- Я не буду.
Зато Пашка раздухарился всерьез. Он по-петушиному взялся подскакивать к Хрулю и сперва махать кулачонками у того перед носом, распаляя себя истеричными вскриками:
- Ах ты гад! Я тебе покажу щас! Ты у меня кровью умоешься! Я тебя щас разуделаю, как Бог черепаху! На!
Пашка размахнулся и припечатал Хрулю по носу. Зрители одобрительно хрюкнули. Хруль дернул головой, еще болезненнее побелел, но рук для защиты так и не поднял. Он лишь приложил палец к одной ноздре, к другой и выбил на строительный мусор алую юшку. Потом глянул насмешливо на Павла.
- Ну, чего ж ты, давай еще, раз такой храбрый. Только Банщик, жалеть ведь потом будешь...
- Ах ты сволочь! - подкипятил себя Пашка. - Еще грозиться вздумал! Получай!
На этот раз он смазал казнимому звучную пощечину и отскочил.
- Дай, дай ему!.. По харе вороти!.. Под дых-то садани, до посильней!..
Советы алчущих крови зрителей-свидетелей подзадорили Пашку, и он еще раза три ткнул Хруля кулаком в живот и пнул под коленку. Но так как Хруль продолжал податливо стоять, болезненно улыбаясь, Пашкин запал начал гаснуть, утихать, растворяться.
- Смотри у меня, Хруль, - грозно предупредил он напоследок, обтрясывая словно после грязной работы руки, - еще раз заработаешь - вообще разуделаю. Не попадайся мне больше на пути!
Ребята одобрительно похлопывали Пашку по плечам: мол, молодчара, Банщик, умеешь за себя постоять - не то что некоторые. "Некоторые" - это, понятно, про меня.
Хруль попался Пашке на пути очень скоро - минут через пятнадцать. Домой идти нам с Пашкой примерно полдороги было в одну сторону. Мы шли через молодой парк, разбитый к юбилею Победы в центре села. Я молчал, подавленный, приятель же мой размахивал портфелем и свободной рукой, рассказывая-вспоминая недавний свой подвиг:
- Кэ-э-эк я ему врежу! Ты видал, как он сразу сдрейфил? И чё это многие Хруля боятся, он же...
Слова застряли у Пашки под кадычком - из-за махровых густых елочек выскочил на дорожку Хрулёв. Не успел и я толком испугаться, как показался из-за деревьев Сашка Борчиков - здоровенный парень-восьмиклассник, закадычный хрулёвский дружок. Я понял: сейчас будет больно. И приготовился к ударам. А Пашка, бедняга Пашка, взвизгнув от ужаса, бросил портфель и ринулся зигзагами в глубь парка. Борчиков, свирепо ощерившись, направился в мою сторону, но Хруль, вдруг прервав свой бросок за убегающей жертвой, бросил напарнику:
- Этого не бей! Придержи только.
Какое там придержи. Кто бы это меня заставил бежать на помощь бедолаге Пашке, если, во-первых, тот сам не сопротивляется, во-вторых, разъяренный Хруль и с двумя нами справился бы одной левой, и в-третьих, Сашка Борчиков мог, без преувеличения, зашибить меня на месте щелчком. Так я стоял, оглаживая совесть, рядом со своим стражем, и мы вертели головами в разные стороны, прислушивались к взвизгам и крикам то в одном, то в другом углу крохотного парка. Хруль то и дело настигал Пашку и трепал.
Вскоре напившийся кровью Хруль вышел на дорожку, погрозил мне для острастки кулаком: "Смотри мне тоже!" - и, довольный, кивнул Борчикову:
- Пошли.
Пашка оказался целее, чем можно было предполагать по его крикам и плачу: кровь из носу пузырилась, фингал наливался под левым глазом да рукав куртки треснул по шву. Пашка размазывал слезы по лицу, смешивал их с кровью и зачем-то передо мною выставлялся:
- Я ему еще покажу! Он у меня поплачет!..
