По воле судьбы - Колин Маккалоу 6 стр.


Они с тестем надеются убыть в Киликию еще в этом году, хотя Сенат упорно не хочет давать разрешения Аппию Клавдию на ранний отъезд в свою провинцию. В ответ Аппий заявил почтенным отцам, что, если нужно, уедет и без их позволения. Окончательное решение еще не принято, хотя мой вздорный сводный братец Катон несет всякую чушь по поводу привилегий для знати. Ты оказал мне плохую услугу, Цезарь, когда отнял у Брута Юлию. С тех пор он и дядюшка неразлучны. Мне противно неприкрытое злорадство Катона. Он потешается надо мной, ибо мой сын теперь больше прислушивается к нему, чем ко мне.

Катон — ужасный лицемер. Вечно разглагольствует о Республике, о mos maiorum и о дегенерации правящего класса и постоянно находит оправдание своему собственному идиотскому поведению. Взять его развод с Марсией. Говорят, каждый человек имеет определенную цену. Я верю в это. Я также верю, что дряхлый старый Гортензий оплатил выставленные Катоном счета. Что до Филиппа… ну что ж, он эпикуреец, а бесконечные удовольствия стоят денег.

Кстати о Филиппе: несколько дней назад я обедала у него. Хорошо, что твоя племянница Атия не распутная женщина. Ее пасынок, юный Филипп (очень симпатичный и статный молодой человек!), пялился на нее в течение всего обеда, как бык на корову из-за забора. Она, конечно, заметила, но сделала вид, что не замечает этого. Молодой человек ничего от нее не добьется. Я только надеюсь, что Филипп-старший ничего не заметит, иначе уютное гнездо, которое Атия нашла для себя, будет гореть ярким пламенем. После обеда она с гордостью представила мне единственный объект своей любви — маленького Гая Октавия. Он, должно быть, твой внучатый племянник. Ему в этот день исполнилось девять лет. Поразительный ребенок, должна признаться. О, если бы мой Брут выглядел так, Юлия никогда бы не выскочила за Помпея. У меня просто дух захватило. Вылитый ты! Если бы ты сказал, что он твой сын, все бы безоговорочно в это поверили. Нет, он не очень похож на тебя, просто в нем есть… я даже не знаю, как это выразить. В нем есть что-то твое. Не во внешности — в сути. Однако я с удовольствием отметила, что малыш Гай не совсем идеален. У него торчат уши. И я посоветовала Атии не слишком коротко его стричь.

Вот и все. Не буду выражать тебе свои соболезнования по поводу смерти Юлии. Нельзя рожать детей от человека ниже тебя по происхождению. Две безуспешные попытки, и вторая стоила ей жизни. Ты отдал ее мужику из Пицена, а не тому, кто ей равен. Так что вся вина лежит на тебе.

Должно быть, все те годы, когда он терпел ее язвительность, защитили его теперь. Цезарь отложил письмо в сторону и поднялся, чтобы смыть с рук незримую грязь.

«Думаю, я ненавижу эту дрянь еще больше, чем ее сводного братца Катона. Самая безжалостная, жестокая и ядовитая гадина из всех, кого я знал. И все же, если мы завтра увидимся, наша связь, скорее всего, возобновится. Юлия назвала ее змеей, я хорошо помню тот день. Весьма точный эпитет. А ее жалкий, бесхребетный мальчишка стал жалким, бесхребетным мужчиной. С лицом, изрытым гноящимися прыщами, и с одной огромной незаживающей язвой в душе. Он отклонил мое предложение не из принципа, не из-за Юлии или позиции своего дядюшки. Он слишком любит деньги, а мои легаты купаются в них. Нет, Брут просто не захотел ехать в провинцию, разрушенную войной. Тут он может в любой момент оказаться на поле сражения. А в Киликии мир. Там можно заниматься всякими плутнями, незаконно ссужая деньги провинциалам и не рискуя быть насаженным на копье или проткнутым стрелой».


Еще два письма, и на сегодня хватит. Он велит слугам упаковывать вещи. Пора отправляться в Самаробриву.

Покончи с этим, Цезарь! Прочитай письма от жены и от матери. Тебе станет еще больнее от их любящих слов.

