Была у меня одна мысль, от которой делалось мне жутко. Нехитрая мысль. Я и сейчас улыбаюсь, так она проста и обычна. Жутко мне было порой сознавать, что Юкспор вечен.
А у подножья его лежит моя улица… Снег у нас не расчищают машинами, не вывозят за город. Ну, разве что пройдет снегопад. Тогда, конечно… А так — он сам оседает мало-помалу. Ну конечно, к концу зимы в первых этажах уже не жизнь. Вот только эти сугробы, что у окон, часто и скидывают жильцы… Но как же случилось, хотелось бы мне понять, что я — о последствиях я не думала — обзавелась и этим домом, и тем? А между ними тысячи километров. «Хоть разорвись». И не смогла уберечься, полюбила ту местность, привязалась так истово к тому дому… И без этого жить не могу. А говорят еще с такой убежденностью, что будто нельзя любить сразу двух мужчин, двух женщин. Почему же нельзя, если я могу иметь два дома!
Я размечталась вовсю и заметила, что улыбаюсь. И еще я заметила, что стою все там же — и ни на шаг не продвинулась. Видно, та женщина в сером халате оказалась уж сверхсердобольной… Я улыбалась невольно своим мыслям, и смутно мне слышалось шумное безобразие, поминутно вскипавшее в нашей очереди, и расторопная языкатость загорелой, цветущей продавщицы, которую я видела из-за голов, с золотыми высокими локонами и с настоящим золотом в ушах…
Вот только… Не решит ли Голубка, что я ушла? Совсем ушла и не вернусь? Вот это действительно нехорошо.
Но какое, однако, прозвище за ней сохранилось. Это богатство… Да что там — целое состояние! Я помню, как она получила его, — от нас же. От нашей старой компании, давно распавшейся, полудетской…
Нет, осенило меня, все в порядке: я ведь оставила в кресле сумку! Ничего такого она не решит.
Тут кто-то оглушительно закричал:
— Ну куда ты прешься?.. Свинья! Куда?.. Ты что, лучше нас? Или здесь стоят не люди? — голос был зычный, рассчитанный на хороший зрительный зал… или на зал гастронома. — Воевал? Да? На войне покалечило?.. — все, что он сказал потом, повторить невозможно.
Вот как… а я подзабыла, что такое и здесь, разумеется, можно услышать.
Я стала на цыпочки, но кто был жертвой, не смогла разглядеть… Но успех «артиста» был оглушительным: наша очередь вся задергалась и загоготала, как голодный табун.
— Нет, в самом деле. Вон женщина стоит!.. Она стоит себе и стоит. А могла ж попроситься без очереди. Как-никак — единственная женщина! А стоит.
И тут все обернулись ко мне. Они стали с интересом меня разыскивать (и нашли, конечно). У меня зарябило в глазах: два десятка ухмылок каких хочешь покроев, фасонов, размеров… Что за головы! Но их всех постигло, я весьма сожалею, очень большое разочарование. Я ж закаленный товарищ.
К мужским очередям меня приучил наш северный город. Стою — как обычно. Ни малейшей реакции.
Но очередь уже была разгоряченной…
— Идите сюда, женщина! — прокричал голос от самого прилавка.
— Да не стоит, — абсолютно искренне возразила я.
— Идите сюда! — командовали впереди. — Идите! Чего вы стесняетесь?! Чего вы будете там стоять? Отпустите этой женщине! — все это бурлило от чрезмерной или даже от бескрайней мужской решительности, через край выплескивались отвага, горячность, мускулистость мужского сердца…
Знаю я эту их воинственность.
Но я покорилась. Упорствовать было просто нелепо. Я подошла к бесформенной загогулине — вместо очереди — из сбившихся тел, толпящихся возле прилавка, и передала через спины, через головы свою бумажку. Ее энергично выхватили, перехватили и протянули продавщице. Та прокричала «Что давать?», эти слова еще несколько раз повторили озабоченные голоса, и наконец-то мне передали — из рук в руки — трепетно, как потерявшегося ребенка, бутылку сухого вина.