* * *
Пашка спился поразительно быстро.
Начинали мы вместе. Уже в старших классах перед школьными вечеринками, по праздникам или во время рыбалки с ночевой для бодрости и куражу мы приучались раздавливать бутыль портвейна человек на пять. Мне, подрастерявшему к тому времени славу отличника и приобретавшему ореол своего в доску парня, выпивки те давались тяжело. Проклятая бормотуха казалась мне не слаще керосина. Я судорожно, через не могу, впихивал вонючую отраву в организм, изо всех сил старался там удержать, но чаще всего желудок мой отроческий и нежный бунтовал, вскипал и выплескивал вон ядовитую бурду.
Пашка же в этом деле сразу отличился-выделился: выпивал стопку портвеша или вермути молодецки, с причмоком, занюхивал ухарски тыльной стороной ладони и с чувством превосходства покрикивал на нас, хлюпиков малолетних, не умеющих пить. Дело в том, что предок Пашкин был выпивохой-профессионалом, и дружок-приятель мой чуть ли не с детсадовских времен начал угощаться при папаше то глотком пива, то наперстком вина. Так что когда я только подступал к алкогольным испытаниям, Пашка уже много в этом деле понимал.
После школы сначала забрили Пашку - он на полгода обогнал меня в возрасте, - а через две отсрочки, через полтора года, пошел служить и я. Потом судьба увела меня из родимых мест сначала в Москву на учебу, затем по распределению попал я в губернский город в центральной России, наезжал в Сибирь лишь от случая к случаю. Короче, виделись мы с Павлом редко. Пробовали поначалу, еще в молодости, переписываться, но какая ж переписка в наш сухой компьютерный век может длиться долго?
Лет с двадцати пяти Пашка начал лечиться. Но, испробовав очередной метод - то уколы, то гипноз, то "торпеду", - он, продержавшись чуток, обязательно срывался. В наши редкие встречи я заставал его то в хроническом запое - взбалмошным, несносным, грязным, больным; то, наоборот, стерильно трезвым - скучным, тоскующим, нервным...
* * *
Так вот, к чему я всё это рассусоливаю? Однажды из головы моей попёр рассказ, где главный герой - спившийся донельзя. Рассказ рвался, выпочковывался, рождался из меня, все фабульные повороты просматривались, вся сюжетная плоть была мне уже ясна, лишь облик главного героя никак не проступал из тумана воображения.
И тут я вдруг подумал - Пашка! И сразу - яркий свет, резкость кадра, легкость письма. Я выставил в рассказе Пашку живьем. Я придал герою внешность друга детства до микроскопических подробностей, вплоть до родинки под левым ухом. Характер Пашкин я тоже полностью и целиком подарил своему герою, а характер его знал я как свой собственный.
По ходу рассказа герой его погибал. Он допился до того, что ему начала грезиться какая-то тварь в виде грязной кошки, которая будто бы поселилась в его квартире. Он, мой герой, то есть как бы Павел Банщиков, но с другим именем, спохватывается, пытается лечиться - подшивается. Однако в конце концов трезвый мир в его нынешнем состоянии не устраивает героя, и он выхлебывает бутылку водки, зная, что от этого тут же скончается-кончится...
Рассказ получился. Тогда - а минуло тому уже лет пять - я в Москве еще не печатался, книги не издавал, ходил в молодых и начинающих. Но в областных газетах наших меня уже привечали. Вот и этот рассказ ухватил с ходу редактор "Губернских вестей". Буквально через пару дней "Грязный кот" - так он назывался - явился миру в свежем номере этого еженедельника. Знакомые поздравляли меня с творческой удачей, кое-кто из братьев-писателей начал криво усмехаться при встрече...
Через месяц я получил письмо от матери. Среди прочих разных новостей она сообщала: "Твой дружок школьный Павел Банщиков умер. Он выпил целую бутылку заморского спирта "Рояль", что ли, и отравился. Его нашли только на четвертый день, под берегом, знаешь, там, где ферма была. Он наполовину лежал в воде, видно, хотел протрезвиться - весь вспух и почернел".
