Поминки - Лев Тимофеев 3 стр.


О могиле это он, конечно, в сердцах загнул: в то время он был еще совершенно здоров и о смерти думать не думал… Впрочем, Марья и

Дарья, для которых Федор всегда был непререкаемым авторитетом, выслушали его молча и сочувственно – увидели, насколько глубоко оскорблен человек.

Митник, конечно, не вылезал со своим мнением – все-таки дело сугубо семейное, – но в глубине души полагал, что вся эта история с продажей дома яйца выеденного не стоит. Он отлично знал эту полусгнившую избу, это “родительское гнездо”. Единственно, о чем можно бы жалеть, – живописный сад на высоком берегу Прыжки: старые яблони (замечательная крупная антоновка, сладкая папировка), густой малинник вдоль правого забора (впрочем, к моменту продажи дома этот забор уже рухнул), смородина возле левого (тоже, казалось, вот-вот рухнет). Сам же дом – развалюха из развалюх. Пожалуй, даже хорошо, что на него покупатель нашелся… В течение двух лет, еще до того, как

Алексей с женой поселились в Слободе, Митник, приезжая в Прыж, бывало живал в пустовавшем доме – и по два-три дня, и по неделе. И к нему приходила и оставалась ночевать его тогдашняя подруга, славненькая, рыженькая, густо обсыпанная веснушками девуля, которую никто, даже и учащиеся из местного Колледжа культуры, где она преподавала сольфеджио, не звал иначе, как Мисюсь.

Митник любил вспоминать сентиментальную повесть тех своих осенних приездов. (“Где ты, Мисюсь?” Девуля вскоре затосковала в Прыже и уехала куда-то в неизвестном направлении.) Пустовавший дом каждый раз встречал его застоявшимся запахом сырости и затхлости, и надо было в любую погоду настежь распахнуть дверь и окна, принести воду из колодца, смести со стола и двух лавок и вымести в сени насыпавшуюся с потолка и со стен древесную труху. Обрывки выцветших серых обоев, объеденные мышами, он сорвал сразу, еще в свой первый приезд, и тогда же найденными в сенях полуистлевшими тряпками, в основном почему-то трикотажными голубыми майками, заткнул щели в бревенчатых стенах. В конце концов, влажной мешковиной он два раза начисто протирал пол, наливал воду в умывальник, приносил из сарая старые, сухо звенящие березовые дрова, складывал их в печи колодцем, открывал заслонку и поджигал бересту. Затопив печь, он садился за стол с книгой – читать, ждать подругу и поглядывать на огонь. Но читать он не мог: стихия огня завораживала, глаз не оторвать. Печь была хороша, прямо хоть в пробродинский музей переноси: огромная, с большим, сложно устроенным челом, с широким устьем, с полным набором ухватов и кочерег… Поскольку кроватей в доме не было, то на этой печи, на двух спальных мешках, которые Митник всегда возил с собой, они с подругой и устраивались на ночь…

К любовным похождениям Митника (о них знал весь район) Федор относился насмешливо-снисходительно. Сам он за сорок с лишним лет супружеской жизни вряд ли хотя бы раз изменил своей Гале. Впрочем…

Давно, еще в семидесятые, Митник как-то летом привез в Старобукреево двух отличных телок, молодых редакторш с телевидения. Считалось, что компания приехала познакомиться с музеем на предмет подготовки передачи, ну и отдохнуть, сходить на рыбалку, сварить ушицу на костре, переночевать в стогу. Остановились у Федора, тогда еще в старой, тесной крестьянской избе, где Пробродины прожили лет двадцать, пока не переехали в свой новый дом. Галя была где-то на юге, в санатории по путевке, сын Иван, тогда подросток, гостил у теток в Костроме… Ну, конечно, с дорожного устатку хорошо выпили, и

Митник, решив, наконец, которая из телок ему больше подходит

(вопрос, занимавший его от самой Москвы), погрузил ее в машину, и они уехали в заречные луга, где и заночевали в большом стогу. Он знал, что и вторая подруга тоже не прочь потрахаться и отлично умеет это делать, и полагал, что, оставляя ее Пробродину, поступает вполне по-товарищески… Но когда утром они вернулись, телка мирно спала в одиночестве на раскладушке. Пробродина вообще не было дома: на столе была записка, что, мол, получил телеграмму от Гали и ночью срочно уехал на мотоцикле в Прыж, на поезд, и далее – в Сочи, в санаторий.

Гостям он желает весело провести время… Словом, сбежал. От соблазна?

