Дориан: имитация - Уилл Селф 3 стр.


В саду Уоттон взял Дориана за руку. Он это умел — как бы мимоходом брать человека за руку. Странно, что существо, столь язвительное, с такой легкостью шло на телесную близость, однако сам сад был и того страннее, ибо в нем, как и на улице, плотная, чрезмерно разросшаяся листва была гнетуще, подозрительно разнообразной. Присутствие столь многих и различных цветов и растений из столь многих и различных уголков мира и само-то по себе сбивало с толку, то же, что все они одновременно цвели и плодоносили, могло и вовсе повредить рассудок.

Впрочем, Дориан Грей ничего этого не заметил. Он позволил Уоттону отвести себя за руку в гущу болезненных зарослей. Они остановились перед гвоздиками и Уоттон указал ему на цветы странного зеленоватого оттенка. «Моя матушка, прежде чем заняться людьми, разводила цветы, — с манерной медлительностью поведал он. — Я не вполне уверен в том, какая из этих двух форм жизни является высшей». И он, произведя несколько напыщенных жестов, закурил новую сигарету и пустил буроватые кольца дыма плыть меж зеленых листьев и блестящих цветов. Невдалеке погрохатывала проезжая улица, а у ног их вибрировали, скрипели и жужжали насекомые.

— Видите того человека? — спустя какое-то время резко осведомился Уоттон.

— Простите…

— Вон там… — Голая рука его — манжеты так и остались не застегнутыми — взмыла в небо и кончик сигареты указал на окно, расположенное пятью этажами выше, в стоявшем рядом с садом жилом доме. — Видите, человека-качалку?

— Он раскачивается туда-сюда, скорее как метроном, — поправил его Дориан. И это действительно было более верным описанием странного зрелища — заурядного мужчины в свитере с V-образным вырезом, в расстегнутой рубашке апаш, который, засунув руки в карманы брюк, раскачивался, переминаясь с ноги на ногу.

— Он предается этому занятию день напролет, — продолжал Уоттон, — и всю ночь… и ранним утром. Я как-то вышел сюда в пять утра, просто проверить, не сделал ли он перерыв. Не сомневаюсь — именно он отмеряет наши минуты. Вероятно, он остановится, когда начнется апокалипсис. Я называю его человеком-качалкой, и полагаю, что если вы хотите присвоить кому-то звание «человек-метроном», вам следует подыскать собственного долбанного психа!

— Вообще-то, — сказал Дориан, — это не то, чего я хочу…

— А, но чего же вы хотите, если быть точным? — Уоттон повернулся к нему. — Вам это известно? Известно это хоть кому-то из нас? У меня есть один шальной друг, который клянется и божится, что никакой он не педераст, просто он раз за разом видит очень живые сны о том, как ему вставляют в зад, — дело, как мы знаем, совершенно нормальное даже для самых полнокровных гетеросексуалов, — а пробудившись, находит весьма затруднительным отогнать их. Ну-с, что вы скажете на сей счет, мистер Грей?

Неясно, понял ли Дориан хоть одно из произнесенных Уоттоном слов или уразумел их слишком уж хорошо. «Я достаточно счастлив, — ответил он. — Я всего лишь…»

— Всего лишь что? — то был один из усвоенных Уоттоном бесчисленных приемов совращения — он постоянно перебивал человека, чтобы тот принял, наконец-то, решение. — Вы всего лишь провели ночь с бедным, никому не нужным Бэзом, который не столько клев, сколько косит, мать его, под клевого? Он соблазнял вас умащениями, втирал в вас мази?

— Мы покурили немного травки… Я не уверен насчет сильного…

— Сильного чего? Сильного напряжения? Сильных выражений? Сильных солопов? Сильных наркотиков? Или все это сильно сказано? Запомните, мой юный друг, если вы не знаете, чем заняться, следует заняться хоть чем-то. Другого способа исцеления от нерешительности не существует.

— Генри, — запротестовал Дориан, — послушайте, мы только что познакомились, я не понимаю, почему вы так на меня наседаете… На самом деле, именно это и говорила про вас ваша мать, — что вы блестящий собеседник. Но я не хочу ни от чего исцеляться и уж тем более не одержим внешней красотой, — и меньше всего моей собственной, — все это так несерьезно.

— Что бы вы ни говорили, Дориан, что бы ни говорили, но в наш век внешность значит все больше и больше. Только самые поверхностные люди не судят по ней.

Здесь и вправду присутствовала терраса — у двери студии, — если вы готовы, вслед за большинством лондонцев, именовать террасой двенадцать засранных птицами портлендских плит. К ней-то теперь и возвратились, по-прежнему рука в руке, Уоттон и Дориан, оба чувствовали, что интерлюдия в кукольных джунглях была исполнена значения, хотя в случае Уоттона чувство это отчасти объяснялось тем, что столь продолжительной прогулки он не совершал уже много недель.