Я тогда, не дочитав письма, плакал. Жалко было Пашку, его нелепую скоротечную и бессмысленную жизнь...
А сейчас, припомнив все это, я чувствую определенный страх. Странное все же совпадение. Пашка, как и Филимонов, умер сразу же после... после...
Странное, непонятное совпадение!
4
Жена ворчит с порога, мол, опять дерябнул, опять причастился посреди недели. Но мне не до скандалов. Едва сбросив куртку и скинув сапоги, я спешу в свою клетушку, к книжным стеллажам, к моей полке. На ней собираются-хранятся первые публикации моих вещей. Больше всего здесь теснится сплющенных газет, есть четыре журнала, три "консервных банки" коллективных сборника, пара тоненьких книжечек местного издательства и украшение собрания сочинений - первая моя настоящая, московская, книга, радующая глаз толщиной и суперобложкой. Признаться, каждый раз, как я беру ее в руки, в подвздохе у меня приятно щекочет.
Я начинаю нетерпеливо, но внимательно просматривать все газеты, журналы, книги, не надеясь на память. Ага, есть!
В журнале "Спорт" я перелистываю страницы со своим рассказом "Суперигрок". Это первая моя публикация в центральном издании. А написан рассказ был еще во времена оны, когда я ходил в студиозусах. Тогда, после второго курса, я попал на практику в Севастополь, в городскую газету. И вот там меня поразил один парень - Володя Петров. Работал он корреспондентом в отделе спорта, сам - сверхспортивен, сложен как Геркулес, а медлительно-спокоен был до невероятности.
Мы с ним сошлись-сдружились: я восхищался его силой и невозмутимостью, он - моей способностью находить темы и ловко выплескивать их на бумагу. Однажды на пляже в Херсонесе, в малолюдном уголке, к нам привязалась компашка накурившихся блатарей. Я, само собой, струхнул: окружили нас человек восемь, морды - уголовные. А Володя, скрестив по-наполеоновски руки на голом торсе, лениво-спокойно предупредил:
- Ребята, я в совершенстве владею каратэ. Мне не хотелось бы укладывать вас в больницу...
Он толком не договорил, как ближайший мутноглазый обормот ахнул его кулаком в лицо. Вернее, хотел ахнуть, движение сделал, но пробил лишь пустоту и тут же прилег на херсонесскую жаркую землю, скрючился и захрипел. Ринулись в бой еще двое гладиаторов, но тут же упорхнули в стороны, грохнулись оземь. Остальные, убегая, долго и суетливо оглядывались...
И вот когда - чуть погодя - забрезжила в моем воображении полуфантастическая история о суперчеловеке, натренировавшем тело до такой степени, что оно начинало жить в несколько раз быстрее, я и вспомнил Володю Петрова. Я начал втискивать, впихивать его мощную натуру в рамки моего рассказа. Герой его, решив ради любимой женщины подзаработать денег в спорте, на полную катушку использует свой супердар, взвинчивает себя каждый хоккейный матч до упора. В результате - разрыв сердца...
С Володей мы с того лета больше никогда не виделись, а рассказ появился в "Спорте" лишь два года тому, попутешествовав предварительно по десяткам редакций и издательств.
* * *
Отложив журнал в сторону, я продолжаю ревизию. К счастью, живых знакомых среди моих персонажей пока больше не попадается. Само собой, штришки, отдельные черточки внешности, характеров, судеб моих знакомых я обнаруживаю то в одном, то в другом герое. Одаривал я их порою и настоящими, правдашними фамилиями. Но в основном всё же люди, населяющие созданный мною мир, придуманы, воображены - гомункулусы.
