Из дома Саанахта вышла Туа, выплеснула помои. Грохот в яме затих, все глядят на нее в полном изумлении: надо же, задница!.. и груди тоже есть!.. и что-то похожее на бедра, пусть слишком жилистые и тощие…
Я на Туа не смотрю, я вспоминаю своих женщин: Сенисенеб из Мемфиса, Нефертари из Пер-Рамсеса, что в Дельте, Бенре-мут из оазиса Мешвеш. Бенре-мут вспоминается чаще – она наполовину ливийка, жаркая, страстная, ненасытная. С кем она делит постель, дикая моя пантера?.. Что с другими моими подругами?.. Об этом я знаю не больше, чем о своем чезете.
Так проходит день. Ночью я лежу на нарах в своем бараке, слушаю храп товарищей по несчастью и вспоминаю. Шрам от бича Балуло ноет, но разве это боль! На теле моем много других, более почетных отметин, от хеттских клинков, ассирских пуль и стрел дикарей, что обитают в южных джунглях. Помню схватку у иерусалимских стен… теперь этот город назван Джосерградом в честь великого владыки нашего… там схлопотал я «финик» в левое плечо, и пулю вырезали прямо на поле битвы, даже не накачав меня вином. Вот это была боль! Да и в других случаях штопали по-быстрому, без затей. За двадцать шесть лет я участвовал в семи кампаниях и из каждой что-нибудь вынес: раны, наградные бляхи или новый чин. Чины и бляхи отняли, а раны – вот они, здесь, со мной… Выходит, кроме них да лагеря ничего я у отечества не выслужил…
Горькая мысль! И жалит она меня все эти месяцы, будто свернувшаяся под сердцем гадюка.
Рядом зашевелился Давид, открыл глаза, повернул ко мне голову. Совесть его терзает… В великой нашей державе много всякого люда: роме, греки, финикийцы и ливийцы, кушиты, палестинцы и сирийцы, даже варвары с севера, но самые совестливые – иудеи. Видит Амон, хорошие бойцы, однако бывают обстоятельства, когда совесть мешает. К примеру, под Кадешем, когда было приказано перебить хеттских пленников.
– Семер… – шепчет Давид, – семер, господин мой и водитель… Прости меня, семер…
– Спи, немху, – говорю я ему, – спи. Нет на тебе вины.
Я не называю его имя. Он обратился ко мне по уставу – «семер», и значит, я для него старший над чезетом, а он для меня – «немху», рядовой солдат. Хорошие командиры своих солдат не выдают.
– Спи, – повторяю я, и глаза Давида закрываются.
А получилось с ним так: в одном городишке на Синае, который мы отбили у ассиров, помочился он на обелиск, валявшийся на центральной площади. Враг его взорвал, каменная стела треснула на пять кусков и почернела от пороха – кто разберет, что высекли на ней в прошлые века, чье имя написали?.. Но Хуфтор, военный жрец и Ухо Фараона в нашем корпусе, разглядел! Разглядел, шакалье отродье, и вызвал генерала Снофру, корпусного командира. Теперь-то я знаю, что он под меня копал – сильно мы друг друга не любили. Я служил, а не выслуживался, в бою не прятался за спинами солдат и, поминая имя фараона, не вопил как припадочный: жизнь!.. здоровье!.. сила!.. Ну, было кое-что еще… девку мы с ним не поделили в одном аскалонском борделе.
Словом, увидел я этот подмоченный камень, отдал генералу честь и говорю:
– Древний обелиск, семер. Должно быть, времен Тутмосов и Рамсесов, и к тому же врагом оскверненный. Во имя Та-Кем мы его восстановим, а этому молодцу, – киваю на Давида, – я назначу порку.
Говорю так и соображаю: если каменюга от прежних династий, то выйдет непочитание святынь, а за это порка в самый раз. Скажем, десять ударов по пяткам.
Но Снофру молчит, в землю смотрит. Вокруг солдаты мои столпились, гудят возбужденно, оружием бряцают – от схватки еще не отошли. У Давида рожа – бледнее белого лотоса. Сообразил, что дело плохо. Будь он роме, может, и обошлось бы, но он – иудей, наемник, иноверец.
