О любви и прочих бесах - Габриэль Гарсиа Маркес 6 стр.


— Я не хотел никому признаваться в своей беде.

— Греховное решение, сын мой, — сказал епископ. — Ни для кого не тайна, что твоя несчастная дочь катается по полу в страшных судорогах и изрекает слова на языческих наречиях. Разве это не явные симптомы дьявольского наваждения?

Маркиза охватил ужас.

— Что вы хотите сказать?

— То, что дьявол нередко является в облике какой-либо страшной болезни, чтобы завладеть невинным существом, — сказал епископ. — И не в наших силах человеческих изгнать его из глубин нутра.

Маркиз рассказал о всех стараниях медиков ликвидировать последствия укуса, но епископ не придал значения его объяснениям и стоял на своем. При этом задал вопрос, ответ на который был ему, конечно, хорошо известен.

— А ты знаешь, кто такой Абренунсио?

— Это первый врачеватель, который осмотрел девочку, — ответил маркиз.

— Не мешало бы тебе знать о нем больше, — заметил епископ и встряхнул колокольчик, бывший у него под рукой. Тут же как из-под земли вырос священник — на вид не слишком молод, лет за тридцать. Епископ коротко представил его: «Падре Каэтано Делауро», — и велел ему сесть. На падре была летняя домотканая сутана и грубые башмаки, как у епископа. Ладно скроен, бледен, живые глаза и черные как вороново крыло волосы с белой прядью надо лбом. Судя по частому дыханию и суетливым движениям рук, он не был человеком счастливым.

— Что нам известно об Абренунсио? — спросил его епископ.

Падре Делауро не замедлил с ответом:

— Абренунсио де Са-Перейра-Кау, — по слогам произнес он имя и быстро обернулся к маркизу. — Слышали ли вы, сеньор маркиз, что последняя часть имени по-португальски означает «собака»?

Говоря по правде, продолжал Делауро, никто не знает, настоящее ли это его имя. Согласно изысканиям Святой Инквизиции, он — португальский еврей, изгнанный из Испании и обласканный здешним губернатором за то, что всего за два фунта вылечил его кобылу водой из реки Турбако. Много говорят о его чудесных излечениях, о его точных предсказаниях дня смерти, о его вероятной педерастии, о его греховных рассуждениях, о его неправедном образе жизни. В качестве единственного достоверного происшествия можно считать исцеление какого-то портняжки из Гефсиманского квартала. Имеются показания свидетелей о том, что мертвец был уже положен в гроб, когда явился Абренунсио и велел ему встать. Однако, к счастью для воскрешенного, последний перед трибуналом Святой Инквизиции показал, что он ни на одну минуту не терял сознания. «Это спасло его от костра», — сказал Делауро. В конце своего сообщения он припомнил об инциденте с конем, сдохшим под горой Сан-Ласаро и захороненным на кладбище.

— Медик любил его, как человека, — заметил маркиз.

— Это оскорбление нашей веры, сеньор маркиз, — сказал Делауро. — Не Богово дело заботиться о посмертном упокоении столетней падали.

Маркиза встревожило то, что сведение о его добром порыве попало в архивы Святой Инквизиции, и он предпринял попытку хоть как-то оправдаться:

— Абренунсио, конечно, проходимец, но позволю себе заметить, что до ереси дело не дошло.

Дискуссия грозила стать горячей и бесконечной, и епископ направил разговор в надлежащее русло.

— Пусть медики говорят что хотят, — сказал он, — но бешенство, поражающее людей, относится к козням Врага рода людского.

Маркиз не понял. Разъяснение епископа выглядело столь ужасающим, что впору было считать его напутствием в ад и приговором к пыткам на вечном огне.

— К счастью, — заключил епископ, — хотя плоть твоей дочери неизлечима, Бог дал нам средство для спасения ее души.

На землю опускались тяжелые сумерки. Маркиз взглянул на коралловое небо и подумал о своей дочери, которая одна ковыляет по пустому дому, волоча ногу, изувеченную знахарями, и спросил в своей простоте душевной:

— Что же мне теперь делать?

Епископ ответил ему ясно и понятно. Имя девочки должно упоминаться при богослужениях во всех церквях, особенно часто — в монастыре Санта Клара, куда девочку следует поместить как можно скорее.

— Отдай ее на наше попечение, — заключил он. — Бог сделает все остальное.

Маркиз уезжал еще более расстроенным, чем был до визита. Из окна кареты он смотрел на пустынные улицы, на голых ребятишек, барахтающихся в лужах, и на кучи мусора, раскиданного стервятниками. За углом увидел обычное море на своем обычном месте, и его охватило отчаяние.

