– Если ты не веришь мне, – обиделась Клава, – сходи к другому врачу.
– Я бы сходил. Если б знал, что меня положат в больницу.
Про себя я подумал, что в больницу лечь сейчас было бы очень неплохо, пускай Силаев сам сдает мой объект, раз уж он ему так нравится.
– Хорошие пряники, – сказал я. – Где ты достала муку?
– Хорошая хозяйка все достанет. Правда, я хорошая хозяйка?
– Не хвастайся, я все равно на тебе не женюсь.
Она засмеялась:
– Потому что это зависит не только от тебя. Между прочим, как там поживает Зоя?
– Какая Зоя?
– Ну, твоя симпатия. Которая работает в забегаловке. Я думаю, ты имел бы у нее успех.
Все это говорится в подчеркнуто шутливом тоне, но при этом она бросает на меня быстрый и тревожный взгляд. Она боится, что в шутке есть доля истины.
Между прочим, пока я пью чай, происходит такой эпизод. Клава вдруг бледнеет и прикладывает ладонь к груди возле горла.
– Что с тобой? – вскакиваю я.
Она ни слова не говорит. Закрыв глаза, машет рукой. Потом, переводя дыхание, улыбается:
– Да так… ерунда.
– Тебе дурно?
– Немножко. Не обращай внимания.
Я смотрю на нее подозрительно. Это уже не из книжек. Клава вздыхает:
– Дурачок. В конце концов, я врач и знаю, что надо делать в таких случаях.
– Ты знаешь это не как врач, а как баба.
– Хотя бы и так, – согласилась Клава. – И поэтому знаю.
Ну что ж, в ее возрасте она имеет право на такой опыт, но все равно это мне кажется оскорбительным. Роза бы так не сказала.
Я отодвинул стакан и встал.
– Ты хочешь уйти? – тихо спросила она.
– Да, – сказал я.
В глазах у нее показались слезы, но она не заплакала.
– Если тебе надоело, ты можешь уйти, – сказала она, помолчав. – Я не буду тебе мешать. Господи, какая я идиотка. Зачем я заставляю тебя нервничать? Ты хороший, добрый, талантливый человек.
Если бы она закричала или заплакала, я бы, пожалуй, ушел. Сейчас я не мог этого сделать.
– Ты опять говоришь глупости, – проворчал я, успокаиваясь. – Никакой я не талантливый. Обыкновенный серый человечишка. И зачем тебе нужно, чтобы я был талантливым? У тебя был уже один талантливый. Разве тебе мало?
Стрелки подошли к двенадцати. Клава долго думала о чем-то своем, потом спросила:
– Скажи, ты меня хоть немножечко любишь?
– Сколько можно спрашивать об одном и том же?
– Не сердись. Просто мне кажется, что ты ходишь ко мне из жалости. Жалость – самое отвратительное человеческое чувство.
– Неправда, – сказал я устало. – Это ты прочла в своих книжках. Было бы совсем неплохо, если бы мы побольше жалели друг друга.
Я уже совсем засыпал, когда Клава толкнула меня в бок:
– Ты знаешь, о чем я думаю?
– О чем? – Я не в состоянии был даже сердиться.
– Я думаю о том, как хорошо знать, что всегда рядом с тобой есть такой человек.
Это она обо мне. Книжки не доведут ее до добра.
15
На другой день погода немного улучшилась, с утра показалось солнце. Рабочие сидели на бревнах возле растворомешалки, курили. Большинство из них было мне незнакомо – их прислали другие прорабы по приказанию Силаева. Кто из них чем занимается – видно было по инструментам. Вместе с Шиловым я развел их по pабочим местам, обошел объект и вернулся в прорабскую. В прорабской за моим столом сидел некто Гусев, корреспондент городской газеты. В газете он, видимо, считался специалистом по строительным делам, потому что все время околачивался в нашем тресте. Очерки его не отличались стилевым разнообразием и почти все начинались примерно так: «В тресте «Жилстрой» все хорошо знают бригадира такого-то…»
Увидев меня, Гусев встал из-за стола и пошел мне навстречу. Был он, как всегда, в вельветовых брюках, болгарской куртке из кожзаменителя и в синем берете.