Хуфтор, черная душа, обнюхал камень, поскреб надпись из почерневших иероглифов и поворачивается ко мне с мерзкой ухмылкой.
– Ошибаешься, чезу, не старинный это памятник, а нынешней династии. Гляди, вот имя фараона Джосера Семнадцатого, прапрадеда нашего светлого владыки, да живет он вечно! А вот – моча хабиру… Оскорбление величества!
Хуже этой статьи лишь покушение на царскую особу, о чем Снофру хорошо известно. Так что кивает он Пиопи, командиру первой череды, и говорит:
– Оскорбителя – к стенке. Действуй, офицер.
Пиопи деваться некуда. Кивает он в свой черед теп-меджету Хоремхебу и велит построить расстрельную команду.
Солдаты зашумели. Надо сказать, бойцы в первой череде – лучшие из лучших, ветераны-наемники, парни умелые и свирепые, как сама Сохмет. Роме, ливийцы, хабиру, шерданы… все, кроме кушитов. Их я в чезете не держал – ложатся под огнем и в рукопашной против ассиров ничего не стоят. Ну, не об этом речь, а о том, что все на меня глядят и каждый на себя судьбу Давида примеряет.
Я с генералом заспорил:
– Нельзя его расстреливать, семер.
– Отчего же? – говорит Снофру. – Всякого можно расстрелять. Хвала Амону, власти у меня достаточно!
– Этого нельзя, – повторяю. – Он – менфит,[10] воин великого мужества, из двадцати восьми памфиловцев. За подвиг награжден «Святым Аписом», а после выслужил бляху доблести «Глаз Гора», бляху за оборону Тира и бляху Сохмет за уничтожение семи противников в одном бою. И хоть большая на нем вина, но к стенке – это слишком.
Сказал я правду – были у Давида боевые бляхи, и в корпусе недоброй памяти Памфилия он тоже служил. Все-таки что-то в его пользу! И еще одно: если бы брызнул он на памятник царствующему Джосеру, расстреляли бы на месте, но прапрадед – родич дальний, и тут возможно снисхождение.
Но Хуфтор не унимался:
– Расстрелять! А командира чезета – под палки!
– Опозорить меня хочешь? Не будет этого! – говорю. – Не будет, клянусь Маат, богиней истины! Лучше к стенке встану со своим бойцом!
Хуфтор чуть не запрыгал от радости:
– Ты сам это сказал, не я! Хочешь оскорбителя спасти? Значит, сам ты оскорбитель!
Солдаты мои расшумелись, так расшумелись, что ясно: своих расстреливать не собираются. Пиопи и Хоремхеб стоят, не знают, что делать. Снофру тоже в сомнениях: за малое наказание будет на него донос от Хуфтора. А у меня – холодный пот на висках; чувствую, что пахнет мятежом, и тогда не сносить мне головы. Ни мне, ни Пиопи, ни Хоремхебу, ни остальным моим бойцам.
Тут выскочил Иапет и попер на Хуфтора с кулаками.
– Краснозадый павиан! – кричит. – Тебя самого обоссать, башку пробить и закопать под кучей дерьма! Ты на кого тянешь, морда крысиная? На солдат, что кровь проливают? На храброго чезу? Он нас в бой ведет, а тебя, вошь, я под пулями не видел!
Придержали его, не успел он Хуфтору врезать, но наговорил многое, и фараону светлому досталось, и его прапрадеду. Ливийцы – импульсивный народ, кровь у них горячая, рука на расправу быстрая, ибо родились они в жаркой пустыне. Кожа их бела и не смуглеет под солнцем,[11] но гневные лучи светила – в их душах, и носят они этот огонь как метку своего разбойничьего племени. Горе тому, кого обожжет это пламя!
Но, как я сказал, придержали Иапета. Что до Снофру, тот вынес мудрое решение: всех троих – под трибунал, но не по первой, а по второй статье Военного Кодекса. Назначь он первую, мы бы нежились уже в Полях Иалу… Судили нас за оскорбление почившего величества, но, снисходя к былым заслугам, жизнь все же сохранили. Много это или мало? Двадцать лет в каменоломне, чуть не половина прожитого мной, и если выйду я на волю, то дряхлым седым стариком… Но что сожалеть о свершенном! Чести я своей не потерял, милости не просил и чужими жизнями не откупился – жив Давид, жив Иапет, и они еще молоды.