Однако, когда подругу разбудили и призвали к ответу, она, сладко потягиваясь, сказала, что хозяин был готов и даже делал неуклюжие попытки к ней подкатиться, но она будто бы не дала. “Он слишком мужик. От него прямо разит мужиком”, – сказала она, впрочем, не только без неприязни, но как-то мечтательно-задумчиво, с отрешенной улыбкой, словно вспоминала что-то, – и какие уж там картины возникали в ее памяти, трудно сказать. Может, Пробродин и убежал-то, ужаснувшись содеянному, – кто знает?.. Митник никогда больше не заговаривал с ним о том веселом набеге…

Федор, конечно, любил Галю, и с интимной жизнью у них было все в порядке. Митник не раз, ночуя на раскладушке в крошечном кабинетике в том старом крестьянском домишке, слышал, как за тонкой дощатой перегородкой, может быть, всего в полуметре от него, ритмично чуть поскрипывает кровать и Галя постанывает под мужем, и тот в том же ритме удовлетворенно, все быстрее, быстрее, быстрее пришептывает:

“Вот так, вот так, вот так”, – и, наконец, с тихим стоном замирает.

И знали ведь, что рядом за тонкой перегородочкой лежит гость и, возможно, не спит и все слышит. Да и сын-подросток в одной комнатенке с ними спал. Ничего, – видать, очень им хотелось, и они справедливо полагали, что все естественное не стыдно. А кто чего слышит, тому вовсе не обязательно слушать… Не это ли простодушно-безудержное желание имела в виду московская телка, когда говорила, что от Пробродина “разит мужиком”? Митник, у которого взаимоотношения с собственной женой в Москве были совсем не так просты и естественны, честно говоря, прислушиваясь в ночи, завидовал другу…

Однако в жизни Пробродина, при всей его любви к Гале, семейные радости всегда были на втором плане. Может быть, поэтому они и ограничились одним ребенком. “С детьми нянчиться некогда. Мы разок попробовали: пеленки и горшки сильно мешают наукой заниматься”, – хотя Федор всегда говорил это как бы не всерьез, словно пародировал какую-то советскую кинокомедию, Митник был совершенно уверен, что он именно так и думает. Да и Галя, слушая эти его веселые оправдания, хоть и кивала согласно, но всегда с глубоким печальным вздохом. Она, может, и хотела бы еще детей, но мужу никогда не перечила. Да Федор и не потерпел бы не только возражений, но даже и сомнений по поводу того, как и зачем организована его жизнь. “Мое дело – наука, строительство, сохранение остатков того, что было разрушено, растащено, растоптано в России за последние сто лет, – это Пробродин говорил не раз и всегда серьезно, без улыбки. – А Галя – мои крепкие тылы. Я только потому и могу продвигаться в своем деле, что знаю: когда бы я ни пришел домой, в доме будет чисто, тепло, у меня будет, что поесть, и я смогу сесть за свой письменный стол и заняться наукой. Без Гали я бы ничего в жизни не добился”.

Митнику эти речи всегда казались излишне пафосными, ходульными. Ну и, в конце концов, чего же ты добился, друг мой Пробродин? Вот теперь она осталась одна – и без тебя, и без сына, – этого-то ты точно добился…

Хор в церкви у отца Дмитрия был замечательно хорош: юные, чистые, радостные голоса девушек все из того же Колледжа культуры стремились высоко вверх: “Придите, последнее целование дадим, братие, умершему…” Огонек на свечку Митник притеплил от какой-то пожилой женщины, которая, как и он, стояла позади всех, ближе к выходу

(свечка у нее была тоненькая, должно быть, самая дешевая, трехрублевая). “Я вас знаю, – тихо сказала женщина, – вы друг Федора

Филимоновича”. Открытое, какое-то светлое, хоть и печальное лицо женщины показалось знакомо Митнику: должно быть, кто-то из здешних учителей. “Да, да”, – сказал он и, поблагодарив, отошел в сторону: вступать в разговор ему сейчас никак не хотелось.

Он решил, что вперед, поближе к гробу, пробираться не станет. Вообще хотелось отойти куда-нибудь в сторонку, в угол, в тень. Никакого умиротворения, какое он обычно ощущал под куполом любого храма, здесь не было. Он уже успел понять, что половина траурной толпы, заполнившей церковь, – люди батюшки, отца Дмитрия Бортко, парни из его ДСО и их взрослые инструкторы. Было ужасно, что его друга Федора

Пробродина, всегда ненавидевшего любое насилие, провожает именно эта публика. С какой стати они присвоили себе такое право? Митник был уверен, что кто-то из этой вот бритоголовой братвы, сейчас усердно крестящей лбы, прошлой зимой хладнокровно зарезал восьмилетнюю узбекскую девочку Гюльчатай (пять ударов ножом, из них три – смертельные). Убийство произошло днем, в ранних зимних сумерках: девочка и ее четырнадцатилетний брат шли от родственников, таких же, как они, беженцев из Узбекистана, живших на соседней улице. Брат, слава богу, остался жив, хотя тоже был серьезно ранен. Убийцы скрылись на автомобиле. А через день ночью был разгромлен уже готовый к открытию ресторан… Найти преступников по горячим следам не удалось – и до сих пор не нашли, хотя по его, депутата Митника, настоянию расследование взяла под свой контроль Генеральная прокуратура…