– Привет, старик, – сказал он в порыве высокого энтузиазма и долго тряс мою руку.
«Ну что ж, – подумал я, – как говорит Писатель, время есть, будет тресть».
– А я к тебе по делу, – сказал Гусев, натрясшись вдоволь.
– Очерк обо мне писать?
– Откуда ты знаешь?
– Такой я проницательный человек, – сказал я. – Это тебе Силаев посоветовал?
– Он, – сказал Гусев, вынимая толстый, обтянутый резинкой блокнот.
Это событие я воспринял как дурное предзнаменование. Если уж обо мне решили писать в газете, то покоя теперь не дадут.
– Говорят, скоро главным инженером будешь? – спросил Гусев. Он сел напротив меня и положил ногу на ногу.
– Подожди еще, – сказал я, – может, не буду. И вообще, ты бы написал о ком-нибудь другом. Вон хоть о Шилове. Лучший бригадир в тресте.
– О нем я уже писал, – сказал Гусев и сделал пометку в блокноте, должно быть, насчет моей скромности. – Ну давай, чтоб зря время не терять, ты мне расскажи коротко о себе.
– Зачем это тебе? – спросил я. – Все равно напишешь: «В тресте «Жилстрой» все хорошо знают прораба Самохина. Этот высокий, широкоплечий человек с открытым лицом и приветливым взглядом не зря пользуется уважением коллектива. «Наш Самохин», – с любовью говорят о нем рабочие».
Гусев положил блокнот на край стола, вежливо посмеялся и сказал:
– Ты, старик, зря так про меня. Я вовсе не поклонник штампов. Понимаешь, я хочу начать с войны. Ты на фронте был?
– Был, – сказал я. – Могу дать интересный материал.
– Сейчас это не нужно, – сказал Гусев. – Вот к двадцать третьему февраля будет готовиться праздничный номер, тогда пожалуйста. Можем даже вместе написать. А пока мне война нужна для начала. Тут у меня будет так: сорок пятый год. Тебя вызывают к командиру дивизии и предлагают взорвать здание вокзала…
– Погоди, – сказал я. – Я вот никак не припомню, чтобы меня вызывали к командиру дивизии. Я с командиром полка разговаривал один раз за всю войну, когда мы стояли в резерве и он выгнал меня из строя за то, что у меня были нечищеные сапоги.
– Это неважно, – отмахнулся Гусев.
– Вот понимаешь, я ему тоже говорил – неважно, а он мне за разговоры вмазал пять суток строгой гауптвахты. Правда, сидеть мне не пришлось, на другой день нас отправили на передовую.
– Слушай, это все неинтересно, – сказал Гусев. – При чем тут гауптвахта? Я ведь очерк пишу и немного домыслил. Имею я право домысливать?
– Имеешь, – сказал я, – но дело в том, что в сорок пятом году я не воевал, а учился уже в институте, бегал на костылях с этажа на этаж, потому что лекции у нас были в разных аудиториях.
– А ты что, был ранен? – удивился Гусев. – Я не знал. Это очень интересно. – Он записал что-то в блокнот.
– Очень интересно, – сказал я. – Особенно когда тебе в одно место влепят осколок от противотанковой гранаты. Приятное ощущение.
– Да, – сочувственно сказал Гусев. – Наверно, больно было. Но я про войну просто так, для начала. Мне надо показать, что ты взрывал дома, мечтая их строить. Сейчас тема борьбы за мир очень важна. Ты на войне офицером был?
– Нет, – сказал я, – я на войне был старшим сержантом и никаких домов не взрывал, потому что служил в разведке.
– Какая разница, где ты служил, – сказал он, – для идеи важно, чтобы ты взрывал дома. Теперь ты мне скажи еще вот что. Когда ты решил стать строителем: на войне или еще в детстве?