Уже в лифте я рассмотрела ее и оценила всю ее прелесть. И совсем не сухое, как оказалось (как получилось, не знаю), оно называлось прекрасно: «Старый замок». На нашем заброшенном полуострове таких вин не бывает. Да и таких теплых и терпко пахнущих зеленью вечеров — тоже!..
Когда Голубка вторично впустила меня в свой дом, я тихо, еще на пороге, спросила:
— Твой сынишка спит?
— Спит.
— А я абсолютно о нем забыла. И тут разглагольствовала… во весь голос… Могла ведь и разбудить!
— Нет-нет. Он спит крепко. Потом перед спальней есть еще небольшой коридор. Так что не слышно. Не беспокойся. И потом, — она говорила все это у меня за спиной, идя за мной следом в комнату, — у нас бывает и пошумнее. Он привык.
— Что у вас бывает? — переспросила я, усевшись в кресло.
— Всякое, — мягко ответила она.
— Вы разводились шумно?
— Мы еще не разошлись. Все еще тянется этот ужас. Но он не живет здесь! Нет-нет. Он здесь не живет. Но… наведывается.
— Да. Понятно, — хмуро кивнула я.
— Понимаешь… — Она хрустнула пальцами. Она, скорее всего, волновалась, но совсем незаметно. В этой женщине все что угодно текло незаметно. Вот только этот банальный звук ее выдал. — Мы никак не можем разрешить квартирный вопрос. Больной вопрос. Сегодня это очень больной вопрос.
Я соглашалась. Я кивнула.
— Эту квартиру я получила на своей работе. Это, по существу, моя квартира. Но он хочет, чтобы мы ее разменяли. Он хочет получить для себя комнату.
— А я в таких делах не смыслю. Я не знаю… у него есть на это право?
— Нет! У него нет права. Я уже тогда не жила с ним. И когда оформляла документы, то в графе «состав семьи» написала «два человека». Понимаешь? Так что мне ее сознательно дали на двоих. На меня и сына. Я даже не прописала его здесь!
— Тогда что же? Зачем ты его слушаешь?
— Ну… он страшно бьет на гуманность. Ты же его знаешь. Он стал таким жалким сейчас. Он бьет себя в грудь и кричит: «А как же я?»
— Ты правильно сделала, что разошлась с ним. Он мне всегда казался жалким. И он не стоит тебя. И потом, какой из него отец? Прекрасно сама вырастишь мальчика…
— Выращу… А ты как живешь?
— А я?.. А у меня не вышло с отпуском в прошлом году. Теперь отгуливаю за два года, благодать! Очень приятно сейчас жить в Киеве. Помнишь, как я рвалась отсюда куда глаза глядят? А теперь — всем вам завидую!
— Но ты ведь можешь сюда вернуться. В любой момент.
— Конечно. Но я… Повременю еще. Поднакоплю интереса к столичной жизни. К суете. Мне это пригодится.
— И денег. И денег накопишь. Вернешься сюда с большими деньгами.
— С большими не вернусь. Мы с Игорем не те люди. Ну да это все ерунда!
— Как ты живешь с Игорем?
— Хорошо. Я уже очень люблю ту местность. И ту жизнь, которую мы там ведем. Там ведь совсем другая жизнь. Все иначе! Ох, долго рассказывать, и с чего начинать, не знаю… Ты ведь представить себе не можешь: мы живем под сказочным небом! И круглый год на небе праздник, будней нет!..
— Твой Игорь — замечательный парень. У нас многие его вспоминают.
Я рассмеялась:
— Ты была всегда к нему… несправедлива!
— По-моему, он замечательный. Тогда… в то лето… Если б не он, я бы просто пропала.
— Открывай вино. Или я? Ты умеешь?
«Неужели она будет рассказывать? Если хочет, то пусть, конечно, рассказывает… Хотя и так представить себе все нетрудно! Но оборвать ее я не смогу. Что ж. Будет рассказывать — буду слушать…»
— Ты знаешь, чрезвычайно хочется взглянуть на твоего мальчишку! Может быть, если тихонько, я зайду к нему в спальню?
