Его взгляд стал профессионально осторожным.
— Почему вы так говорите? — спросил он.
— Пунта-Кастор.
По-видимому, он старался прикинуть, до какой степени мне известно о случившемся там. И я не стал его разочаровывать.
— Я имею в виду ловушку, которую им там устроили.
Похоже, это слово подействовало на него наподобие слабительного.
— Ну что вы такое говорите… — Он заскрипел своим плетеным стулом. — Что вы знаете о ловушках?.. Это уж чересчур, знаете ли.
— Для того я и приехал, чтобы вы мне рассказали.
— Сейчас уже, в общем-то, все равно. — Он снова схватился за стакан. — Насчет того, что произошло в Пунта-Кастор… Тереса знала: я не имел никакого отношения к тому, что замышляли Каньябота и тот сержант-жандарм. Потом она занялась выяснением всех подробностей, и когда дело дошло до меня… ну, в общем, я доказал, что был совершенно ни при чем. И я жив — это доказательство того, что мне удалось ее убедить.
Он задумался, позвякивая льдинками в стакане. Потом отпил глоток.
— Несмотря ни на то, что случилось с теми деньгами, вложенными в картины, ни на Пунта-Кастор, ни на все остальное, — настойчиво и словно бы несколько удивленно повторил он, — я до сих пор жив.
Он сделал еще глоток. Потом еще. Похоже, воспоминания вызывали у него жажду.
— На самом деле, — сказал он, — никто никогда не старался погубить именно Сантьяго Фистерру. Никто. Каньяботе и тем, на кого он работал, просто нужна была приманка — тот, кто отвлек бы на себя внимание, пока настоящий товар выгружается в другом месте. Такие вещи проделывались постоянно; в тот раз выбор пал на него, как мог пасть на кого угодно другого. Ему просто не повезло. Он был не из тех, кто болтает, когда его сцапают. А кроме того, нездешний, работал сам на себя, ни друзей, ни сочувствующих… Но главное — у того жандарма был на него зуб. Так что они решили подставить его.
— И ее.
Он снова поскрипел стулом, устремив взгляд на лестницу террасы, как будто там вот-вот могла появиться Тереса Мендоса. Помолчал. Отхлебнул. Потом поправил очки и произнес:
— К сожалению. — Вновь помолчал. Отпил еще глоток. — К сожалению, никто не мог вообразить, что Мексиканка станет тем, чем стала. Но я настаиваю: я не имел ко всему этому никакого отношения. Доказательство… черт побери. Я уже сказал.
— Что вы до сих пор живы.
— Да. — Он взглянул на меня с вызовом. — Это доказывает мою порядочность.
— А что потом сталось с ними?.. С Каньяботой и сержантом Веласко.
Вызов длился три секунды. Альварес отступил. Ведь тебе это известно не хуже, чем мне, говорил его недоверчивый взгляд. Это же известно любому, кто читает газеты. И если ты думаешь, что я нанялся просвещать тебя на этот счет, ты крупно ошибаешься.
— Мне об этом ничего не известно.
Он сделал движение рукой, словно застегивая рот на молнию, и на его лице появилось недоброе, удовлетворенное выражение — выражение человека, которому удалось удержаться на ногах дольше, чем другим, кого он знал. Я заказал еще кофе для себя и коричневый напиток для него. От города и порта доносились приглушенные расстоянием звуки. Ниже террасы шумно карабкался в гору, вверх по Скале, автомобиль, за рулем которого мне удалось разглядеть светловолосую женщину, а рядом с ней — мужчину в морском кителе.
— Как бы то ни было, — продолжал, помолчав, Эдди Альварес, — все это произошло позже, когда ситуация изменилась и ей представился случай свести счеты… И, знаете, я уверен, что, выйдя из Эль-Пуэрто-де-Санта-Мария, она думала только о том, чтобы исчезнуть из мира. Думаю, она никогда не была честолюбива и не предавалась мечтам… Могу пари держать, что она даже не была мстительна. Она просто жила себе, и все. Но бывает, что судьба, подставив человеку много подножек, в конце концов как бы раскаивается в содеянном и вознаграждает его по-королевски.
За соседний столик уселась группа гибралтарцев.
Эдди Альварес знал их и пошел поздороваться. Я смог понаблюдать за ним издали: как он льстиво улыбается, слушает с преувеличенным вниманием, как держится.