– Да как тебе сказать, – замялся я. – Понимаешь, после ранения я жил как раз напротив строительного института. В другие институты надо было ездить на трамвае, а в этот – только перейти дорогу. А я ходил тогда на костылях…
– Понятно, – сказал Гусев, но в блокнот ничего не записал. – Теперь скажи мне еще: у тебя есть какие-нибудь изобретения или рационализаторские предложения?
– Нет, – сказал я, – я принципиально ничего не изобретаю, хочу посмотреть, получится у людей что-нибудь без меня или нет.
– Ну и как?
– По-моему, получается. Уже изобрели такую бомбу, после которой дома и машины останутся, а мы с тобой превратимся в легкое облачко. Но могу тебя заверить, что я в этом изобретении никакого участия не принимал.
– Да, – сказал Гусев и значительно помолчал.
– Да, – сказал я. – А ты знаешь, кто изобрел чайник?
– Чайник? – Гусев задумчиво потер высокий лоб. – Ломоносов?
– Правильно, – сказал я. – Ломоносов открывал закон сохранения энергии, писал стишки, а в свободное время выдумывал чайники. Только не эти, которые стоят у нас в хозяйственном магазине и у которых отрываются ручки. Их выдумал Юрка Голиков, который работает инженером в артели «Посудоинвентарь».
Гусев мне надоел, и я нарочно болтал разную ерунду, чтобы сбить его с толку. Ему это тоже, видимо, надоело. Он положил блокнот в карман, бросил окурок к печке и встал.
– Я лучше напишу, – сказал он, – а потом покажу тебе. Хорошо?
– Правильно, – сказал я. – Пиши, потом разберемся.
Гусев вышел. Я посидел еще немного и пошел по этажам. На объектах, как всегда бывает во время авралов, творилось что-то невообразимое. Одни работали изо всех сил, торопились, другие не работали вовсе, сидели на подоконниках, курили, рассказывали анекдоты. На меня никто не обращал никакого внимания, словно я к этому делу был вовсе не причастен. Мне самому показалось, что я здесь лишний; я ходил, ни во что не вмешиваясь, пока не столкнулся с каким-то лохматым малым, который навешивал двери в четвертой секции. Он брал дверные навесы, втыкал шурупы и загонял молотком их чуть ли не с одного удара по самую шляпку. Инструментальный ящик лежал сзади него, весь инструмент и шурупы были рассыпаны по полу.
– У тебя отвертка есть? – спросил я у малого.
– Нет, – сказал он. – А зачем?
– Не знаешь разве, что шурупы полагается отверткой заворачивать?
– И так поедят, – лохматый махнул рукой и принялся за очередной навес.
– Ты с какого участка? – спросил я его.
– С ермошинского.
Я сам собрал его инструмент, аккуратно сложил в ящик. Парень перестал забивать шурупы и смотрел на меня с любопытством.
Сложив инструмент, я взял ящик и передал его парню.
– До свидания, – сказал я ему, – передавай привет Ермошину.
Парень взял ящик и долго стоял против меня, покачиваясь и глядя на меня исподлобья.
– Эх ты, шкура! – искренне сказал он и, сплюнув, пошел по лестнице.
Я вернулся в прорабскую и позвонил Силаеву. Я хотел сказать ему, что не буду сдавать дом, пока не приведу его в полный порядок. Пусть Ермошин покупает мне проигранный коньяк. Пусть он знает, что не все такие, как он, что есть люди, которые никогда не идут против своей совести.
Когда я думал об этом, меня распирало от сознания собственного благородства, сам себе я казался красивым и мужественным.
Но весь мой пыл охладила Люся, которая сказала, что Силаев уехал на сессию райсовета и сегодня уже не вернется.
Ну что ж… Можно отложить этот разговор до завтра.
16
В этот день домой я вернулся раньше, чем обычно. У дверей меня встретил Иван Адамович. Он как-то странно улыбался, отводил глаза в сторону, словно был виноват в чем-то. Я сразу понял, что что-то произошло, но догадаться, что именно произошло, было трудно. Я посмотрел на Шишкина, он как-то съежился и глупо хихикнул. Я пожал плечами и пошел в кухню попить воды. В кухне на стуле сидела девочка лет двух, обвязанная полотенцем не первой свежести. Перед нею на кухонном столе стояла тарелка с манной кашей. Девочка набирала кашу рукой, размазывала по лицу, а то, что попадало ей в рот, выплевывала на полотенце.