— Можно, конечно. Идем. Но там темно. Идем-идем!
Мы вошли в крошечную комнату. Здесь стоял диван — у двери, у окна — раскладушка… и, кажется, шкаф. Сквозь раскрытое настежь окно светил фонарь. На диване, хорошо освещенном, спал мальчик. Он был белокурым, как и Голубка. Короткие вихры лежали на подушке, стояли торчком, я видела только одну щеку и толстые, печально выпяченные губы. Они тоже лежали на подушке.
— Какой он у тебя большой! — прошептала я. — Сколько же ему лет?
— Четыре года.
— Громадный мальчишка!
Она промолчала и смотрела на сына с улыбкой. Вот ведь, показался кому-то громадным.
— Сосет подушку, — сокрушенно сказала она.
— Ну, это лучше, чем палец. А ты спишь вон там?
Она кивнула.
— Ясно. Мамы все одинаковы. Пойдем?
Мы возвратились в большую комнату, где, как мне сейчас показалось, было до странности тихо. Лишь за балконом шелестело: не то листва, не то мелкий дождь. В стекле балконной двери на какой-то миг отразилась я, а за мной Голубка. Наши бокалы сверкали от бокового света, что проникал из дальнего угла. Это были красивые, редкостные бокалы. Они были разного цвета — голубой и зеленый. Но из обоих к нашим губам притекало одно и то же вино, очень светлое, терпкое, чем-то напомнившее мне бруснику.
— Какие бокалы! — прошептала я. — Где ты их взяла?
— Подарили. Недавно.
— Дорогие…
— Дорогие.
Мы смолкли. Она была очень неразговорчива, но молчала легко, без мук. Держа бокалы в руках, мы безмятежно думали, каждая о своем. А я и не думала, я смотрела издали на смутные очертания городов и людей, которые сейчас отделились в памяти и повисли, словно пар, в самом темном углу, под потолком — в чужой, еще не обжитой комнате. Я и не пила, а только губой теребила глубокий узор на бокале…
— Подарили. Недавно.
— Дорогие…
— Дорогие.
Мы смолкли. Она была очень неразговорчива, но молчала легко, без мук. Держа бокалы в руках, мы безмятежно думали, каждая о своем. А я и не думала, я смотрела издали на смутные очертания городов и людей, которые сейчас отделились в памяти и повисли, словно пар, в самом темном углу, под потолком — в чужой, еще не обжитой комнате. Я и не пила, а только губой теребила глубокий узор на бокале…
А она смотрела на меня близоруко, слегка смежив густые, пушистые и ненакрашенные ресницы, сквозь которые искрящейся голубизной просвечивала доброта. И еще какая-то упрямая безответность.
Ее характер был для меня загадкой. Она была неизменно тиха, покорна, терпима. Она подчинялась обстоятельствам и чужой воле. Она подчинялась порой обстоятельствам диким, возмутительным. Без слов, без перемен на снежно белом лице. Лицо ничего не выражало, кроме адского терпения. Я видела это не раз. Каменное лицо. Даже и тени вздоха, который пришлось подавить, не отыскать было на ее лице. Не знаю почему, но меня это раздражало. Там более что я видела и другое. Я видела, как на нее сходило порой такое же каменное несогласие. Тогда оставалось ее только убить. Потому что никаким уговорам она не поддавалась. И все это опять же с выражением адского терпения.
Когда она подчинялась капризу мужа, который ни с того ни с сего говорил нам: «Нет, мы с Галей никуда не поедем!» — и молча шла в кухню заниматься хозяйством, я видела, что она подчиняется не бездумно, на ее тихом лице лежала печать какого-то знания… Что-то такое она знала, что было известно лишь ей одной. Какая-то тугая, сильная идея была вколочена в ее женское сознание. И с нею ей жилось легко. Она никогда не колебалась! Эта неведомая идея руководила ею жестко и однозначно. Не было вариантов. Соглашалась сразу и до конца, и точно так же упиралась.