Терраса могла быть и неаполитанской, поскольку на ней имелись круглый металлический столик и два складных, металлических же стула. Бэз уже успел составить на поднос кофейник, дополненный подобранными под стать ему белыми, китайского фарфора чашками и блюдцами, сахарницей и кувшинчиком со сливками. Весь ансамбль выглядел — в тусклом, гнетущем послеполуденном свете — нелепо элегантным. Они отряхнули, чтобы усесться, сидения стульев, и Уоттон обратился в мамашу, а Дориан — в его самовлюбленную дочку, покручивающую между пальцами чайную ложку, чтобы полюбоваться тем, как выгибается и изгибается, выгибается и изгибается его лицо. «Понятия не имею, чем мне заняться, — сказал он после нескольких хлюпающих глотков. — Я вышел из Оксфорда с посредственной степенью и слишком большими деньгами, а это вряд ли является готовым рецептом успеха».

Au contraire[6], - отозвался Уоттон, — если у вас имеется нечто, а у вас имеется все, вы обязаны использовать его — вам же надлежит все и использовать. Прежде чем этот заезженный век выдохнется окончательно, по крайней мере одному человеку дóлжно полностью им насладиться. Я готов стать вашим сводником, я возьму вас под мое широкое крыло, — по крайней мере, он обратил наконец внимание на заляпанные кровью манжеты и начал застегивать их, — сегодня!

— Сегодня? — Дориан увидел кровь и ему захотелось уклониться от прямого ответа, впрочем, те, кто предостерегал его от общества людей, подобных Уоттону, заслуживали не меньших предостережений на собственный их счет. — Послушайте, я… я не уверен, я обещал заглянуть на прием, который устраивает ваша матушка — в честь своих жертвователей.

— Прекрасно, — Уоттона было не сбить, — я составлю вам компанию.

— Если вы уверены… — эта мысль Дориана воодушевила; Уоттон способен был вывести из себя, но, по крайности, скучным он не был. Уоттон, может, и хотел трахнуть Дориана, но по крайности, не обращал его в объект преклонения — в отличие от Бэзила Холлуорда.

Бэз, как раз в этот миг вышедший из студии и услышавший несколько последних фраз, резким тоном спросил Уоттона: «По-моему, ты собирался к Медку, за зельем?»

— Верно, — Уоттон остался невозмутимым, — заверну к ней en route[7] на прием и возьму с собой Дориана; сомневаюсь, что ему приходилось прежде видеть в одном месте пять брючных прессов…

— Но Дориан нужен мне для раскадровки…

— Да ну? — глумливо усмехнулся Уоттон, — По-моему, ты собирался со мной за зельем, и кстати, Бэз, я тебе уже говорил, хватит уже этих «но».

— Как скажешь, Уоттон — вообще-то, пожалуй, я обойдусь без тебя, Дориан; «Катодный Нарцисс» почти закончен…

— Я хочу увидеть его! — И то, как Дориан вскочил из-за стола и стремительно понесся к двери, напомнило Бэзу с Уоттоном о том, насколько он их моложе. Как будто они нуждались в подобном напоминании.

В темной студии различались резкие очертания девяти мониторов. По их потрескивающим от статики ликам плыли, создавая каскад движений, образы Дориана. Имелась и фонограмма — напряженный бубнящий ритм, в который вплеталось дыхание флейты. Несколько мгновений Дориан простоял, замерев, затем придвинулся поближе к экранам и начал раскачиваться в такт своим телевизионным подобиям. Девять нагих Дорианов, один одетый. Юность и образы юности синхронно вальсировали под райскую, вечную музыку самосознания.

— Ну, что скажешь? — грянул из теней Бэз, и Дориан повернулся, чтобы взглянуть на него и Уоттона — лица обоих пятнала похоть.

— Он абсолютно великолепен, — ответил Уоттон, — да и весь нынешний полдень стал удивительным, как только я повстречал твоего фавна.

— По-моему, я поймал его под самым верным углом…

— О да, Бэз, все так, он схож с созревшей, покрытой дрожжевой пыльцой виноградиной.

Уоттон показал, как он сорвал бы один из мониторов и съел его.

Дориан, слушая разговор этих пожилых людей, испытывал неловкость: они то ли не слышали друг друга, то ли относились к нему и к видео инсталляции как к вещам полностью взаимозаменяемым. «Сколько времени проживут эти ленты, Бэз?» — спросил он.

— О да, Бэз, все так, он схож с созревшей, покрытой дрожжевой пыльцой виноградиной.

Уоттон показал, как он сорвал бы один из мониторов и съел его.