Домой он вернулся затемно, с первым ударом колокола, призывающего к вечерней мессе, и впервые после смерти доньи Олалии произнес вслух слова молитвы: «И принес Ангел благую весть Марии». Из темноты, будто со дна колодца, неслись звуки лютни. Маркиз на ощупь и по слуху добрался до спальни дочери. Она сидела там на стуле у зеркала, в белой тунике, с распущенными до полу волосами и наигрывала какое-то легкое упражнение, однажды слышанное в исполнении отца. Он не мог поверить своим глазам — неужели это она, та, которую, уезжая в полдень, он оставил в жутком состоянии, измученную издевательствами знахарей? Что за чудо свершилось? Нет, ничто не свершилось. Мария Анхела с его приходом бросила играть и снова сникла.

Он пробыл с ней всю ночь. Помог ей совершить ритуал отхода ко сну с неуклюжестью случайного отца: надел на нее спальную рубашку изнанкой наружу. Ей пришлось вывернуть рубашку налицо и переодеться. Впервые ему довелось увидеть ее нагой, и его охватила грусть при виде ее тельца — кожа да кости — с едва наметившейся грудью и легким пушком. Воспаленная щиколотка горела огнем. Когда он помогал ей устроиться в постели, она чуть слышно стонала, не говоря ни слова, а ему чудилось, будто он провожает ее в последний путь.

На него вдруг нашло желание помолиться — впервые с той поры, как потерял веру. Тут же он отправился в молельню и изо всех сил старался вернуть Бога, его оставившего, но ничего не получалось: неверие оказывалось сильнее веры, потому что зиждилось на чувствах. Он слышал, как девочка кашляет от холода на рассвете, и пошел к себе в спальню. Проходя мимо комнаты Бернарды, заметил, что дверь полуоткрыта, и заглянул внутрь, желая разделить с кем-нибудь свои тревоги. Супруга ничком лежала на полу и страшно храпела. Маркиз застыл на пороге и не стал ее будить. А потом сказал, ни к кому не обращаясь: «Отдать бы твою жизнь за ее», и тут же себя поправил:

— Отдать бы обе наши никчемные жизни за ее жизнь, будь мы…

Девочка спала. Маркиз посмотрел на нее, неподвижную, и спросил себя, чего ему больше хочется: чтобы она умерла или чтобы терпела адские муки от бешенства? Поправил москитную сетку, дабы не присосались к ней летучие мыши; натянул ей на плечи одеяло, чтобы не кашляла, и остался сидеть у постели, осваиваясь с новым удивительным чувством, с чувством такой к ней любви, какую ни к кому никогда не испытывал. И он понял, что нашел свое жизненное предназначение без чьей-либо помощи или наущения — ни Божьей и ничьей иной. В четыре часа утра, когда Мария Анхела открыла глаза, он все еще сидел у ее постели.

— Нам пора ехать, — сказал маркиз.

Девочка безропотно встала. Маркиз помог ей одеться так, как считал нужным. Отыскал в шкафу бархатные туфли, потому что ботинки не годились из-за язвы на щиколотке, и быстро нашел праздничное платье своей матери, которое мать надевала в детстве. Платьице устарело и пахло затхлостью, но было совсем новенькое, надеванное не более двух раз. Маркиз надел его на Марию Анхелу поверх ожерелий языческой сантерии и христианской ладанки. Платье оказалось ей немного узким и потому выглядело еще более старомодным. Напялил на дочь широкополую шляпу, найденную в том же шкафу и украшенную лентами, которые по цвету никак не подходили к одежде, и видом дочери остался доволен. Под конец он дал ей чемоданчик с ночной юбкой, частым гребешком, способным зацепить любую гниду, и бабушкиным молитвенником с золотыми застежками и жемчужным шитьем.

Было Вербное, точнее — Пальмовое воскресенье. Маркиз повез Марию Анхелу к пятичасовой мессе, и ее там одарили благословенной ветвью, хотя она не понимала — зачем. На обратном пути они видели из окна кареты восход солнца. Маркиз расположился на заднем сиденье с чемоданчиком на коленях, а девочка каменным изваянием сидела напротив и смотрела на мимо проплывавшие улицы в первый и последний раз за все свои двенадцать лет. Она не проявляла ни малейшего любопытства по поводу того, куда ее везут в такой ранний час, одетую, как испанская королева Хуана Безумная, и в допотопной бабушкиной шляпе. После долгих раздумий маркиз спросил:

— Ты знаешь, кто такой Бог?

Девочка мотнула головой: нет.

На горизонте сверкнули молнии и громыхнул гром, небо заволокло облаками, а море потемнело. За углом перед ними вырос монастырь Санта Клара, белый и одинокий, с тремя этажами окон, закрытых голубыми жалюзи и выходящих на морской берег. Маркиз указал на монастырь пальцем:

Девочка мотнула головой: нет.