Да, точно — изо всех сил старается выжить, подумал я.
Один из тех сукиных сынов, которые готовы ползать на брюхе, лишь бы выжить: так мне описал его другой Эдди, по фамилии Кампельо, тоже гибралтарец, мой старый друг и редактор местной еженедельной газеты «Вокс». Да у этого приятеля кишка тонка даже для того, чтобы предать, сказал Кампельо, когда я спросил его об адвокате и Тересе Мендоса. Засаду на Пунта-Кастор организовали Каньябота и жандарм. Альварес же ограничился тем, что прибрал к рукам денежки галисийца. Но этой женщине было плевать на деньги. Доказательство — потом она разыскала этого типа и заставила работать на себя.
— И обратите внимание, — сказал Эдди Альварес, вернувшись к нашему столику. — Я бы сказал, что Мексиканка и по сей день не стала мстительной. Для нее это было… не знаю. Пожалуй, своего рода вопросом практическим, понимаете?.. В ее мире дела не оставляют недоделанными.
И тут он поведал мне кое-что любопытное.
— Когда ее посадили в Эль-Пуэрто, — сказал он, — я поехал в тот дом, что был у нее с галисийцем в Пальмонесе, чтобы ликвидировать все и запереть его. И знаете что? Она ведь вышла в море, как обычно, не зная, что этот раз окажется последним. Однако все у нее было разложено по ящичкам, все на своем месте. Даже вещи в шкафах лежали так аккуратно, как будто она собиралась проводить инвентаризацию… По-моему, в Тересе Мендоса, — говоря это, Эдди Альварес кивал готовой, как будто шкафы и ящики объясняли все, — гораздо больше, чем безжалостный расчет, честолюбие или мстительность, всегда было развито чувство симметрии.
***Она закончила подметать деревянные мостки, налила себе стакан текилы пополам с апельсиновым соком и, присев на краешек досок, закурила сигарету, зарыв босые ноги в теплый песок. Солнце еще стояло низко, и его косые лучи исчеркали пляж тенями — от каждой ямки, от каждого следа, словно лунный пейзаж. Между домиком и берегом все было чисто, приведено в порядок и ожидало купальщиков, которые обычно появлялись позже: под каждым зонтом по два топчана, аккуратно установленных Тересой строго параллельно и накрытых полосатыми бело-голубыми матрасиками, которые она как следует вытряхнула и расправила.
Стоял штиль, море было безмятежно спокойно, вода не плескала о берег, и средиземноморское солнце окутывало своим оранжево-металлическим блеском силуэты редких пешеходов: пенсионеры совершали утреннюю прогулку, молодая пара играла с собакой, одинокий мужчина сидел, устремив взгляд в море, рядом с воткнутой в песок удочкой. А дальше, за пляжем и этим блеском, за соснами, пальмами и магнолиями, в золотистой дымке вытянулась к востоку Марбелья с черепичными крышами своих вилл и башнями из стекла и бетона.
Тереса с наслаждением курила сигарету, которую выпотрошила и снова свернула, как обычно, добавив к табаку немного гашиша. Тони, управляющий пляжным заведением, не любил, чтобы она курила что-то, кроме табака, когда он рядом; но Тони пока не было, и до прихода купальщиков оставалось довольно много времени — сезон только начинался, — так что она могла покурить спокойно. И текила с апельсиновым соком, или наоборот, была весьма кстати. Уже с восьми часов утра — черный кофе без сахара, хлеб, поджаренный на оливковом масле, и булочка с вареньем — Тереса поправляла топчаны, подметала, расставляла стулья и столы, и впереди у нее был рабочий день, точно такой же, какой был вчера и какой будет завтра: грязные стаканы за прилавком, на стойке и столиках охлажденный лимонный напиток, оршад, кофе со льдом, «Куба Либре», минеральная вода, распухшая голова, промокшая от пота футболка, навес из пальмовых листьев, сквозь которые пробиваются солнечные лучи, влажная, душная жара, напоминавшая ей летнюю жару в Альтате, только здесь больше народу и сильнее запах крема для загара. А кроме того — максимум внимания и настырность клиентов: я просила без льда, послушайте, эй, слушай, я просил с лимоном и со льдом, только не говори, что у тебя нет «Фанты», вы мне принесли с газом, а я просил без. Эти отдыхающие — испанцы или американцы — с их штанами в цветочек, с их покрасневшей, лоснящейся от крема кожей, с их солнечными очками, с их вечно вопящими детьми и жирными телесами, вываливающимися из купальников, маек и парео, были куда противнее, куда эгоистичнее и наглее, чем те, кто посещал путиклубы Дриса Ларби. А Тереса проводила среди них по двенадцать часов в день, туда-сюда, нет даже десяти минут, чтобы присесть отдохнуть, сломанная когда-то рука ноет от тяжести подноса с напитками, волосы заплетены в две косы, лоб обвязан платком, чтобы пот не лился в глаза.