Дориан, слушая разговор этих пожилых людей, испытывал неловкость: они то ли не слышали друг друга, то ли относились к нему и к видео инсталляции как к вещам полностью взаимозаменяемым. «Сколько времени проживут эти ленты, Бэз?» — спросил он.

— Трудно сказать… Годы, если не десятилетия, наверняка, а там их можно будет перенести на другие ленты и так далее — вечность, я полагаю.

— То есть, вот это, — Дориан взмахнул рукой, — останется юным навеки, между тем как я состарюсь и умру?

— Ну да, — Бэз насмешливо фыркнул. — Тел никто копировать не умеет — пока.

— Лучше бы было наоборот, — сказал Дориан и, словно желая подкрепить проходной характер этого фразы, подхватил лежавшую поперек кресла черную ветровку и устремился к двери, позвав поверх плеча: — Вы идете, Генри?

— Э-э… да, — Уоттон встряхнулся; Бэз тоже.

— Как насчет работы, Дориан? — с оттенком мольбы спросил он. — Фонограмма требует еще двух записей. Я должен их сделать.

— Ну, если должен, — весь тон Дориана, после того, как он увидел инсталляцию, ужесточился. — Лично мне эта штука ненавистна — она уже на несколько часов моложе меня.

Бэз отнесся к его словам, как к вполне допустимому капризу клиента, который одновременно является и моделью. Он разгладил волосы, заправил концы прядей за уши и пошел от монитора к монитору, выключая их. «Как только записи будут сделаны, — сказал он Дориану, — и я покончу с раскадровкой и редактированием, я привезу „Катодного Нарцисса“ к тебе на квартиру и установлю его. После этого можешь делать с девятью твоими „я“ все что хочешь. Можешь выцарапывать им глаза, можешь под них дрочить. Что хочешь.»

— Ладно.

Дориан помедлил в дверях, и Бэз, вспомнив, каким он был на рассвете, — как визжал от наслаждения под скрученной простыней, как изгибался, подобно луку, его напряженный член, как жемчужина его семени залетела Безу на язык, — больше не смог изображать равнодушие.

— Приходи завтра, Дориан, около полудня, прошу тебя.

— Хорошо, Бэз.

И Дориан, выдернув торчавший меж ребер Бэза невидимый нож, который он даже не потрудился повернуть, вышел из студии.

* * *

То был, по-видимому, тактический отход, Дориан словно хотел, чтобы соперники немедля вступили в сражение за него. Эту услугу они ему и оказали: «Да какого же хрена, Уоттон! — взревел Бэз. — Сколько ты еще будешь вот так меня унижать?»

— Всего лишь столько, сколько ты будешь пытаться возвыситься за мой счет, — Уоттон поправил галстук, охлопал свою одежду, — и отнимать эту студию у моей матери.

— Я люблю его, — Бэз почти визжал.

— Я его тоже люблю.

— Ты никого не любишь, Уоттон, ты отрава, текущая по сточной канаве, — Бэз приблизился к Уоттону и, вытащив из кармана джинсов пачку денег, отсчитал десять купюр и втиснул их в нагрудный карман пальто своего друга. «Купи по штуке каждого, ладно?» — прорычал он.

— Ба, да мы, оказывается, при деньгах, Бэз?

— Дориан заплатил мне за это — за работу. Наличными.

— Вот как? — Уоттон неприятно оскалился. — Что-то заставляет меня думать, что ему предстоит расплачиваться бесконечно. — И, не дожидаясь ответа Бэза, мерзкий фат повернулся на каблуках и покинул студию.

2

Генри Уоттон катил на своем пятилитровом «Ягуаре» по центральному Лондону так, точно сидел за рулем мощной газонокосилки, а сам город был всего лишь продолговатой, кочковатой лужайкой на задах романтически разрушающегося сельского поместья. Лужайкой, утыканной лепными копиями столичных зданий, — этак, примерно, в одну десятую величины, — между которыми он с ленцой и безудержностью гнал свой экипаж. Ни «Дорожный кодекс», ни уязвимость прочих водителей, казалось, нисколько его не заботили. Если какая-то опасность и приходила ему в голову, так только риск перевернуться, налетев на ограду лужка.

Дориан Грей уяснил эту особенность своего нового поклонника, едва очутившись в кремовых недрах машины. Ему стало ясно — находиться в «Ягуаре» Генри Уоттона — то же, что пребывать в его своенравных и жестоких объятиях. Поначалу он время от времени бросал косвенные взгляды на своего шофера, ведшего машину тремя придерживающими руль снизу пальцами левой руки, между тем как рука сигаретная свисала из окна, а рыжеватые локоны Уоттона покоились на подголовнике. Однако вскоре Дориан смирился с кренами, рывками и сносами большого автомобиля. Он начал приглядываться к сору, покрывавшему пол, — истинной свалке бросового барахла, несомненно позволявшего многое узнать о культурных пристрастиях Уоттона. В приемнике журчала поп-музыка и казалось, будто между двумя пассажирами струится звуковой ручеек.