Когда я встану перед другим судом, перед Сорока Двумя в царстве Осириса,[12] и когда взвесят они мою душу, будет ясно, что поступил я по совести.
Глава 2 Ассиры
Ночью над нами загудело. Гул был знаком – не наши «соколы Гора», а басовитый грозный глас вражеских машин. За такими звуками обычно следуют посвист летящих с неба бомб, грохот разрывов и крики умирающих.
Иапет, спавший вполуха, как подобает жителю пустыни, проснулся первым, а за ним – весь барак. Мы ринулись к выходу, но там уже торчали халдеи, и стволы в их руках глядели на нас черными мрачными зрачками. «Из бараков не выходить! – завопил Бу, старший надзиратель. – На место, кал гиены! На место, падаль, и сидеть тихо!» Его приказ подхватили другие охранники по всему периметру лагеря. Я услышал их громкую перекличку и понял, что Бу отправляет кого-то к Саанахту за новостями и распоряжениями. У Саанахта был ушебти,[13] и по радиолучу он мог поймать Мемфис, или Фивы, или Суу, базу Первого флота на Лазурных Водах.
Кровля над бараком была из тростника, и кое-кто из нас, раздвинув сухие ломкие связки, высунулся наружу. Я тоже встал на нары и проковырял отверстие. В темном небе, затмевая звезды, метались лучи прожекторов, падавшие то на огромную серебристую оболочку летательной машины, то на подвешенную к ней гондолу, то на стремительно вращавшиеся винты. Армада, парившая в вышине, наплывала с востока; видимо, ассиры пролетели над Аравией, Синаем и узким морским заливом и теперь пересекали Нубийскую пустыню. К Великому Хапи идут, подумал я, вспомнив о городах, стоявших на Реке, о Мемфисе, Хай-Санофре, Пермеджете и множестве других. Неприятель двигался прямо туда.
Кровля над бараком была из тростника, и кое-кто из нас, раздвинув сухие ломкие связки, высунулся наружу. Я тоже встал на нары и проковырял отверстие. В темном небе, затмевая звезды, метались лучи прожекторов, падавшие то на огромную серебристую оболочку летательной машины, то на подвешенную к ней гондолу, то на стремительно вращавшиеся винты. Армада, парившая в вышине, наплывала с востока; видимо, ассиры пролетели над Аравией, Синаем и узким морским заливом и теперь пересекали Нубийскую пустыню. К Великому Хапи идут, подумал я, вспомнив о городах, стоявших на Реке, о Мемфисе, Хай-Санофре, Пермеджете и множестве других. Неприятель двигался прямо туда.
Для чего? В чем состояла цель операции? Бомбардировка мирных поселений?.. Уничтожение складов и военной техники?.. Атака на столицу?.. Я терялся в догадках.
Аппараты в небе были цеппелинами. Подобный тип летательных машин мы прежде называли «ладьей Ра», но термин варваров-аллеманов вытеснил это обозначение. Так случалось и с другими словами – боевая трирема стала для нас крейсером, «гнев Осириса» – пулеметом, а бронеходная колесница – танком. Танк – название бриттов, таких же варваров, как аллеманы… Или уже не варваров? Там, на западе, был Рим, был Карфаген и страны, что находились под карфагенским и римским влиянием, а оно достигало даже земель Заокеанского континента. Целый новый мир! И чудилось мне временами, что наша славная держава нужна ему не больше, чем песок пустыни.
– Чезу! – позвал меня ваятель Кенамун, стоявший с Давидом и десятком других лишенцев у входа. – Чезу, там, снаружи, халдеи о чем-то толкуют… Послушаешь?
Я спрыгнул с нар. Люди расступились предо мной, затихли, и я услышал голоса охранников:
– Почтенный Саанахт велел держать их в бараках…
– Он включил ушебти…
– Хвала Амону, нам ничего не грозит…
– Налет на Мемфис… Так передали из Суу…
– Там батареи Стерегущих Небо… Как прорвались эти проклятые?..
– Целый флот летит. Но многих подбили…
– Да, многих! Так сказал господин наш Саанахт…
– Гиены ассирские! Сгорят над Мемфисом!..