Он снова сел, один в тишине пустой комнаты. Отложил письмо матери и развернул письмо от своей жены Кальпурнии. Той, кого едва знал — лишь несколько римских месяцев, еще незрелой, довольно застенчивой девочкой, которая так же обрадовалась подаренному ей рыжему котенку, как Сервилия обрадовалась жемчужине ценой в шесть миллионов сестерциев.

Цезарь, все говорят, что именно я должна сообщить тебе эту весть. О, как хотела бы я от этого отказаться! У меня нет ни мудрости, ни какого-то приходящего с возрастом опыта, так что прости меня, если по глупости я заставлю тебя еще больше страдать.

Когда Юлия умерла, сердце твоей матери не выдержало. Ведь для нее та была больше дочерью, чем внучкой. Аврелия вырастила ее. И так радовалась, глядя, как она счастлива в браке. Ей было отрадно, что у Юлии все идет хорошо.

Мы в Domus Publica ведем очень уединенное существование, как и подобает дому, в котором живут весталки. Хотя вокруг бурлит шумный Форум, всякие увеселения и события мало касаются нас. Мы с Аврелией предпочитали такой образ жизни — в мирном женском сообществе, без скандалов, упреков и подозрений. Но Юлия, часто нас посещавшая, вносила с собой дыхание внешнего мира — взрывы веселости, сплетни, шутки и смех.

Когда она умерла, сердце твоей матери разбилось. Я была там, возле постели Юлии, и видела, какой сильной была твоя мать ради Помпея, ради Юлии. Такая добрая! Такая здравая во всем, что говорила. Улыбалась, когда чувствовала, что так надо. Держала Юлию за руку, а Помпей — за другую. Это она удалила из комнаты всех врачей, когда поняла, что никто и ничто уже не поможет Юлии. Это она внесла мир и покой в последние роковые часы и минуты. А после уступила место Помпею, оставив его в одиночестве возле усопшей. Выпроводила меня и увела обратно к весталкам.

До Domus Publica мы добирались в молчании. Аврелия не проронила ни слова. Но когда мы пришли, издала ужасный крик и завыла. Это был не плач, а жуткий вой. Она рухнула на колени, слезы текли ручьем, она била себя в грудь, рвала на себе волосы и царапала щеки. Взрослые весталки сбежались, стараясь поднять ее на ноги и успокоить, но сами не могли сдержать слез. Кончилось тем, что все мы повалились рядом с ней на пол, прижались друг к другу и так провели эту ночь. А Аврелия все рыдала.

Но утром все кончилось. Она привела себя в порядок и вернулась в дом Помпея, чтобы помочь ему в печальных приготовлениях. А потом умер бедный ребенок, но Помпей отказался взглянуть на него. Так что Аврелия сама занялась этими похоронами. Мальчика провожали только она, я и несколько взрослых весталок. У него не было даже имени, а потому мы, подумав, нарекли его Квинтом. Звучит хорошо. На могиле младенца будет написано: Квинт Помпей Магн. А пока его прах хранится у меня. Мой отец занимается погребальными хлопотами, потому что Помпей заботиться этим не стал.

Как хоронили Юлию, ты, наверное, знаешь. Помпей должен был тебе написать.

Мать же твоя не сумела оправиться от утраты и с каждым днем отдалялась от нас. О, это было ужасно! Кого бы она ни увидела — прачку, Евтиха, Бургунда, Кардиксу, весталку, — она останавливалась, смотрела на нас и спрашивала: «Почему она, а не я?» И что мы могли на это ответить? Как могли удержать свои слезы? А она начинала выть и снова спрашивала: «Почему же не я?»

Так продолжалось два месяца, но только в своем кругу. При посетителях, выражающих соболезнование, она брала себя в руки и держалась как полагается. Хотя ее внешний вид всех повергал в ужас.

А вечерами она запиралась в своей комнате, садилась на пол и, раскачиваясь, непрерывно мычала. Потом громко вскрикивала и вновь принималась мычать. Мы пытались помыть ее, переодеть, уложить в кровать, но она не давалась. И ничего не ела. Бургунд зажимал ей нос, а Кардикса вливала в рот разбавленное вино. На большее мы не решались. Мы все — Бургунд, Кардикса, Евтих, весталки и я — сочли, что ты бы не захотел, чтобы ее кормили насильно. Если мы ошибались, прости.