Я уже облегченно перевожу дух, как вдруг в главной книге, под суперобложкой, натыкаюсь на маленькую повесть "Весь мир под прицелом". Боже, я совсем забыл о ней! А ведь в этой небольшой повестушечке проживает свою короткую литературную судьбу тот же самый Хруль - Борис Хрулёв. Он, кстати, после школы странно остепенился, покончил с блотью, после армии вернулся вообще человеком, пошел служить в милицию, женился, стал отцом двоих детей. Совершил он даже подвиг: один задержал-скрутил трех грабителей, был при этом ранен. О нем писала областная газета.
Одним словом - переродился человек. Я с ним, в свои приезды на родину, общался охотно - от былых школьных обид и следа не осталось. И я всё больше убеждался: взбрыкивал он в детстве, конфликтовал с миром - от избытка внутренней силы. Имелась у него та сверхгордость, то презрение силы к несовершенству окружающей действительности, к слабости людей, их приниженности и робости, которые приподымали его над толпой.
В повести я вознамерился показать, как в наши дни один обыкновенный человек ничего не значит и не стоит, как он бессилен перед шизодебильной действительностью, как его в любой момент могу унизить, растоптать, убить, могут изнасиловать его жену прямо на улице в ясный день, изничтожить ребенка у него на глазах... Но даже в эти подлые времена - хотел показать я в повести - человек гордый, человек, не признающий себя козявкой, способен стать судией, автором и исполнителем приговора своим обидчикам, в состоянии сам наказать двуногих шакалов, посягнувших на его жизнь, жизнь его родных и близких.
Героем повести я сделал Бориса Хрулёва. Даже имени не изменил. У Бориса - это в произведении - трое негодяев изнархатили жену. Убедившись, что никто, ни милиция, ни правосудие, не спешат наказать преступников, герой повести берет дело в свои руки. Сюжет поворачивает так, что Борис принимается убивать уже не только мерзавцев, личных своих врагов, но и других - уже лишних- людей. На последней странице Борис обречено сам заглядывает в бездонную дырочку винтовочного дула - в черную пустоту...
* * *
Ночь я сплю плохо. Да что там! Вовсе, можно сказать, не сплю. Ворочаюсь на раскладушке, скриплю на весь ночной мир проклятыми пружинами. Только унырну в бессознание - кошмары. Один особенно привязчив, наваливается вновь и вновь: Пашка, Павел Банщиков, дружок детства и отрочества, тянет к лицу моему черные распухшие пальцы и сипит провалившимся разверстым ртом, зловеще ерничая: "Уби-и-ивец! Ты - уби-и-ивец!.." И его раздутое, готовое вот-вот лопнуть синюшное тело трясется от грозного утробного хохота...
Я вздрагиваю, дергаюсь как от удара плетью и выскакиваю из сна в реальность. Черт! Может, к Валентине перебраться под одеяло - всё, глядишь, не так жутко будет.
Однако, вязкая обволакивающая апатия стягивает тело и душу. Жесткий обруч сдавливает-сжимает сердце. Я понимаю глубинами мозга: на меня обрушивается какое-то знание, оно перевернет всю мою жизнь. Оно меня раздавит, оно сомнет мою судьбу. Неужели финита?.. Я ворочаюсь и ворочаюсь, срываясь то и дело в пропасть, заполненную трупными видениями, ужасаясь и плача во сне от тоски.
От злой неизбывной тоски.
5
Как только у соседа за стеной начинает бубнить радио, я стряхиваю с себя наваждения, отбрасываю одеяло, превозмогая ломоту и боль во всем теле, встаю с левой ноги. Я чувствую: температура подпрыгнула. Только воспалительной лихорадки мне сейчас и не хватает!
Даже не умывшись, я перетряхиваю в ящиках стола свой архив, копаюсь в старых записных книжках. И - конечно, закон подлости! - той, нужной, студенческой поры, книжки нет как нет. Ну нет и всё!
Ах да, надо в вырезках адрес искать. К счастью, мое тщеславие, моя ранняя тяга к славе заставляют меня скрупулезно собирать и подшивать все мои газетные статьи, очерки, фельетоны и даже крохотные заметульки. Я отыскиваю папку, где среди других моих журналистских плодов творчества хранятся и вырезки из "Славы Севастополя". Просматриваю. Так и есть: обширный мой репортаж из "Артека" поместили тогда подвалом на третьей полосе. На оборотной стороне вырезки - все телефоны редакции.