На горизонте сверкнули молнии и громыхнул гром, небо заволокло облаками, а море потемнело. За углом перед ними вырос монастырь Санта Клара, белый и одинокий, с тремя этажами окон, закрытых голубыми жалюзи и выходящих на морской берег. Маркиз указал на монастырь пальцем:

— Вот и он. — И кивнул налево: — Из окон ты сможешь в любое время смотреть на море.

Девочка не подавала признаков жизни, и впервые за ее двенадцать лет он обратился к ней с разъяснением:

— Тебе надо будет какое-то время пожить с монашками из Санта Клары.

В Пальмовое воскресенье у дверей монастыря кишмя кишели нищие. Среди них толкались и прокаженные, желавшие урвать свою долю остатков монастырской трапезы и тоже кинувшиеся с протянутой рукой к маркизу. Он раздавал милостыню — каждому по монетке, — пока не истощился скудный запас предназначенных для доброго дела денег. Привратница, увидев его черные парчовые одежды и королевский наряд девочки, поспешила им навстречу. Маркиз объяснил ей, что привез Марию Анхелу по распоряжению епископа. Монахиня ни на минуту не усомнилась в словах сеньора, но, оглядев девочку, сдернула с нее шляпу.

— Шляпы здесь не носят, — сказала она.

Волосы, слабо закрепленные на затылке, хлынули девочке на спину и достали до полу. Монахиня приняла их за фальшивые. Маркиз хотел было приподнять волосы, но дочь отстранилась и без всякой помощи ловко их закрутила на макушке, чем несказанно удивила монахиню.

— Надо срезать, — сказала она.

— Это обет Святой Деве до дня ее замужества, — сказал маркиз.

Монахине не оставалось ничего другого, как признать такой довод веским. Она взяла девочку за руку, не дав ей попрощаться, и повела в глубь галереи. Щиколотка побаливала, и девочка скинула левую туфлю. Маркиз смотрел ей вслед, ковыляющей с туфлей в руке. Напрасно он ждал, что в один прекрасный миг она обернется. Но — нет. Он увидел, как она, приволакивая больную ногу, сворачивает за угол, из галереи в сад, чтобы исчезнуть в этой обители похороненных заживо.

Три

Монастырь Санта Клара[1] с фасада выглядел как квадратное трехэтажное здание с рядами одинаковых выходящих на море окон. Позади него низкая арочная галерея окружала тенистый запущенный сад, через который шла каменистая дорожка среди густых платанов и кустов дикого папоротника, мимо величественной пальмы, которая в тяге к свету вознесла свою крону выше монастырской кровли, и мимо громадного дерева, с ветвей которого свешивались синие грозди гелиотропа и гирлянды орхидей. Под деревом был пруд со стоячей водой в обрамлении ржавой ограды, где кувыркались ручные попугаи-гуакамайо.

Сад разделял территорию обители на две части. Справа, в жилом помещении, все три этажа занимали кельи похороненных заживо, куда чуть слышно доносился шум прибоя, бьющегося о скалы, да песнопения в часы молитвы. Отсюда монахини-затворницы проходили через внутреннюю дверь на хоры в капеллу, не общаясь с посторонними, и участвовали в богослужении, стоя за жалюзи, где могли видеть всех, не будучи видимы сами.

Великолепная внутренняя отделка — резьба из ценных пород дерева, украшавшая своды монастыря, — была выполнена одним испанским мастером-умельцем, отдавшим этой работе полжизни за право быть похороненным в нише главного алтаря. Там он и покоился почти два века под тяжестью мраморных плит вместе с епископами, настоятелями и другими важными особами.

Когда Мария Анхела попала в монастырь, там жили восемьдесят две испанские монахини со своими прислужницами и тридцать пять монахинь из местных знатных семей вице-королевства. Принеся обет аскетизма, молчания и воздержания, клариски не общались с внешним миром, довольствуясь редкими визитами родственников в келье с решетчатой перегородкой, позволявшей слышать, но не дававшей возможность видеть посетителя. Решетка находилась рядом с дверью, а свидание было ограничено во времени, строго регламентировано и всегда проходило в присутствии надзирательницы.

По левую сторону сада располагались ремесленные школы и разные мастерские, где трудились послушники и работники. В большем из помещений находились просторная кухня с дровяной плитой, длинный стол для разделки туш и пекарня. На задворках, в патио, где пол был всегда залит водой от постоянной стирки, ютились семьи рабов, а дальше шли конюшни, загоны для коз и свиней, огород и пасека, — все, что требуется для безбедной жизни.

Совсем на отдалении, куда не доходит благодать Божья, стоял одинокий дом, который шестьдесят восемь лет служил тюрьмой для инквизиции, а затем стал постоянным карцером для затворниц, сошедших с пути истинного. В заднюю камеру этого забытого Богом прибежища заточили Марию Анхелу спустя девяносто три дня после укуса собаки и при отсутствии у нее какого-либо симптома бешенства.