– Вот, понимаешь ты, – смущенно хихикнул Иван Адамович, – племянница днем оставила. Говорит: «В кино схожу». Шесть часов прошло, а она не идет… Ну-ну, не балуй! – строго закричал он на девочку, которая решила ускорить утомительный процесс размазывания каши и запустила в тарелку обе руки. – Не балуй, – сказал Иван Адамович, – а то дяде скажу, он тебя в мешок посадит.
Девочка вынула руки из тарелки, посмотрела сначала на Ивана Адамовича, потом на меня и заплакала.
– Ну, не плачь, – начал успокаивать ее Иван Адамович, – уходи, дядя, мы тебе не отдадим Машеньку.
Девочка плакала. Иван Адамович рассердился.
– А я вот твоего крику не слышу, – сказал он. – Понятно? То ись как? А вот так, не слышу, да и все. – Старик сделал язвительное лицо. – Нет никакого крику. И тебя самой нет, и меня нет – одно пустое место. Всемирный вакуум. Во!
Девочка посмотрела на него внимательно и заплакала пуще прежнего.
Я прошел к себе в комнату.
– Женя, я тебе там бросил письмо! – крикнул мне вслед Иван Адамович.
Письмо лежало на полу. Я поднял и распечатал его.
В нем было всего несколько строчек:
«Здравствуй, дорогой друг Женька!
Решил написать тебе эту писульку, хотя от тебя давно уже ничего не получал. Видно, ты совсем загордился (шутка) и не хочешь знать своих старых друзей. Я здесь работаю начальником СУ, строю один небольшой заводишко. Когда тебе надоест сидеть на одном месте, приезжай ко мне. Работенку подыщем. Для начала будешь старшим прорабом. Работа, как говорится, непыльная и денежная. Насчет квартиры пока ничего пообещать не могу, но потом что-нибудь придумаем. Ну все. Будь здрав и думай. Привет от Севки. Он работает у меня начальником ПТО, женат, имеет троих детей, но по-прежнему рисует разные пейзажи.
В общем, приезжай. Жду ответа. Жму лапу.
Владик».
Я перечитал письмо два раза. Приятно, черт побери, получить неожиданное письмо от старых друзей. Севка и Владик работают вместе. Интересно, какие они сейчас. Хоть бы фотокарточку прислали, собаки. У Севки трое детей. Подумать только. Я его помню совсем пацаном. Такой рыжий, тщедушный, вся морда в царапинах, он вечно дрался со своей старшей сестрой. Он довольно толково рисовал, и мы думали, что ему прямой путь в живописцы. Но, видно, не получилось. То ли способностей не хватило, то ли еще что.
Я еще раз перечитал письмо. Ну что ж… Пожалуй, оно как раз кстати. Удобный выход из положения. Сдавайте свои дома сами, а я поеду в Сибирь. Я не буду вместе с вами халтурить и краснеть за эту халтуру.
Заодно решится и вопрос с Клавой. Наши отношения слишком затянулись. Теперь все. Не стоит себя обманывать, не стоит мучить друг друга.
В это время в дверь позвонили. У нас в квартире не так уж часто бывают гости – я прислушался. Я слышал, как Иван Адамович отворил дверь, как он говорил с кем-то. Незнакомый женский голос спросил меня. Я вышел в коридор. Женщина стояла на лестничной площадке. Иван Адамович разговаривал с ней через щелочку и придерживал дверь, чтобы в случае чего захлопнуть ее. Я отодвинул Шишкина и пригласил женщину войти. Она прошла, шурша дорогой шубкой, усыпанной дождевыми каплями.
– Вы меня, конечно, не помните, – сказала женщина, разглядывая меня и близоруко щурясь. – Мы с вами в прошлом году встречались на дне рождения Клавы.