Когда отпевание закончилось, Митник так и остался стоять в углу незамеченным, и вышел из церкви уже после всех и чуть помедлил на паперти, подождал, пока организуется и тронется процессия. Он решил, что поедет позади всех на машине и объявится уже на кладбище. От церкви до кладбища надо было пройти чуть ли не через весь городишко

(тоже подлые советские глупости: деревянную кладбищенскую церковку когда-то разломали и сожгли одной из первых), и Митник подумал, что ему лучше не уставать: все-таки в тот же день предстоял тяжелый обратный путь до Москвы.

По немощеной, пыльной боковой улочке похоронная процессия растянулась метров на сто. Впереди на грузовике с откинутыми бортами везли открытый гроб и пять-шесть венков. За грузовиком шли учителя и учащиеся старших классов северопрыжской школы-интерната. Хотя они и не имели к Пробродину прямого отношения, районные власти распорядились снять старшеклассников с уроков и бросить на мероприятие: все-таки хоронили известного человека, имевшего звание

Заслуженного учителя России (спасибо, не приказали из Старобукреева за тридцать километров детей тащить). Следом на новенькой, блестящей черным блеском “Волге”, выделенной районной администрацией, везли

Галю, пробродинских сестер и на переднем сидении – старобукреевского игумена, державшего на коленях свой высокий монашеский клобук. Далее шла общая толпа, которую возглавляли шесть-семь руководящих районных чиновников. Может, они и расселись бы по своим машинам, но, видимо, было неловко: пешком шел сам батюшка, отец Дмитрий Бортко со своей дружиной, – а уж он-то был постарше любого из чиновников… В толпе шли и родственники, и друзья. Даже едучи сзади, Митник угадал со спины длинную фигуру внука Жорика. Но Алексея Пробродина или кого-то из его детей на похоронах видно не было…

На кладбище Митник первым делом подошел к Гале, обнял ее и прижал к груди. Ноги ее не держали, и он помог ей опуститься на скамеечку, несколько лет назад поставленную Федором напротив Ванюшиной могилы.

А теперь вот и его, Федора, могила была выкопана здесь же… Кто-то из родственниц или знакомых сел рядом с Галей, чтобы, обняв, держать ее, не дать упасть, – кажется, та пожилая учительница, от которой

Митник зажег свечку в церкви…

На гражданской панихиде Митнику как самому высокопоставленному из друзей покойного дали слово первому. Он сказал что-то высокопарное

(что-то о том, что такие великие личности, как Пробродин, – народное достояние России) и был недоволен собой. После него говорили еще человек пять или шесть, но он слушал плохо, потому что ему уже надо было ехать, а люди говорили долго и, как ему казалось, бестолково.

Наконец, панихида закончилась, и все выстроились в очередь к гробу – прощаться. И опять Митник был среди первых: он чуть постоял перед гробом (в гробу лежал уже совсем чужой Федор: черты лица его оплыли и сделались совершенно неузнаваемы) и, склонившись, прикоснулся губами – не к восковому лбу трупа, а к лежавшему на лбу бумажному венчику…

Как только гроб опустили в могилу, Митник среди первых бросил свою горсть земли, быстро попрощался с районным начальством, подошел к

Гале, чтобы сказать, что придет на сорок дней, – и уехал.

3

Так вот сразу, на вскидку, Митник, конечно, не помнил всех книг на полках у Пробродина. В разговоре с букинистом, номер которого он набрал еще раз вечером накануне отъезда, условились, что, уже приехав на место, Митник позвонит непосредственно из пробродинского кабинета и конкретно назовет, что там есть интересного. Тогда и будет ясно, стоит ли букинисту ехать за тридевять земель или речь идет о десятке-двух наименований, и Митник сам может легко привезти все в багажнике или на заднем сиденье своей “тойоты”.