А в затылок всегда упирается подозрительный взгляд Тони.
Но, в общем-то, не все там обстояло так уж плохо. У нее были эти — правда, недолгие — минуты, когда, закончив прибирать и расставив топчаны, она могла спокойно посидеть, глядя на пляж и море. И были вечера, когда, закончив работу, она пешком шла вдоль берега домой, в скромный пансион в старой части Марбельи, как, бывало (казалось, уже столетия назад), делала в Мелилье, заперев «Джамилу». По выходе из Эль-Пуэрто-де-Санта-Мария труднее всего было привыкнуть к бурной жизни за стенами тюрьмы, к шуму, к уличному движению, к теснящимся на пляже телам, к музыке, грохочущей из баров и дискотек, к огромному количеству людей, топчущих побережье от Торремолиноса до Сотогранде. Полтора года размеренного, однообразного существования и строгого распорядка выработали у Тересы определенные привычки, из-за которых и теперь, через три месяца после освобождения, она все еще чувствовала себя на воле неуютнее, чем там, за решеткой. В Эль-Пуэрто рассказывали истории о заключенных, которые, отбыв долгий срок, стремились снова вернуться в тюрьму, уже не представляя для себя иного дома. Тереса никогда не верила в это, пока однажды утром, сидя с сигаретой на том же самом месте, что и сейчас, вдруг сама не ощутила, что скучает по тюремному порядку, рутине и тишине. Тюрьма может быть домом только для тех, кто несчастен, сказала однажды Пати. Для тех, кто не мечтает. Аббат Фариа — Тереса закончила «Графа Монте-Кристо», прочла много других книг и продолжала покупать романы, которых уже накопилось немало в ее комнатке в пансионе — был не из тех, кто считает тюрьму домом. Наоборот, старый заключенный жаждал выйти на свободу, чтобы вернуть себе украденную у него жизнь. Так же, как Эдмон Дантес, только слишком поздно. Много поразмыслив обо всем этом, Тереса пришла к выводу, что для этих двух людей спрятанное на воле сокровище было только предлогом для того, чтобы поддерживать в себе жизнь, мечтать о побеге, чувствовать себя свободными, несмотря на замки и стены замка Иф. Так и для Лейтенанта О’Фаррелл история о пропавшем кокаине была своеобразным способом ощущать себя свободной. Может, именно поэтому Тереса никогда не верила в эту историю до конца. Что же касается тюрьмы как дома для тех, кто несчастен, возможно, это была правда. Из этой правды рождалась ее тоска по тюрьме, которая временами охватывала ее вместе с угрызениями совести; так — говорят священники — человека посещают его грехи, когда он начинает задумываться о некоторых вещах. Тем не менее, в Эль-Пуэрто все было легко, потому что слова «свобода» и «завтра» просто являли собою нечто неясное, неопределенное, что ожидало тебя в конце календаря. Теперь же, напротив, она жила наконец среди этих листков с далекими датами, которые еще несколько месяцев назад означали всего лишь цифры на стене, а сейчас вдруг превратились в сутки, состоящие из двадцати четырех часов, и серые рассветы, по-прежнему застававшие ее в постели с открытыми глазами.
А что же теперь? — спросила она себя, выйдя за стены тюрьмы и увидев перед собой улицу.
Найти ответ ей помогла Пати О’Фаррелл, порекомендовав ее нескольким друзьям, державшим купальни на пляжах Марбельи. Они не станут задавать тебе вопросов и не будут чересчур эксплуатировать тебя, сказала она. И в постель не потащат, если только сама не захочешь. Такая работа давала Тересе право на условное освобождение — ей оставалось еще больше года до полного расчета с законом — с единственным ограничением: она должна была всегда находиться в пределах досягаемости и раз в неделю отмечаться в местном полицейском участке.
