью их сотворили мастера и вывели в вещи и обеспечили почти счастливую бесконечную старость. Простился я со Стальным и пожелал вещам, и прекрасным, и жалким, не попадать на баррикады, а нам, людям, в костоломные переделки и душегубки.

14

Направляюсь домой. На улицах все то же самое. «Слава КПСС». Слава труду». «Печать — самое острое». «Партия и народ едины». Да здравствует наше родное правительство!» «Вперед к коммунизму!» «Догоним и перегоним!»

Все это, Коля, трудно и невозможно понять нормальному человеку. В Англии я ни разу не видел лозунга «Слава лейбористской партии!» или «Да здравствует наше родное консервативное правительство!» И во Франции, и в Амернке ничего подобного я не видел. Разве что в дни выборов в сенат и прочие шарашки. Там уж если тратят денежки, то на рекламу, и денежки окупаются. В общем, Коля, шел я по улицам, лезли в мои глаза все зти «Славы» и «Вперед», и думал, что в нашей стране, к сожалению, нечего рекламировать, кроме партии, труда и вечно мсивого Ильича, а какая и кому от зтого польза и прибыль, совершенно неясно. Впрочем, почему неясно? Наши вожди, направляясь кто в Кремль, кто на Лубянку, кто на Старую площадь, кнокают, небось, из окон своих машин на всякие слова и думают: «Правильно. Это по-деловому. Слава нам. Хорошо мы работаем. Народ зря хвалить не станет. Слава!»

Да ну их, Коля, к лешему.

Прихожу домой. Дверь открыта. Вонища — не продохнешь, и какая-то баба в противогазе пульверизирует плинтуса, тахту и тумбочки с мягкими стульями. И все это в общем коридоре. Кричу бабе, по всей видимости, Зойке. Не слышит. Я нос зажал и толкнул ее. Обернулась и на тахту валится. Снимаю с нее противогаз. Зойка! Разжирела только слегка.

— Как увидела тебя, так думаю, чокнулась от хлорофоса или противогаз неисправный. Вот, клопов и тараканов морю. Спасенья от клопов нету, — говорит Зойка.

— Откуда ж клопы взялись?

— Как ты пропал, так они и развелись постепенно, Сроду в квартире их не было.

Тут, Коля, я вспомнил, как пожалел клопа и подсадил его к Зойке перед уходом на Лубянку. «Живи, — сказал я еще тогда, — ведь жить, тебе, клоп, положено пятьсот лет». Вот он и нашел себе подругу, или она его нашла, расплодились, допекли Зойку. Она вот, продолжалась тут без меня жизнь.

Достаю из заначки ключ. Вхожу в свою берлогу. Воздух чистый. Я ведь форточку не закрыл. «Хрен с ней, — подумал уходя, — с шаровой молнией. Пускай влетает.» Воздух чистый, но зато стоит в комнате жуткий писк. Залетела в комнату пара воробьев с бабочками в клювиках, засекли меня, вылетели и перед окном икру мечут, влететь боятся. Смотрю: на буфете гнездо, за моим фото «Я в Венеции» — другое, в моем цилиндре — третье. И в каждом гнезде голодные птенцы клювы пораскрыли, шеи вытягивают, тонкие, как у лагерных доходяг, весь пол в помете, стол тоже, а на столе бутылочка постаревшего на шесть лет коньяка, тоже задристана с ног до головы, словно обросла пылью веков в подвале герцога Орлеанского. Сколько же поколений воробьев родилось тут и выросло, пока я чалился?

— Давай их тоже выморим, как клопов, — говорит Зойка.

— Не надо, — отвечаю, — никого морить. Они сами через пару месяцев улетят, а может, и раньше.

— Как же ты жить вместе с воробьями будешь? — Проживу. С людьми уживался, да еще с какими, а с птичками тем более уживусь.

Подхожу, Коля, к окну, открываю его, чтобы папам и мамам влететь с добычей удобней было, и вот — судьба моя — напротив по тротуарчику, в туфельках-шпилечках, с сумочкой в булочную спешит та самая деточка! Я не мог, Коля, ошибиться. Ласточке тогда лех пятнадцать было, и я уже прощался со свободой, отсчитывая последнее ее время, и смотрел в окно, и это была она в коричневом платьице с белым передничком. Коля, я твердо сказал своему старому знакомому снайперу Амуру: «Как всегда, беру огонь на себя!» Амур соответственно прошил мое сердце длинной автоматной очередью, и я крикнул в окно:

— Деточка! Деточка!

Остановилась. Думала, что оклнкнули не ее. Я еще раз позвал.