Сегодня утром она умерла. Смерть была легкой. Никакой агонии (Попиллия, старшая весталка, говорит, что это милость богов). Она много дней не произносила ни слова, но перед смертью заговорила логично и ясно. В основном речь шла о Юлии. Аврелия просила всех нас — взрослые весталки тоже присутствовали — принести за Юлию жертвы Великой Матери, Юноне Спасительнице и Bona Dea. Кажется, о Bona Dea она особенно беспокоилась. И настаивала, чтобы мы обещали помнить о ней. Я, например, поклялась, что в течение года каждый день буду давать змеям этой богини яйца и молоко. «Иначе, — сказала она, — с твоим мужем случится что-то ужасное». Она не называла тебя по имени до самой последней минуты, а тогда изрекла: «Передайте Цезарю, что все делается к его вящей славе». Потом закрыла глаза и перестала дышать.

Больше сказать нечего. Мой отец занимается похоронами. И он, конечно, напишет тебе. Но он настоял, чтобы скорбную весть сообщила тебе именно я. Мне очень жаль. Я ее очень любила.

Пожалуйста, береги себя, Цезарь. Я знаю, каким это будет ударом для тебя, особенно после смерти Юлии. Хочу понять, почему так выходит, но не понимаю. Зато почему-то ее понимаю смысл последней фразы Аврелии. Боги посылают больше испытаний тем, кого любят. Все это — к твоей вящей славе.

Больше сказать нечего. Мой отец занимается похоронами. И он, конечно, напишет тебе. Но он настоял, чтобы скорбную весть сообщила тебе именно я. Мне очень жаль. Я ее очень любила.

Пожалуйста, береги себя, Цезарь. Я знаю, каким это будет ударом для тебя, особенно после смерти Юлии. Хочу понять, почему так выходит, но не понимаю. Зато почему-то ее понимаю смысл последней фразы Аврелии. Боги посылают больше испытаний тем, кого любят. Все это — к твоей вящей славе.

Весть не вызвала слез.

«Наверное, я уже знал, что именно так все и кончится. Мать — и без Юлии? Невероятная вещь. О, почему женщины должны так страдать? Они не правят миром, они ни в чем не виноваты. Так почему, почему?

Их жизнь замкнута, сосредоточена на домашних заботах. Сначала дети, потом дом, потом муж — в таком порядке. Такова их природа. И ничего для них нет более жуткого и жестокого, чем пережить своих детей. Эта часть моей жизни закрылась навсегда. Я больше никогда не открою туда дверь. У меня не было никого, кто бы любил меня крепче, чем мать и дочь. А моя бедная маленькая жена — незнакомка, которой кошки куда ближе, чем я. Да и почему должно быть иначе? Они всегда с ней, они ее любят. А меня никогда нет рядом. Я ничего не знаю о любви, кроме того, что она связывает человека. И хотя я совершенно опустошен, силы мои прибывают. Это меня не сломит. Это освобождает меня. Все, что мне суждено сделать, я сделаю. Больше нет никого, кто может мне что-либо запретить».

Он собрал три свитка — от Сервилии, от Кальпурнии, от Аврелии — и покинул дом.

Сборы легионов в дорогу всегда были сопряжены с большими хлопотами, и везде что-то жгли, чему Цезарь был рад: он искал раскаленные угли. В такую погоду костры разводили нечасто. Негаснущий огонь поддерживали всегда, но он принадлежал Весте, и, чтобы воспользоваться им для мирских целей, нужно было провести ритуал и прочесть молитвы. Великий понтифик не стал бы профанировать это таинство.

Но как и для свитка Помпея, он нашел поблизости подходящий костер. И бросил туда письмо Сервилии, глядя с сарказмом на охватившее его пламя. Потом то же сталось с письмом Кальпурнии — на него он смотрел равнодушно. Последним было письмо Аврелии, нераспечатанное. Цезарь без колебания бросил его в огонь. Что бы она там ни написала, уже не имело значения. Окруженный танцующими в воздухе хлопьями пепла, Цезарь накрыл голову складками тоги с бордовой каймой и произнес слова очищения.