– Сгорят. Там фараон – жизнь, здоровье, сила! Он не допустит…
Голоса стали глуше, превратившись в неразборчивое бормотание. Гул моторов тоже начал стихать, удаляясь на запад и будто подтверждая услышанное мной. Цеппелины прошли над лагерем, не сбросив ни единой бомбы – явно берегли их для столицы и пушек Стерегущих Небо. Триста потерявших честь солдат да сорок охранников – слишком ничтожная добыча для такой армады.
Я отступил от циновки, закрывавшей вход, повернулся. Барак глядел на меня сотней настороженных глаз.
– Флот ассирских цеппелинов прорвался к нашим берегам, – произнес я. – Каменоломню не тронут, не нужна им каменоломня, они к Реке идут. Думаю, к Мемфису.
Люди загалдели. У многих в Мемфисе и его окрестностях остались семьи, так что весть об ассирском налете их не порадовала. Ассиры жалости не знают, и на земле, со своими клинками и «саргонами», они еще страшней, чем в воздухе. Впрочем, я сомневался, что цеппелины везут десантников. Бомбежка – одно дело, а наземная операция – совсем другое, для нее такая сила нужна, какую по воздуху не перебросишь. Но это понятно чезу и офицерам, а не рядовым.
Пенсеба, солдат, чье место на нарах рядом с Иапетовым, сунулся ко мне. Глаза круглые, губы трясутся…
– Исида всемогущая! Что же будет, семер, что же будет?.. У меня сестра в Хай-Санофре… сестра с двумя детьми, старая мать… Зарежут их?
– Не зарежут, немху. Не попадут твои под бомбы, так останутся живы. Пуэмра, Хоремджет! – Я окликнул офицеров. – Вы наблюдали за небом. Сколько было, по-вашему, машин?
– С полсотни, семер, – доложил Хоремджет.
– Мне показалось, что больше, – отозвался Пуэмра. – Семьдесят или около того.
– Пусть семьдесят, – сказал я. – Если даже идут с десантом, это три тысячи бойцов. Маловато, чтобы взять Мемфис. Их танками раздавят. Гарнизоны под Мемфисом крупные… Так что, немху, молите Гора, чтобы спас ваши семьи от бомб и осколков, а другой беды я не вижу.
– Щедрость твоего сердца безмерна, – пробормотал, кланяясь, Пенсеба. Другие лишенцы тоже вроде бы успокоились, потянули из рубищ, что заменяли одежду, привычные для солдат амулеты, у кого – скарабей, у кого – Глаз Гора, фигурки Изиды или Мут, небесной владычицы. Рассвет был уже близок, и никто не пытался лечь и урвать немного времени для сна; люди молились, наполняя барак тихим монотонным бормотанием. Молился и Давид, но без амулетов – его ревнивый иудейский бог их не признавал.
На плацу и вокруг бараков все было тихо. Я снова поднялся на нары, высунул голову в отверстие. Небо серело, звезды меркли, и в рассветном сумраке можно было разглядеть фигуры кушитов, стоявших парами у входа в каждый барак. Но, очевидно, Саанахт решил, что этой охраны недостаточно, и в середине плаца установили на треногах пулеметы. Два «гнева Осириса»; за одним – Бу и Ини, за другим – Унофра и Тхути. Остальные стражи-роме, два десятка человек, стояли плотной кучкой у дома Саанахта. Самого начальника лагеря я не увидел – должно быть, сидел около ушебти и слушал последние новости.
Над краем пустыни стала всплывать ладья Ра – не ассирский цеппелин, а божественное светило, теп– лое и ласковое утром, а днем – знойное и гневное. Вмиг все преобразилось: небо стало цвета бирюзы, тростниковые бараки – золотистыми, песок – желтоватым, а камни – серыми и бурыми. Чудо, чудо! Но было бы еще чудеснее, если бы на краю карьера выстроился мой чезет, череда за чередой, все в полевых доспехах, при оружии и под развернутым знаменем. Пусть даже не чезет, пусть… Клянусь пеленами Осириса, я бы согласился на меньшее – пусть вместо моих «волков» явится хотя бы Бенре-мут из оазиса Мешвеш и улыбнется мне… Но пустыня была голой и безлюдной.
