И ведь если б доподлинно жить тебе худо было — ну, тогда с богом! груби! а то вспомни, ка̀к ты проводил время, какими пользовался приятностями? Встанешь ты утром — умываться тебе подает меньший брат твой! захотел чаю — чай подает меньший брат твой! пожелал кушать — завтрак, обед и ужин готовит меньший брат твой! пришло время спать — постелю стелет меньший брат твой! одевает и раздевает — все тот же меньший брат твой. Твоего собственного труда было только — есть, пить, спать да протягивать руки и ноги. Каких же еще тебе якобы прав нужно? или ты подлинно захотел тех,* которыми пользовался меньший твой брат?* Так ли? точно ли ты их захотел?
Дети! нет гнуснее поступка, как отрекаться от самого себя. Один Пафнутьев говорит: я лыком шит; но ежели это и подлинно так, то следует ли объявлять об том всенародно? Не лучше ли было бы, если бы ты это скрыл? а если скрыть нельзя, то не умнее ли, если бы ты, не выставляя себя срамцом, напротив того, всем и каждому говорил: блаженно и лыко, которым я сшит… твори, господи, волю твою! Другой Пафнутьев повествует: предки мои в крестовых походах не были, а всё тарелки подавали!* Но что̀ же делать, мой друг, ежели крестовых походов не было, а были тарелки? и следует ли из того, чтоб ставить тарелки в укор? — Отнюдь. Предки твои действительно подавали тарелки, но они делали это любя и нередко получали за то лакомые куски. Зачем же ты забываешь о лакомых кусках и помнишь лишь о тарелках? Наконец, третий Пафнутьев продолжает: черт ли в том, что я Пафнутьев, коль скоро никаких дел мне решать не предоставлено!* Так, мой друг, так! А проэкзаменовать тебя, так ведь ты и дел-то никаких, пожалуй, назвать не умеешь… решитель! И куда тебя, под стекло, что ли, посадить дела-то решать! вот удивление-то будет! вот утеха! Решитель!..
И ведь всякий секретно про себя думает: сем-ка отрекусь я от самого себя, может, никто не заметит! Вот так права!
Горько. Была одна доблесть: смирение, но и та досталась как бы исключительно в предел господину Аксакову, который хотя и старается, но успеет… вряд ли!*
И еще говаривала бабушка: «Обманывать, свет Николашенька, точно что грех, а потихоньку можно. Я от покойницы маменьки сколько раз потихоньку делывала — ничего, сходило! Конечно, не без того, чтобы изредка и не потрепать, да ведь в нашем деле, свет Николашенька, за тычком и не угоняешься!»
Часто задумываюсь я над этими словами незабвенной бабушки и спрашиваю себя: ужели сия добрая хранительница моей юности, весь век свой бывшая образцом добродетелей, не только оправдывала, но и внушала ложь?.. Не может этого быть!
Так оно и выходит.
Если я захочу с чем-нибудь сравнить человеческую жизнь, то, конечно, лучшего примера не найду, как домашнее наше хозяйство. И та и другое до крайности разнообразны; и та и другое поглощают множество предметов самого противоположного свойства. Предметы эти, скучиваясь в одну массу, ограничиваются другими соседними предметами, утрачивают часть своих первоначальных свойств, занимают каждый свое место и в конце концов образуют так называемую гармонию. Валяется, например, на полу негодный лоскуток бумажки — добрая хозяйка поднимает его и мыслит: в хозяйстве он пригодится. И действительно, не проходит минуты, как бежит старший сын и спрашивает: «Мамаса! бумазки!» Попадается под руки дрянная тряпица, сальный огарок, обрывок старого мужнина носка — добрая хозяйка ничем не пренебрегает, все прибирает в особое место, ибо все это в хозяйстве может понадобиться. Маленькой Леле захотелось устроить куклу — старую тряпку и обрывок носка можно употребить на набивку ее; у маленького Пети насморк сделался — сальным огарком можно носик ему помазать! И вот таким образом в старые времена составлялись значительные состояния! Не то же ли самое замечаем мы и в жизни? — решительно то же. Есть средства, которые строгими моралистами хотя и осуждаются, но которые в жизненной экономии бывают не только пригодны, но даже необходимы. Почему? а потому просто, что средства эти, будучи употреблены во благовремении и обставлены целою совокупностию других соответствующих условий, не только утрачивают свой огорчительный для моралиста характер, но даже делаются как бы вовсе непредосудительны. Так, например, обман превращается в «потихоньку», присвоение чужой собственности — в «благоприобретение», обольщение чужой жены или дочери — в модное занятие ферлакурством*! Кто и когда восставал против «потихоньку», против «благоприобретения», против «ферлакурства»? Никто и никогда!