Надо еще ждать и ждать, и ждать - только половина седьмого. Может, настрочить пока письмо в Сибирь?.. Да что толку: мама умерла в прошлом году (я вздрагиваю, пробегаю мысленно вереницу своих героинь - нет, слава Богу, мать избежала роли прототипа!), а сестра, Надя, на мои послания не отвечает - органически не любит писать письма. Надо заказывать переговоры.
Я иду умываться, вяло завтракаю, пью медленно и долго крепко-горький чай. С женой мы почти не разговариваем. О чем говорить-то, когда нет настроения и прожито-промучено вместе уже пятнадцать лет? Она уходит на свою каторгу - в школу. До девяти еще уйма времени. Я вдруг вспоминаю: у нас же хранится где-то настойка перцовая - от простуд. Самое сейчас время! Я без труда отыскиваю бутылку среди вороха белья в шифоньере и залпом выглатываю почти полный стакан.
Чуть уравновесило.
К девяти бутылка лекарственного питья опорожнена на две трети. Я к переговорам готов. Сперва заказываю Сибирь (прямой связи нет), а затем принимаюсь за Тавриду.
Тэ-э-эк-с, господин сочинитель, ну-ка врубайте свое писательское воображение, свое литературное знание жизни. Прошло столько лет! Если Ирина Васильевна - у нее в отделе культуры я проходил тогда практику - еще в газете, то наверняка уже доросла до замредактора. Я топлю-утапливаю кнопки телефона, пытаюсь-пробую прорваться сквозь заснеженные-завьюженные леса, поля и долы в далекий промозглый сейчас Крым, ставший вдруг заграницей, но лишь очереди коротких гудков расстреливают и расстреливают все мои усилия. Наконец, когда даже плоско-японский телефонный аппарат, кажется, вот-вот завизжит от раздражения - пошли милые слуху длинные позывные: тр-р-рл-л-ль!.. тр-р-рл-л-ль!.. тр-р-рл-л-ль!..
- Аллё! Редакция, - слышу я сквозь шум и хрип телефонного мира когда-то знакомый мне голос.
- Ирина Васильевна!- ору я как оглашенный, перепугав Фурсика. - Это я, Андрей Назаров! Помните меня?
- А как же, как же, Андрюша! - слышу я искреннюю радость в голосе бывшей моей шефини. - Ты откуда звонишь? Ты где сейчас?..
* * *
Тогда, в то лето, я был молод, пылок, ошалевший от моря, солнца, юга, пузырящийся еще робким писательским вдохновением, возбужденный возможностью каждодневно изливать на бумагу свои бурные-сумбурные мысли и чувства, опьяненный первыми похвалами и редакционными премиями. И, уж разумеется, я влюбился тогда в Ирину Васильевну - втюрился всерьез и, как мне мнилось, надолго. Она обогнала меня всего на шесть лет, гляделась юной, была красивой той утонченной субтильной красотой, каковой наделял я в воображении тургеневских героинь. На день рождения я подарил ей пылающий букет багряных роз и после стаканчика "Крымской мадеры", оставшись с Ириной Васильевной на минуту вдвоем в отделе, начал лепетать что-то о своих чувствах и ее тургеневской красоте... Но тут заявился ее муж - высокий бравый кавторанг со смоляным чубом из-под форменной твердой фуражки - и всё, дурак, испортил.
Мужа ее я не любил.
Мои чувства к Ирине Васильевне пошатнулись и дали трещину после жестокого оскорбления с ее стороны. Я решился-таки и предложил в газету свой рассказ "Взрослая жизнь". Рассказ о любви, о ревности, о первом растоптанном чувстве молодой девчонки-студенточки. Она забеременела и решается на страшное - ребенка от ненавистного человека, обманувшего ее, сразу после рождения уничтожить...