Он заранее решил, что себе возьмет только “Брокгауза” (то есть, что значит, “возьмет”, – купит, конечно, у Гали по цене, которую назовет букинист). И не себе домой возьмет, а в подарок Гудинскому, который во время последней избирательной кампании здорово помог Митнику и деньгами, и организационно (“Северо-Восток” Гудинского был самым влиятельным банком в здешнем избирательном округе, и без этой поддержки Митник вряд ли выиграл бы). Гудинский же как раз недавно купил особняк в подмосковном Переделкине – неподалеку от музея

Пастернака, что для него, интеллектуала, было важно, и он это с удовольствием подчеркивал: “Теперь, – говорил он, – я читаю переделкинский цикл, словно сам его написал: всё у меня перед окнами. Как там? “И полдень с берега крутого закинул облако в пруды, как переметы рыболова”… Пожалуйста, вот они пруды, вот оно облако”…

Что ж, благородные, золотом тесненные корешки “Брокгауза”, пожалуй, удачно впишутся в строгий интерьер его кабинета (хотя, надо признаться, кроме эстетического в них никакого смысла нет: весь

“Брокгауз” давно висит в Интернете).

Словом, Митник теперь ехал на сороковины с одной определенной целью: разобраться с книгами и прочим раритетом и выяснить, как со всем этим помочь Гале. Причем времени у него было в обрез: уже завтра к вечеру он должен вернуться в Москву (на Первом канале запись программы Познера “Времена”), – и совершенно нельзя было понять, что, когда и как он успеет. Сколько времени продлится застолье

(будет, поди, человек двадцать, и все, конечно, с долгими-долгими речами, – и ведь никого не прервешь)? Книги книгами, но кто, когда и как должен распорядиться рукописями, и не придется ли все-таки ему заняться и этим? Да и вообще, в каком состоянии сама Галя?..

Он выехал из Москвы еще затемно и подъехал к Старобукрееву в полдень. День был не по-ноябрьски теплый, и яркое солнце сияло в семи больших и малых куполах монастырских белоснежных церквей.

Митник, не считая, знал, что куполов именно семь. Это число упоминалось еще в тщательно разработанном проекте восстановления полуразрушенного монастыря – “уникального памятника архитектуры XVII века”. Финансирование проекта Пробродин лет пять упорно пробивал в советских инстанциях. И пробил, – к слову, не без помощи Митника, который организовал важные публикации о делах сельского энтузиаста

Пробродина и его замыслах – и в “Правде”, и в “Известиях”. Тогда, в середине семидесятых, такие публикации в центральных газетах

(большие корреспонденции, в полполосы каждая) были равноценны спущенной вниз директиве ЦК партии.

В монастыре с конца двадцатых размещалась центральная усадьба совхоза: в игуменском флигеле – контора, в Никольском храме – зернохранилище, в Казанской церкви – механические мастерские. Под стенами с внешней стороны – скотный двор. И, чтобы освободить монастырь, надо было для всех этих совхозных служб заново отстроить помещения где-то в другом месте. Директор совхоза и районное начальство были не против, но дело казалось если и не глухо безнадежным, то уж точно – бесконечным. “Ничего, – смеялся

Пробродин, – мне, как тому евангельскому старцу, не дано умереть, не увидев семь крестов на семи куполах”. Что ж, угадал: увидел…

На лужайке перед большим пробродинским домом пожилой шофер, много лет работавший в школе и в музее (как его зовут, Митник забыл, а может быть, никогда и не знал), копался в моторе старого “уазика”, изрядно походившего по здешним дорогам, раздрызганного и ржавого.

Мизансцена на лужайке с шофером и “уазиком” была настолько хорошо знакома, что Митник, словно со стороны глядя, каким-то особым зрением увидел, как из дома выходит сам Пробродин, как шофер захлопывает капот машины и они куда-то уезжают… Он даже головой потряс, чтобы сбросить наваждение.

Оказалось, что ни Гали, ни родственников нет на месте. Все еще с утра уехали в Прыж на кладбище, где игумен Кирилл должен отслужить панихиду на могиле, – и пока не вернулись. “На четырех машинах поехали”, – уважительно сказал шофер.

В доме пахло жареными котлетами. Четыре или пять сотрудниц музея, переговариваясь вполголоса, готовили на кухне поминальные блюда и уже начали носить тарелки в зал (самая большая комната в доме – метров двадцать квадратных) и накрывать на стол. Митник из коридора громко поздоровался со всеми вообще (он и не разглядывал особенно, кто там есть кто) и сказал, что поднимется наверх, в кабинет Федора

Филимоновича, и чтобы ему дали знать, когда вернется Галина

Васильевна. Ему никто не ответил, но он знал, что его услышали.

В просторном залитом солнцем кабинете все, видимо, осталось так, как было тем утром, когда Федор Пробродин, собравшись ехать в Прыж, в последний раз спустился вниз – и больше сюда уже не вернулся. На диване была не прибрана постель: мятая простыня, подушка, сохранившая оттиск головы, откинутое одеяло. На широком письменном столе – раскрытая книга. (“На рассохшейся скамейке – Старший Плиний.

Дрозд щебечет в шевелюре кипариса”, – сам себе продекламировал

Назад Дальше