Что это было такое? Никто, положительно никто не знал. Муж ее в том числе. Да и как было узнать, если она не бросалась в бой? Не кипятилась, не раскрывала душу, не жаловалась. Поразительное нежелание объясниться!
Все это угнетало порой, даже злило. Но я была очень строга с собой и всегда давила в себе малейший недобрый порыв. Большинство из нас способны робеть, даже млеть перед сфинксами, истуканами, они завораживают… И я, как и все, любила в Голубке ее душевную немоту. И голос ее, тяготеющий к шепоту, проникновенный… Но вот только, однако же, если недолго, если совсем недолго вслушиваться в эту медленную, тихую речь. Я начинала томиться, задыхаться и бежала прочь. И, к стыду своему, всегда при этом несправедливо раздражалась. А по какому праву, за что? Разве была хоть в чем-нибудь она виновна? Разве есть в молчании вина? Она и не звала никогда. Не принуждала к общению. И так уж случилось, что мы не стали друзьями…
— Что же ты собираешься делать? — неопределенно спросила я, как всегда бывает после длительного молчания.
— То же, что все. Будем жить… с Алешкой… Он очень привязан ко мне. Не расстается со мной, — она вздохнула, — не может научиться расставаться с мамой. Играет — там, где я. Когда стираю, он находит местечко себе на полу, возле ванной… и играет. Это плохо очень. Каждое утро отвожу его в сад и утираю ему слезы… — Ее тихий голос, почти шепот, создавал ощущение позднего ночного часа. А на моих часах было только лишь половина одиннадцатого.
— Ты хочешь уйти?
— Нет-нет, я просто полюбопытствовала. Еще очень рано.
И тут пронзительно зазвенел звонок. Звонили в дверь. Я вздрогнула.
Голубка коротко на меня взглянула и плавно двинулась в прихожую. Через минуту она появилась в дверях, а за ней — долговязая фигура ее мужа.
— Вы пьете?!.. — воскликнул он. На его веснушчатом и на этот раз возбужденно-праздничном, а потому удивительно моложавом лице расползлась счастливая улыбка. Он умел так улыбаться.
— Пьем, — ответила я и тоже улыбнулась ему по-дружески.
— Вот это компания! — сказал он, потирая руки.
— Не кричи. — Не глядя на мужа, Голубка села в кресло и заняла в нем прежнее положение. Ее веки устало прикрыли глаза, а он, торопливо взглянув, заметил это.
— Я не кричу. Если позволите, я присяду? Что вы пьете? М-м-м… — протянул он мрачно, — у вас уже почти ничего не осталось! Давно сидите? — поинтересовался он у меня.
— Давно…
— И что высидели?
Я пожала плечами.
— Просто разговариваем.
— Просто? — Он расхохотался. — Приятно на вас смотреть!
— Зачем ты пришел? — спросила Голубка.
— Да нет, знаете ли, чертовски приятно на вас смотреть!
— Зачем ты пришел, Гарик? Что ты хочешь?
— А ты не знаешь? Не знаешь? Святая невинность! Посмотри на нее, — приказал он мне, и голова его, словно бы в тике, дернулась, указав на Голубку, — ты веришь в эту святую невинность?
Я в это время держала в руке бутылку вина.
— Тебе здесь тоже немножко осталось. Мы поделимся. Галина, поставь, пожалуйста, третий бокал. Ты пьешь сладкие вина?
— Крепленые вина?.. Пью. Но не в таких количествах.
Появился третий бокал… Он оказался желтым, ярко-желтым, как апельсин!
— Я могу тебе вылить все, что осталось. А мы с Галей сейчас будем пить чай. Посмотри, почти полный бокал. Не так уж мало!
— Очень хорошо. Так что она тебе тут врала?