Кроме того, работа давала ей достаточно средств, чтобы оплачивать комнатку в пансионе на улице Сан-Ласаро, питаться, покупать книги, кое-что из одежды, табак и небольшие порции марокканского «шоколада» — кокаин сейчас был ей не по карману — чтобы подмешивать его в сигареты «Бисонте», которые она курила в спокойные минуты, иногда с бокалом в руке, в одиночестве своего жилища или на пляже, как сейчас.
Чайка, высматривавшая добычу, спланировала почти к самому берегу, чиркнула клювом по воде и улетела в море. Так тебе и надо, дрянь, подумала Тереса, затягиваясь. Хищная крылатая дрянь. Когда-то чайки нравились ей, казались красивыми и романтичными — но лишь до тех пор, пока она не познакомилась с ними поближе, плавая через пролив на «Фантоме». Особенно запомнился ей один день, в самом начале, когда они испытывали мотор в море: у них случилась авария, Сантьяго долго возился с мотором, а она прилегла отдохнуть, глядя на вьющихся чаек, и он посоветовал ей прикрыть лицо, потому что они запросто могут, сказал он, исклевать тебя, если заснешь. Воспоминание полыхнуло ясно и отчетливо: спокойная вода, чайки покачиваются на ее поверхности или кружатся над катером, Сантьяго на корме возится кожухом мотора: руки, перемазанные маслом по самые локти, обнаженный торс, татуировка с изображением Христа на правом предплечье, а на левом плече инициалы И. А. — она так никогда и не узнала, чьи.
Она затянулась еще и еще, чувствуя, как гашиш наполняет безразличием ее кровь, бегущую по сосудам к сердцу и мозгу. Она старалась поменьше думать о Сантьяго — так же, как старалась, чтобы головная боль (в последнее время у нее часто болела голова) не становилась настоящей болью: ощутив ее первые симптомы, Тереса принимала пару таблеток аспирина, чтобы прогнать ее прежде, чем она воцарится в мозгу на долгие часы, погружая ее в темный туман недомогания и нереальности, из которого она выходила совершенно измученной. Да и вообще она старалась не думать чересчур много — ни о Сантьяго, ни о ком другом, вообще ни о чем; слишком много неясностей и ужасов подстерегало ее при каждой мысли, хоть на шаг отступающей от сиюминутного и сугубо практического. Порой, ночами особенно, когда сон не шел к ней, накатывали воспоминания, и она ничего не могла с ними поделать.
Но если только вместе с этим взглядом назад к ней не приходили мысли, сам по себе он уже не приносил ей удовлетворения и не причинял боли: только движение в никуда, медленное, как плаванье корабля, по воле волн, оставляя позади лица, предметы, мгновения.
Поэтому она сейчас курила гашиш. Не ради прежнего удовольствия — хотя и ради него тоже, — а оттого, что дым в ее легких (может, именно этот гашиш плыл со мной из Марокко в двадцатикилограммовых тюках, думала она иногда, забавляясь этим парадоксом, когда шарила в карманах, чтобы заплатить за тощую сигаретку) усиливал это отдаление — и с ним не утешение или безразличие, а какой-то легкий ступор, поскольку Тереса не всегда была уверена, что это она сама смотрит на себя или вспоминает себя: будто существовало несколько Терес, затаившихся в ее памяти, и ни одна не имела прямого отношения к настоящей.
Может, это и есть жизнь, растерянно говорила она себе, и течение лет, и старость, когда она придет, значат всего лишь, что ты оглядываешься назад и видишь много чужих людей, которыми ты была и в которых не узнаешь себя. С этой мыслью иногда она доставала разорванную пополам фотографию: она со своим юным личиком, в джинсах и куртке, и рука Блондина Давилы у нее на плечах — только рука, словно ампутированная, и больше ничего, а черты этого мужчины, которого больше нет в живых, смешивались в ее памяти с чертами Сантьяго Фистерры, словно эти двое некогда были одним человеком. Тогдашняя же девушка с большими черными глазами разделилась на столько разных женщин, что уже невозможно соединить их в одну. Вот так размышляла Тереса время от времени, пока не начинала понимать, что в этом-то и заключается — или может заключаться — ловушка. И тогда она призывала на помощь пустоту в мозгу, дым, медленно растекающийся по крови, и текилу, которая приносила ей успокоение своим таким знакомым вкусом и всегда наступавшей в конце концов дремотой. И все эти женщины, так похожие на нее, и та, другая, без возраста, что смотрела на них всех снаружи, постепенно оставались позади, как мертвые листья, колышущиеся на поверхности воды.