Привратница, которая увела с собой приезжую девочку, натолкнулась в конце коридора на какую-то послушницу, шедшую на кухню, и попросила отвести девочку к настоятельнице монастыря. Послушница подумала, что не годится тащить такую чистую и нарядную девочку через кухонное пекло, и посадила ее на каменную скамью в саду до своего возвращения. Но тут же о ней и забыла.

Две послушницы, бродившие по саду, обратили внимание на ожерелья и кольца незнакомки и спросили, откуда она взялась. Мария Анхела не отвечала. Ее спросили, говорит ли она по-испански, в ответ — мертвое молчание.

— Она глухонемая, — сказала младшая послушница.

— Или немка, — сказала другая.

Младшая стала ощупывать ее, как куклу бессловесную, расплела косу, обернутую вокруг шеи, и взялась измерять длину волос. «Почти четыре четверти», — сказала она в уверенности, что девочка ничего не слышит, и принялась растрепывать ей волосы, но Мария Анхела бросила на нее такой взгляд, что та отшатнулась и со зла показала язык.

— У тебя глаза, как у дьявола, — сказала другая послушница и тут же стащила с пальца девочки кольцо, не встретив сопротивления, но когда попыталась снять с нее ожерелья, Мария Анхела изловчилась и впилась зубами ей в руку, укусив до крови. Послушница отскочила, и обе бросились бежать.

В три часа послышалось громкое хоровое пение. Мария Анхела, было вставшая со скамьи, чтобы попить воды из пруда, в испуге снова села. Поняв, что это поют монахини, она пошла к пруду, раздвинула гнилую листву и напилась затхлой воды. Затем присела за деревом помочиться, предварительно вооружившись палкой на случай нападения опасных животных или злонамеренных людей, как ее учила Доминга.

Спустя некоторое время мимо шли две невольницы-негритянки, увидели на ней ожерелье культа Сантерия и заговорили с ней на языке йоруба. Девочка с радостью им ответила по-йорубски. Поскольку они не знали, как она здесь очутилась, взяли ее с собой в жаркую кухню, где вся прислуга шумно и радостно ее приветствовала. Кто-то заметил, что у нее кровоточит щиколотка, и спросил, как такое случилось. «Меня мать ранила ножом», — ответила она. Когда люди захотели узнать ее имя, она назвалась по-африкански: Мария Мандинга.

Здесь она чувствовала себя как дома. Помогла добить козла, который не хотел умирать. Вырвала у него глаза и отрезала яйца — ее всегдашнее любимое блюдо. Играла в «диаболо» со взрослыми на кухне и с детьми в патио и всех обыгрывала. Пела песни на языках йоруба, конго и мандинга, а те, кто ее не понимал, все равно слушали как завороженные. На обед она ела козлиные глаза и яйца, поджаренные на свином сале и приправленные острыми специями.

В эту пору уже весь монастырь знал, что тут крутится какая-то девочка, и только Хосефа Миранда, настоятельница монастыря, этого не знала. Она была женщиной жесткой и властолюбивой, но ума ограниченного. Воспитание получила в Бургосе и пропиталась духом Святой Инквизиции, однако любовь покомандовать и вера в свою непогрешимость были присущи ей с самого рождения. У нее в услужении были две расторопные молодые викарии, но они оставались не у дел, так как она сама влезала во все дырки и не нуждалась ни в чьей помощи.

Вражда монастыря с местным епископом зародилась лет за сто до появления этой настоятельницы на свет. Исходной причиной раздоров, как это бывает почти во всех затяжных исторических конфликтах, послужило расхождение во взглядах на решение каких-то денежных и юридических вопросов между монастырским начальством и епископом-францисканцем. Непреклонности епископа монахини Санта Клары противопоставили поддержку, оказанную им губернатором, и с тех пор началась война, грозившая перейти едва ли не в гражданскую. Дело в том, что с согласия некоторых общественных институтов епископ подверг монастырь настоящей осаде, чтобы уморить монахинь голодом, и издал декрет «Cessatio a Divinis», согласно которому в городе запрещались все церковные обряды до его особого разрешения. Город раскололся надвое, ибо мирская и церковная власти ополчились друг против друга. Одни горожане поддерживали первых, другие — вторых. Осажденные монахини вовсе не умерли с голоду и даже после шестимесячной блокады готовы были сражаться до победы. Оказалось, что они получали провизию от своих приверженцев через подземный ход. Позже сами миряне — на сей раз с помощью уже другого губернатора — закрыли монастырь Санта Клара и разогнали кларисок.

Назад Дальше