Вот первое основание неизбежности того, что̀ добрая моя бабушка разумела под словом «потихоньку». Но есть еще второе и третье основание.
Один штаб-офицер в минуту откровенности говорил мне:
— В 18** году, когда я командовал драгунским полком, то изрядно мошну свою поправил!
— Стало быть, вашество, это из казенного ящика-с? — спросил я его.
— А ты, может быть, думал, из носу? — отвечал штаб-офицер и, оставив вопрос без дальнейшего разъяснения, разразился веселым, громким смехом.
— Стало быть, вашество, секретно изволили? — продолжал я, все еще не понимая причины его смеха.
Но на это штаб-офицер даже и не ответил, а только тоненьким голосом передразнил: «Стало быть, вашество, секретно изволили?»
В то время я не понял этого изречения и долго, по простоте своей, думал: если штаб-офицер секретно лазил в казенный ящик, то, стало быть, он делал недозволенное, а ежели делал недозволенное, то, стало быть, обманывал! Теперь я все это понимаю: он просто действовал «потихоньку» — и больше ничего. Ибо что̀ такое обманывать? Обманывать значит отрицать, говорить: «не знаю», когда знаешь, утверждать, что ты видел человека с двумя головами, когда такового отнюдь не видывал, и вообще вводить в заблуждение. Спрашиваю: вводил ли кого-нибудь в заблуждение штаб-офицер? — формально никого не вводил. Отрицал ли что? — ничего не отрицал, ибо никто у него ничего не спрашивал! Он просто говорил себе: «Я теперь в таком положении, что могу соблюдать права, но так как меня могут изловить, то буду соблюдать их потихоньку!» Вот и все.
Один известнейший либерал, когда я отправлялся в губернский город Семиозерск по делу о пререканиях, дал мне такого рода инструкцию:
— Вы, mon cher[1], — сказал он мне, — действуйте больше посредством обещаний! Promettez-leur ceci, promettez-leur cela[2], и когда приведете их к одному знаменателю*, тогда…
— Стало быть, вашество, обмануть приказывать изволите? — спросил я, совершенно позабыв о штаб-офицере.
Так либерал мой даже побагровел весь от негодования.
— Кто вам приказывает обманывать? Кто вам рекомендует «обманывать»? — наскочил он на меня. — Ему говорят: действуйте потихоньку, а он «обманывать»! Обманывать? а? обманывать! Извольте, сударь, отправляться и действовать, как вам приказано!! Обманывать?!
Это второе основание.
А вот и третье. Почему обман вреден? потому что он производит соблазн. Я отрицаю, изобретаю вымышленные повествования, словом сказать, ввожу ближнего в заблуждение; лакей мой слышит это и рассуждает: ежели барин так врет, то почему же не начать врать и мне? И начинает. С этой минуты жизнь моя окончательно отравлена. Он будет утверждать, что я обедал, тогда как я не обедал; будет с испуганным видом восклицать, что в доме пожар, тогда как пожара никакого нет; наконец прибежит и скажет, что барыня разрешилась от бремени мальчиком, тогда как никакого разрешения совсем не последовало. Кончится это, разумеется, тем, что я сокрушу ему зубы или переломлю ребро и за это, по строгим нынешним порядкам, попаду под суд. Суд, с своей стороны, приговорит меня на поселение… вот плоды!! Но этого мало: глядя на меня и на моего лакея, и другие примутся за то же ремесло, и произойдет тогда нечто необыкновенное: все мы, сколько нас ни есть, будем друг друга обманывать. «Ты, брат, солгал!» — буду говорить я своему соседу; «да ведь и ты, брат, солгал!» — будет отвечать он мне… какая же польза от этого? Какое поучение? Напротив того, ежели я делаю «потихоньку», то никто ничего не знает, а всякий думает, что я ничего не делаю. Между тем я своего-таки добиваюсь и соблазна никакого не произвожу. Вижу я, например, что некто за мной примечает, — я погожу; вижу, что он отвернулся, — я опять за свое дело. И ежели тогда мой лакей вздумает облыжно обрадовать меня рождением неродившегося сына, то я с полным достоинством ему возражу: «Опомнись, мой друг, разве ты слышал, чтобы я кого обманул? бери, братец, пример с меня!»
Пафнутьев! ты, который мнишь себя высокоумным, — размысли об этом!
Сего числа пришел ко мне старший сын мой, Петенька, с обыкновенною своей просьбой: папа, дай ляльки! Я, с своей стороны, по обыкновению, начал доказывать маленькому шалуну, что от ляльки у него животик заболит и зубки испортятся. Но неопытный младенец на сей раз перехитрил опытного старца. «Мне бы, папаса, эту ляльку только в ручках подержать!» — сказал он мне, и едва лишь я успел удовлетворить его невинному желанию, как маленький хитрец эту самую «ляльку» мгновенно в моих глазах проглотил!..