Подняла личико и с улыбкой спрашивает:

— Это вы меня?

Я кричу:

— Немедленно зайдите в квартиру семь!

Пожала плечиками, но я серьезно машу рукой, и вот она, глазам своим не верю, переходит улицу… Я вышел из хлорофосной смердыни на площадку. Все выше, Коля, все выше стремим мы полет наших птиц! — Извините, — говорю, — я человек чудовищно интуитивный, и мне на расстоянии показалось, что вы имеете какое-то отношение к биологии.

— Да. Я учусь на биофаке. Вы угадали, если, конечно, ничего не знали об этом.

— Не мог знать, — говорю, — кстати, у нас тут морят клопов. Запах. Зажмите, пожалуйста, нос, и зайдемте ко мне. Я вас порадую. Ну, слово за слово… «Заметил, — говорю, — что вы с симпатией смотрите на воробьев…» Хотя ничего такого не замечал.Провожу деточку, ее звали Галей, в свое большое гнездо и даю пояснения насчет превращения в него моей комнаты. Деточка Галочка ловила мух и кидала их в клювики птенцов. Я что-то тискал, она весело ругала Сталина, угрохавшего ее двух теток, двоюродного брата и немыслимое число соседей по коммуналке, спрашивала, читал ли я в лагере стихи Пастернака и, наконец, мы раскупорили дождавшуюсятаки меня бутылочку. Воробьи, кстати, плюнули на опасность, не оставлять же детей голодными, и стали влетать совершенно внаглую. Я, Коля, с твоего позволения, для того, чтобы двинуться дальше, забегу немного вперед. Ласточка Галочка ушла. Через пару дней забежала по-новой, притаранила птенцам мотыля и умолила меня тиснуть ей все то, что тискаю теперь тебе я. И вот, когда я дошел до процесса, она заплакала, поцеловала меня в щеку и говорит:

— Для того, чтобы все это слушать, Фан Фаныч, нужно стать женщиной… Извините…

Коля! Поверь мне: мы несколько недель не вылезали из гнезда. А вылезали на смрадную улицу только для того, чтобы купить пожрать. Лямур, милый, лямур. А потом улетели птенчики-воробушки. Оперивись и улетели. И мне пришлось сделать ремонт. Это я, извини, забежал вперед. Ушла, значит, потрекав со мной, Галочка, а я уже совершенно окосел от Свободы. Как бы глупостей, думаю, не наделать. Закружилась моя голова. В самый раз бы прилечь на закаканный птичками диванчик, покемарить часок, перешибить сном сумасшедший хмель жизни. Но нет! Все-таки фан Фаныч — полная чума, Первым делом он очистил от помета столик Марии Антуанетты, за который Стальной предлагал ему состояние, но в ответ слышал: «Жамэ». Очистил, полюбовался им, потом взял бутылку в гастрономе, захожу за угол, подхожу к пивной и говорю Нюрке, падле бессмертной и позорной:

— Кружечку! — Даю монету. Нюрка сдерживает пиво, оно, как нефть из новой скважины, бьет вместе с газом, одна сплошная пена, которой только пожар в рейхстаге опять-таки тушить. Другой рукой дает мне Нюрка сдачу. Увидела наконец. Узнала, гадина. А рожа ее лиловая с прописью так заплыла, что она хавало свое от удивления раскрыть не может, только шнифтами хлопает продажными, быдловыми и поросячьими, Вольфганг Мессинг такие не прошибет, попростуй он с гипнозом потребовать у Нюрки долива пива после отстоя пены. Я же интеллигентно, как всегда, жду. И еще пара человек ждет. А Нюрка остолбенела, пиво, вернее, пена уже через край бежит, и вдруг оседает Нюрка в белом халате с посиневшей харей, тает за стойкой, грохнулась на пол. Пришлось Фан Фанычу дверь с замком вырывать, вытащить Нюрку за синие ноги на свежий воздух, пивом в рыло плеснуть и сказать на ухо: «ОБХС! ОБХС! ОБХС!» Будь уверен, Коля, тут же очухалась, а я отпустил пива, долив его тютелька в тютельку хипежившим алкашам, сам выпил пару кружек, бубличек соленый пожевал и сказал Нюрке:

— Советую тебе сесть на годик, тогда похудеешь и не врежешь дуба от удара, а во-вторых — раньше сядешь, раньше выйдешь. Нюрку я покинул задумавшейся, хотя, Коля, следов мысли на ее роже не взял бы даже Ингус — верный друг пограничника Карацюпы. Так. Затем Фан Фаныч берет шефа.

Назад Дальше