В ту же секунду, разумеется, ему никто не ответил. И его понесло:
— Ты расскажи ей, вот ей, вот этой женщине, как ты провела медовый месяц с ее супругом! Расскажи! Я с удовольствием еще раз послушаю… я хочу посмотреть, как ты будешь это ей — ей! — рассказывать. Как ты будешь ей смотреть в глаза. Не мне! А ей! Ну! — заорал он. — Посмотри ей в глаза! Можешь на нее посмотреть? Можешь? Она сможет все, что угодно! — горячо заверил он меня.
— Послушай, ты действительно разбудишь ребенка, — убедительно сказала я.
— Не разбужу. Он малый крепкий — весь в меня! — и он зверски осклабился. Ему, вероятно, сейчас было очень плохо («неважно» — сказал бы Игорь), и в этом случае улыбка была подходящей.
— Я очень надеюсь, что он не будет на тебя похож, — протяжно и кротко сказала Голубка.
— Бу-удет! Мы с ним вместе когда-нибудь с тобой рассчитаемся!
— За что, за что ты хочешь со мной рассчитаться, Гарик?
— За все! За всю мою разбитую, испорченную жизнь! Нет у меня больше жизни. Была и вся вышла. Я не живу теперь. Я существую.
— А раньше ты жил? — миролюбиво, но только почти что беззвучно спросила Голубка.
— Я знааю, что ты хочешь сказать! — презрительно протянул Гарик. — Но мы отклонились от темы. Я желаю послушать твой рассказ. Начинай!
Мне было очень не по себе. Наконец, мне стало всерьез тревожно: мне показалось, что он на грани истерики, буйства. Его лицо неприятно набухло и наливалось все больше краской. Интересно, он ведь к чему-то готовил себя, к чему?.. И что он выкинет через минуту? Будет скандал! Стать очевидцем супружеского скандала!.. Это был очень скверный поворот. Голубка тоже внимательно вдруг посмотрела на мужа и, достаточно зная его, шагнула ему навстречу.
— Что начинать? Что рассказывать? — Она смотрела на него послушно и жалостно. — Ну, хорошо. Мы встречались с Игорем. В самом деле. Мы вместе провели тот месяц, что он жил в Киеве. Но ты же знаешь, Гарик, что это был за месяц. Что творилось в нашем доме. Мы именно в этот месяц и разошлись, — оглянулась она на меня. — Я ведь была в ужасном состоянии. И никого не оказалось рядом. А он все скрасил своим присутствием. Он поступил как друг. Я буду всю жизнь вспоминать с благодарностью его благородство. Ты должна гордиться своим мужем, — снова глянула на меня Голубка. — Ты, именно ты, Гарик, не можешь меня упрекать. Ты тогда создал в нашем доме ад. А он за меня вступился. Он тебя даже выгнал однажды. Но, согласись, так поступил бы всякий настоящий мужчина.
— Ах, как замечательно ты излагаешь! — изумился Гарик. — Я такого не знал. Выходит, сначала мы с тобой разошлись… а потом появился он? А не наоборот?! Ты за кого меня принимаешь?
— Я не знаю, за кого тебя принимать, — отвернулась Голубка.
— Не зна-а-аешь? А его? А его ты знала, да? За кого принять? За друга? Который скрасил? И чмокал в щечку как друг? И в палатке спал с тобой как друг? Они ездили с милой компанией на ночевку, — пояснил он мне. — Какими средствами он тебя утешал? Всеми? Или что-то вы оставили на потом? Вы ничего не оставили на потом. Вы торопились схавать моментик. На этой ночевке был один мой приятель. Уж он-то мне дал полнейший отчет. У нее было плохое настроение! Да она тогда цвела, как роза! Вот тогда-то я тебя, занюханная роза, и бросил. А раньше мы с тобой только в ссоре были. Вот так. Моя дорогая. Вы потом повторили ночевочку, с еще одной парочкой… утешающихся! — он хохотнул.
Но мне неожиданно вспомнилось нечто вовсе иное.
— Ой! — сказала я. — Галя! А когда у тебя день рождения?
— Скоро. — Ее взгляд был бесконечно усталым и тусклым.