Сего числа пришел ко мне старший сын мой, Петенька, с обыкновенною своей просьбой: папа, дай ляльки! Я, с своей стороны, по обыкновению, начал доказывать маленькому шалуну, что от ляльки у него животик заболит и зубки испортятся. Но неопытный младенец на сей раз перехитрил опытного старца. «Мне бы, папаса, эту ляльку только в ручках подержать!» — сказал он мне, и едва лишь я успел удовлетворить его невинному желанию, как маленький хитрец эту самую «ляльку» мгновенно в моих глазах проглотил!..
Подивись, о Пафнутьев! практической мудрости невинного младенца!
В прежние времена жили мы между собой очень дружно. Никаких этих «якобы прав» не знали, а знали только, кому что принадлежит. И сообразно с этим обстаивали.
В то время все беды от нашей неукротимости на нас насылались. Виноваты мы были. Не то чтобы словом или ласкою, а больше все кулачищем этим да арапником… Однако и за всем тем средства изыскивали.
Начать с того, что все мы друг дружке либо родня, либо кумовья были. Хлобыстовские родня Дракиным, Дракины в свойстве с Расплюевыми, а Расплюевы чуть ли не приходятся внучатными самому Гвоздилову. Вот они стена стеной и стоят. Проштрафится, бывало, Дракин — сейчас к Расплюеву.*
— Так и так — беда!*
— Опять изувечил?*
— И всего-то одну плюху… не понимаю даже, что̀ с ним случилось: как закатился!*
— Ладно.*
Едет Расплюев к Хлобыстовскому, от Хлобыстовского к другому Дракину, от другого Дракина к Гвоздилову, всем говорит: так и так. Посудят, порядят между собой и определят: стоять.*
Сейчас наведут это на них пушку — стоят. Пустят врассыпную картечью — стоят. Науськают шавок таких, что и в уши, и в нос, и в глаза вцепятся, — стоят. На все про все один ответ: знать не знаем, ведать не ведаем, а должно полагать, случилось с ним это от нетрезвой жизни. (Ты скажешь, Пафнутьев: ведь вот же, обманывают! а я тебе отвечу: нет, не обманывают, а оказывают лишь временное укрывательство проштрафившемуся сочлену.) Что̀ ж бомбардиры-то наши?* А вот что̀: попалят, попалят, увидят, что втуне, и разойдутся!
А прав не было.
Вторым обстоятельством, скреплявшим нас, было родство, так сказать, духовное. Все мы были люди, все человеки, все чувствовали свои слабости. Если виноват Хлобыстовский, виноват Расплюев, виноват Гвоздилов — могут ли они друг перед другом нос задирать? Ну, и выходила у нас тут дисциплина, не та дисциплина, которая нынче: слушай, дескать, меня не потому, чтоб резон тебе слушать, а потому, что я так вздумал, — а настоящая, естественная, так сказать, дисциплина. Потому как мы все во гресех равны, то если бы кто и пикнул — сейчас ему зеркало: смотрись! А так как смотреть нечего, то большею частью тем и оканчивалось, что пошумят, пошумят между собой, а потом и определят: стоять! А почему стоять? а потому, государи мои, что тронь из нас одного, куда ж бы девались все прочие?
Ну, и опять наводят пушки, опять напускают шавок — не шелохнемся, все как один! Что̀ ж бомбардиры-то наши? а вот что̀: попалят, попалят, увидят, что втуне, — и разойдутся.
А прав не было.
Третье: не было в нас строптивости никакой. Как чувствовали мы себя во всем виноватыми, то моды-то эти надобно было бросить. Ну, и начальство тоже видело: люди, дескать, грешные, виноватые, что̀ с них возьмешь! А мы между тем кто с барашком в бумажке, кто с поклонцем, кто со слезами… И так, государи мои, наплачем да наслюнявим, что не бывало, кажется, дела такого, которого бы мы на свой лад во всех статьях не обделали.
А прав не было!..
Так бывало в старое время. Посмотрим, каковы-то порядки завелись нынче.
Для сего стоит только оглянуться кругом. Оглядываюсь и что̀ же вижу? вижу раздор, вижу распри, вижу рознь!
На днях иду по улице, встречаю Пафнутьеву дочь. Идет, это, стриженая, словно в старину наказанные девки хаживали, идет и под мышкой книгу-Бокль держит. Досадно мне, знаете, сделалось, потому что все-таки своя… Пафнутьева!!*
— Ну-с, — говорю, — сударыня, гуляете-с?*
— Гуляю-с, — говорит.*
— Мамашенька с папашенькой как-с? либеральничают-с?*
— Да что, — говорит, — мамаша с папашей! Вот крепостное право уж упразднили — может быть, и их скоро упразднят!*
Какова-с?!*
Иду далее, встречаю Пафнутьева сына; этот, напротив того, совсем как козел лохматый.* Еще досаднее стало.