Когда автомобиль остановился на светофоре в начале Эксибишн-роуд, Дориан предъявил свою первую находку — пук оперных программок: «Вы любите оперу?»

— Жена любит, — протяжно ответил Уоттон. — Мое же главное удовольствие в Глайндборне состоит в том, чтобы пересчитывать гомосексуалистов в зале, прикидывая, не больше ли их там, чем на сцене.

— А это? — спросил Дориан, поднимая рекламный листок автомобильных гонок на стадионе «Уайт Сити». К листку прилипла старая облатка от какого-то наркотика.

— Обожаю представления с крушениями, они — последнее прибежище для творческих натур[8]. — Светофор сменил цвет, и мокасин Уоттона пал на педаль акселератора; большая машина, накапливая под своим смахивающим на китовую спину капотом все большую инерцию, плавно миновала памятник Альберту. Ко времени, когда автомобиль достиг моста над Серпантином, он уже шел на шестидесяти милях в час. Рванувшись влево, потом вправо, машина протиснулась между двумя громыхающими грузовиками и ссыпалась по пандусу, ведущему к Ланкастер-гейт.

Дориан интуитивно понимал, что отпускать замечания по поводу уоттоновской манеры вождения означало бы проявить величайшую несдержанность, но сделать с собой ничего не смог. «Как вам такое сходит с рук? — спросил он. — Вы же не можете знать, нет ли на встречной полосе машины».

— Я обладаю верхним зрением, Дориан. И вижу всю дорогу словно бы с воздуха.

— Вы серьезно?

— Никогда более серьезным не был.

— Но как? Это же невозможно.

— Я и не жду, что вы это поймете, — Уоттон лукаво глянул на него сквозь четверку своих стекол, — видите ли, когда я был маленьким, отец безжалостно насиловал меня. И я обнаружил, что, пока он занимается этим, я странно развоплощаюсь и всплываю к потолку комнаты, в коей лежит мое детское «я», над которым пыхтит и отдувается он. Я на регулярной основе занимал мой наблюдательный пункт — вблизи карниза, хотя временами меня неприятнейшим образом сносило вдоль стенных панелей, — с пяти до восьми лет. В общем, достаточно долго, чтобы сохранить эту способность до зрелого возраста.

— Вы, дорогой мой юный друг, — продолжал он, — обречены на семидесятимиллиметровый вид города, открывающийся через ветровое стекло. Вы лишь корпускула, странствующая по этим артериям, а я вижу их так, как видит хирург. Я плыву надо всем и вижу Гайд-парк, лишь как зеленую гангренозную фистулу на сером трупе Лондона! — И, завершив эту напыщенную речь, он ударил по тормозам, ибо машина уже добралась до марилебонской Хай-стрит.

Генри Уоттон обожал наркотики и обожал покупать их. Он понимал, разумеется, что эстетическая сторона торговли наркотиками оставляет желать лучшего. Эта мучительно petit bourgeois[9] квартирка, заброшенная на девятый этаж марилебонской Хай-стрит, — увитые в ситец окна ее смотрели на западную эстакаду, — не походила на глинобитную лавочку в стенах древней цитадели. Не было здесь ни караван-сарая, ни восточного базара, да и Медок, жилистая блондинка в свободном белом платье и тесных черных гетрах, ничем не напоминала благородного торговца пряностями с надушенной бородой и в индиговой мантии. Разговоры ее с покупателями не отличались изысканной вежливостью или великой тонкости отсылками к ценам, запрятанным в откровения Пророка. Напротив, она и клиент сидели, беседуя, за стеклянным кофейным столиком, на котором Медок без особой церемонности отвешивала с помощью ювелирных весов товар.

— Да, — говорил Уоттон, — я помню, о долге в пятьдесят фунтов, но мы же с вами все обговорили еще позавчера.

— Не-а, — фыркнула Медок, — вчера вечером зашел ваш дружок и схомячил г, причитавшийся вам в кредит.

— Господи — мне приходится принимать больше наркотиков, чем хочется, лишь для того, чтобы не отстать от этого сукина сына. Хорошо, вот вам сто семьдесят.

Дориан, старательно изучавший модульный стенной стеллаж с отделениями для художественных альбомов, комнатных растений и антологий, обернулся, чтобы взглянуть на Уоттона, выкладывавшего на столик банкноты, и на Медок, которая ссыпала порошок в пакетики и аккуратно складывала их.

Назад Дальше