Но я ее очень хорошо помню. Она была самая толстая на этом вечере. Я даже запомнил, что ее зовут Надя, что она работает гинекологом в той же поликлинике, что и Клава.
– Ну почему же, Надя? – сказал я. – Было бы странно, если бы я не запомнил вас.
Я повесил ее шубу на вешалку и пригласил Надю к себе, извинившись за беспорядок.
– Ничего, – сказала она, входя в комнату и осматриваясь. – Я понимаю. Холостяцкий быт. Если бы у вас была жена…
– Чего нет, того нет.
Я прикрыл за ней двери, но неплотно, чтобы Иван Адамович не мучился в напрасных догадках.
Надя начала разговор с того, что, очевидно, ее визит мне кажется странным. Я ответил, срочно припоминая все правила хорошего тона, что я, конечно, не ожидал, но это тем более приятно…
– Не думаю, чтобы это вам было очень приятно. – Она достала из сумочки сигарету и закурила. – Тема нашего разговора несколько деликатная… Но я врач и позволю себе говорить прямо. Вы, конечно, знаете, что Клава беременна.
– В общем… Конечно… я догадывался.
– В общем, конечно, – передразнила она. – Что там догадываться? Это – извините меня – видно невооруженным глазом. Но дело не в этом. Дело в том, что Клава хочет, как это говорят, прекратить беременность, а этого ей делать ни в коем случае нельзя. Это для нее просто смертельно опасно. Я нисколько не преувеличиваю.
– Почему бы вам не сказать этого ей лично? – спросил я.
– Я ей говорила. Она ничего не хочет слышать. Вашим мнением она дорожит больше, вы должны на нее повлиять.
– Хорошо, – сказал я неуверенно, – я постараюсь.
– Постарайтесь, – сказала она, поднимаясь. – И вообще, мой вам совет – женитесь. Я тоже долгое время жила одна и ничего хорошего в этом не нашла…
– Да, но между нами есть небольшая разница, – робко заметил я.
– Абсолютно условная.
Я не стал спорить и проводил ее до дверей. «Ну вот, – думал я, вернувшись в комнату. – Теперь все стало на свои места». Посидев еще немного, я снял со стула брюки и начал одеваться. Часы показывали половину двенадцатого.
В коридоре мне встретился Иван Адамович. Он держал двумя пальцами байковые штанишки, и лицо его выражало полную растерянность.
– Женя, – сказал он, – гляди-ко, чего наделала срамница. Видишь?
– Не вижу, – сказал я.
– То ись как? – опешил Иван Адамович.
– Так, – я пожал плечами. – Не вижу, да и все. Это все одно ваше воображение, Иван Адамович.
Свободной рукой Иван Адамович задумчиво поскреб в затылке.
– Так оно ж пахнет, – сказал он неуверенно.
17
Клава еще не спала. Она сидела перед зеркалом в одной рубашке и чем-то мазала волосы. Увидев меня, она растерялась и сунула какой-то флакончик в ящик стола.
– Ты что делала? – спросил я, хотя должен был, наверное, промолчать.
– Ничего.
Она смотрела на меня все так же растерянно. Волосы у нее были мокрые. Я догадался, что она красила их восстановителем. Мне стало жалко ее, и, чтобы скрыть это, я сказал:
– Дура ты.
Она виновато прижалась ко мне. Потом спросила:
– Ты зачем приехал?
– Так просто. А тебе что, не нравится?
– Нет, мне очень нравится, только я не ожидала.
– Приятная неожиданность, – сказал я. – Видишь ли… сейчас у меня была Надя…
– Да? – Клава насторожилась. – Ну и что она тебе сказала?
– Она мне сказала все, что надо было.
– Вот идиотка! – рассердилась Клава. – Вот идиотка! А кто ее просил? Я ее просила? Зачем она вмешивается?
– Она говорит, что для тебя это опасно.
– Врет она все. Что она понимает? Ты ей не верь. Я тоже врач и разбираюсь в этих делах не хуже ее.