– Семер! Что ты видишь, семер? – раздался голос Иапета.
Я опустил глаза. Нахт, Пауах, Давид и ливиец окружали меня, только Хайла не хватало, но он был приписан к другому бараку. За ними виднелось множество знакомых лиц, ожидающих и напряженных: ваятель Кенамун, повар Амени, Хоремджет и Пуэмра, Тутанхамон, жрец и военный лекарь, Сенмут, Пенсеба, Софра, теп-меджет Руа, о котором шептались, что промышлял он когда-то грабежом могил… Все были тут, и все хотели знать, что разглядел досточтимый чезу, ибо глаз у него не простой, а командирский, глаз, как у грозного Монта,[14] что прозревает сквозь доспехи и броню.
– Солнце взошло, – буркнул я. Больше сказать мне было нечего.
– Это мы видим, чезу, – с кривой ухмылкой заметил Пуэмра. – Стало светлее.
В нашем бараке нет возлюбивших Джо-Джо, нет преданных династии до гроба – как-то они у нас не выживают. Здесь смутьяны, не верящие в милость фараона и справедливость суда, здесь те, кто еще не отчаялся и мечтает о побеге. И потому они ждали, ждали моего сигнала. Вдруг что-то изменилось?.. Вдруг халдеи потеряли бдительность?.. Вдруг напуганы вторжением ассиров?.. Вдруг бросили оружие и разбежались кто куда?.. Вдруг, вдруг, вдруг…
Я покачал головой.
– Сегодня не выйдет, немху. Пулеметы на площади, положат всех. В этот раз не уйдем.
Иапет принялся в бессилии ругаться, поминая краснозадых обезьян, вонючих шакалов, смердящую падаль, гнойных ублюдков и те члены тела, что боги даровали людям с целью размножения. Остальные побрели к своим нарам, пряча амулеты и шепча последние слова молитв. Или, возможно, шептали они другое?.. Сегодня не выйдет… В этот раз не уйдем…
День обещал стать таким же, как все другие дни, начинавшиеся, по воле фараона и Амона, одинаково: построение и перекличка, плети и палки, боевая песня и похлебка. Я что-то упустил? Да, разумеется – по дороге к котлам плюнем на чучело Ххера. Какая-никакая, а все же радость… И была бы она двойной, если бы царь ассирийский и фараон египетский стояли рядом. У меня хватило бы слюны, чтобы оплевать обоих.
Я скрипнул зубами.
– Не гневайся, – сказал Давид, сидевший у моих ног на нарах. – Не гневайся, семер. Бог нас не оставит. Его промыслом спасемся.
– Что-то он не торопится, твой бог, – пробормотал я.
– Такой уж у него обычай. Он нас испытывает. Но если уж бьет, то бьет метко.
Пророческие слова! Ибо в следующий миг бог ударил.
* * *Я все еще торчал в дыре, проделанной в крыше, и видел все от начала и до конца.
Над краем пустыни появилось нечто блестящее, серебристое, медленно плывущее в воздухе. Солнце слепило глаза, но через недолгое время летящий предмет обрисовался яснее: удлиненный корпус, под ним – гондола с рядом люков и окон, а впереди, на выносной поперечной консоли, четыре пропеллера. Три вращались, крайний левый был разбит, и, заметив это, я припомнил разговоры стражей: передали из Суу… батареи Стерегущих Небо… целый флот летит… многих подбили… так сказал Саанахт…
Полоса укреплений на побережье и Первый Египетский флот защищали страну от вторжения с востока. На севере, в Уадж-ур,[15] дислоцировались Второй и Третий Финикийские флоты, прикрывавшие Дельту, Аскалон, Тир, Сидон и Библ.[16] С запада нас охраняла Сахара, великая Ливийская пустыня, а с юга – непроходимые джунгли в верхнем течении Реки. Воистину боги нам благоволили! Войти в Та-Кем по суше можно было лишь через Синай, проделав долгий путь по землям Сирии и Палестины, наших северных провинций. Но в небе, в отличие от земной поверхности, не имелось пустынь и лесов, гор и морей; с воздуха мы были уязвимы, и противник это знал.