— Ну-с, — говорю, — гуляете-с?
— Гуляю-с, — говорит, а сам дерзко-предерзко в глаза мне смотрит.
— Как, — говорю, — папаша, в своем здоровье? либеральничает?
— Нынче, — говорит, — этакими-то либералами заборы подпирают, а не то чтобы что…
Каков-с?
Это по части родственных уз.
А вот и по части сословной.
Завелась у нас эта эмансипация. Начальство ее придумало, оно же и приказать изволило — не спорю! Надо, стало быть, исполнять. Кто исполнители? — Пафнутьевы. Каковы исполнители???
Не могу продолжать.
И после таких-то поступков поднимать речь о каких-то якобы правах?!
Сего числа был у меня отец Порфирий, прихода нашего иерей. Разговорились о нынешних обстоятельствах.
— Доложу вам, сударь, вот хоть бы насчет этих самых прав, — сказал мне почтенный иерей. — Сидели мы однажды у господина Дракина за столом, и как была у нас тут изрядная топка*, то я, признаться, за этим самым столом и уснул. И что ж бы, вы думали, господин Дракин надо мной сделали? Припечатали-это к столу мою бороду и в ту ж минуту над самой моей головой из пистолета выстрелили… Так я, сударь, две недели после того собственныя своея слюны не мог глотать!
А прав не было!!
Из-за чего ты бьешься, Пафнутьев? из-за чего целоваться лезешь? — Поистине, это сюжет для меня отменно любопытный!
Поди сюда и давай беседовать.
Станешь ли ты служительские должности исполнять?* — нет, не станешь. Для чего же ты утверждаешь и всенародно говоришь, что служительские должности не суть постыдны? — ты молчишь!
Станешь ли ты с служителями обедать, будешь ли служительскими лакомствами лакомиться, примешь ли участие в служительских удовольствиях, посадишь ли служителя с собой рядом в карету? — нет, не станешь, не будешь, не примешь и не посадишь. Для чего же ты говоришь, что сообщество служительское не есть гнусно? — ты молчишь!
Согласишься ли ты охотой идти в солдаты? чинить мосты и дороги? исправлять подводы? — нет, не согласишься. Для чего же ты твердишь, что это есть всякого прямой долг и обязанность? — ты молчишь!!
От дальнейших вопросов воздержусь.
Но, быть может, ты скажешь: все сие будут исполнять другие, а я только буду направлять?.. Так тебя и пустили!!
Да̀, дети! вы не знаете, какое время, какое ужасное время переживают ваши отцы! Вы даже не поверите, чтобы могло когда-нибудь такое время существовать:
Чтобы дети не уважали своих родителей.
Чтобы служители не слушались господ, а, напротив того, грубили им и даже дразнились.
Чтобы члены одной и той же семьи, вместо того, чтобы подать руку помощи, высовывали друг другу языки.
Чтоб мелких денег не было.*
Чтоб крупных денег не было.*
Чтобы вдруг целая масса людей оказалась ни на что̀ не годною, кроме раскладыванья гранпасьянса.*
Спите, милые! И пусть ангел-хранитель оградит даже сны ваши от представления тех горестей, которые, подобно ядовитейшим насекомым, изъязвляют и поядают отцов ваших.
А все ты, Пафнутьев! ты, ты, ты!
Ты начал с того, что не хотел бочки с водой на доме твоем поставить, — смотри же теперь, любуйся на дела рук твоих! И если бы ты еще доподлинно эту бочку не поставил, а то ведь только накричал, нашумел!.. Что̀ ж вышло? А вот что̀. Первое, служители твои слышали, как ты кричал и шумел, и заключили, что, стало быть, шуметь и кричать можно. Второе, слышавши твои крики, они в то же время видели, что на тебя все-таки никто не посмотрел, а из этого заключили, что ты сечешь, и рубишь, и в полон берешь, а вперед, брат, не подвигаешься! Что малый-то ты, стало быть, дрянь! И первое взяли себе к руководству, а второе к соображению.
Другие-то, другие-то, покорные-то, за что̀ тут страдают?
Верь, Пафнутьев, мне самому тяжело обращаться к тебе с упреком. Я знаю, что ты все-таки Пафнутьев и что твоя бабушка моему дедушке кумой была. Но я вынужден к тому, и вынужден следующим, совершенно несносным обстоятельством.
На днях мы с женой обедаем. Подают суп (стерляжьеи ухи, брат, мы нынче уж не едим: достатки не те), в супе волос.