Поэтому она и читала сейчас так много. Чтение — она узнала об этом в тюрьме, — особенно романов, позволяло жить в собственной голове иначе: так, будто стирая границу между действительностью и вымыслом, Тереса могла наблюдать собственную жизнь со стороны, словно человек наблюдает то, что происходит с другими. Читая, она узнавала много нового, а кроме того, чтение помогало ей мыслить по-иному, лучше, ибо что на страницах книг другие делали это за нее.
Это давало ей больше, чем кинофильмы или телесериалы; они являют собой конкретные версии с лицами и голосами актеров и актрис, тогда как книги позволяют взглянуть на каждую ситуацию или персонаж с собственной точки зрения. Даже голос того, кто рассказывает ту или иную историю, — иногда это голос известного или неизвестного рассказчика, а иногда — самого читателя. Потому что, переворачивая каждую страницу, — с удивлением и удовольствием обнаружила она, — на самом деле ты начинаешь писать ее заново. Выйдя из Эль-Пуэрто, Тереса продолжала читать, руководствуясь интуицией, заглавиями, первыми строчками, иллюстрациями на обложке. Так что теперь, помимо старенького «Монте-Кристо» в кожаном переплете, у нее были и собственные книги, которые она покупала время от времени: дешевые издания с уличных развалов или из магазинчиков подержанных книг, или томики карманного формата, которые она приобретала после долгого топтания у вертушек, стоявших в некоторых магазинах. Так она прочла немало книг, написанных в более или менее отдаленные времена господами и дамами, чьи портреты иногда бывали напечатаны на клапанах или задней обложке, а также современных книг о любви, приключениях или путешествиях. Самыми любимыми у нее были «Габриэла», написанная бразильцем по имени Жоржи Амаду, «Анна Каренина», повествующая о жизни русской аристократки и написанная ее соотечественником, и «Повесть о двух городах», в конце которой она плакала, читая, как отважный англичанин — его звали Сидней Картон — утешает испуганную девушку, держа ее за руку, на пути к гильотине.
Прочла Тереса и ту книгу о враче, женатом на миллионерше, которую Пати в самом начале советовала ей оставить на потом, и еще одну, очень странную, которую она понимала с трудом, но книга покорила ее: с первого же мгновения она узнала землю, язык и душу персонажей, живших на ее страницах. Книга называлась «Педро Парамо»[57], и хотя Тересе никак не удавалось проникнуть в ее тайну, она возвращалась к ней снова и снова, открывая наугад и перечитывая страницу за страницей. Жившие на них слова зачаровывали ее, точно она заглядывала в незнакомое, мрачное, волшебное место, связанное с чем-то в ней самой — она была уверена в этом, — что крылось в каком-то темном уголке ее крови и памяти: Я приехал в Комалу, потому что мне сказали, что здесь живет мой отец, некий Педро Парамо… Вот так, прочтя много книг в Эль-Пуэртоде-Санта-Мария, Тереса продолжала читать их и на воле, одну за другой, все свои выходные, которые бывали у нее раз в неделю, и ночами, когда не могла уснуть. Порою, если давно знакомый страх перед светом зари становился невыносимым, ей даже удавалось справляться с ним, раскрывая книгу, лежащую на тумбочке у кровати. И Тереса убедилась, что книга — мертвый предмет, сделанный из бумаги и краски, — обретает жизнь, когда кто-нибудь начинает перелистывать ее страницы и читать ее строки, проецируя на них собственную жизнь, свои пристрастия и вкусы, добродетели или пороки. И теперь она была уверена в том, что лишь проблеском мелькнуло для нее в самом начале, когда они с Пати О’Фаррелл обсуждали похождения невезучего, а потом везучего Эдмона Дантеса: не существует двух одинаковых книг, ибо не бывает и никогда не было двух одинаковых читателей. И каждая прочитанная книга, подобно каждому человеку, является единственной в своем роде, уникальной историей и отдельным миром.