* * *

Марш в восемьдесят миль от порта Итий до Самаробривы был легким: в первый день — по изрезанной колеями дороге, через густые дубравы, во второй — через обширные вырубки, возделанные под посевы или под пастбища для бесшерстных галльских овец, а также для более крупного скота. Требоний ушел с двенадцатым легионом намного раньше Цезаря, который снялся с места последним. Фабий, остававшийся с седьмым легионом в порту, разобрал частокол вокруг лагеря, слишком большого для одного легиона, и выгородил площадку, достаточную для размещения своих людей. Довольный, что опорный пункт хорошо укреплен, Цезарь с десятым легионом отправился в Самаробриву.

Десятый был его любимым легионом, с которым он любил работать сам. Несмотря на порядковый номер, это был первый легион Дальней Галлии. Когда Цезарь примчался из Рима в том марте почти пять лет назад, преодолев семьсот миль за восемь дней по козьей тропе через высокие Альпы, в Генаве он нашел десятый легион с Помптинием. К тому времени как прибыли пятый легион «Жаворонок» и седьмой под командованием Лабиена, Цезарь успел сойтись с этими молодцами. Просто по жизни, не в ходе сражения. Отсюда и пошла гулять по армии Цезаря шутка, что за каждый бой он заставляет солдата перелопачивать горы земли и камней. В Генаве десятый легион (с присоединившимися позднее «Жаворонком» и седьмым) возвел вал высотой в шестнадцать футов и длиной в девятнадцать миль, чтобы не пустить в Провинцию мигрировавших гельветов. В армии говорили, что сражения были наградами Цезаря за все это копание, строительство, заготовку леса — за упорную работу. И никто не работал лучше и больше, чем десятый легион, который и сражался храбрее и умнее других в очень редких сражениях, потому что без необходимости Цезарь в бой не лез.

И результат работы армии был очевиден, когда десятый, покинув порт Итий, ровной колонной и с песнями прошагал через земли моринов. Ибо изрезанная колеями дорога через дубовые рощи была практически безопасной. По обе ее стороны на расстоянии в сто шагов возвышались завалы из поваленных деревьев, а вырубку усеивали торчащие пни.

Два года назад Цезарь привел чуть больше трех легионов (на случай нападения моринов), чтобы замостить путь для экспедиции, которую он планировал в Британию. Ему нужен был порт на побережье, расположенном очень близко к таинственному острову. Хотя он послал герольдов с просьбой о договоре, морины послов не прислали.

Они напали в разгар строительства лагеря. И Цезарь оказался на грани поражения. Если бы у моринов был предводитель поразумнее, война в Длинноволосой Галлии закончилась бы там и тогда, а Цезарь и его войско были бы мертвы. Но почему-то, не нанеся последнего, сокрушительного удара, морины скрылись в своих дубовых лесах. Цезарь, охваченный яростью, собрал остатки армии и сжег убитых. Как обычно, это была холодная, ничем не выдаваемая ярость. Как проучить моринов, чтобы они поняли, что Цезарь все равно победит? Что за каждого павшего римлянина они заплатят ужасными страданиями?

Он решил не отступать. Нет, он пойдет только вперед, до самых соленых болот побережья. И не по узкой тропе среди древних дубов, являвшихся отличным укрытием для моринов. Нет, он поведет войско по широкой дороге, при ослепительно ярком солнечном свете.

— Парни, эти морины — друиды! — крикнул он своим молодцам. — Они верят, что у каждого дерева имеется душа, дух! А дух какого дерева священен для них? Дуба! В каких рощах они устраивают свои моления? В дубравах! На какое дерево взбирается при лунном свете их главный жрец, одетый в белое, прежде чем срезать омелу золотым серпом? На дуб! С ветвей какого дерева свешиваются, стуча костями на ветру, скелеты несчастных, принесенных в жертву Езусу, их богу войны? С дуба! Под каким деревом друид ставит алтарь с водруженным на него связанным человеком, чтобы разрубить тому позвоночник и предсказать по судорогам убитого будущее? Под дубом! Подле какого дерева они плетут клетки, а потом набивают их пленниками и поджигают в честь Тараниса, своего бога грома? Это опять-таки дуб!

Он помолчал, сидя на верном Двупалом, с крупа которого ровными складками свешивался алый плащ, и ободряюще улыбнулся. Его измученные солдаты улыбнулись в ответ.

— Верим ли мы, римляне, что в деревьях есть дух? Верим?

— НЕТ! — взревели солдаты.

— Верим ли мы в мощь и магию дуба?

— НЕТ! — взлетело ввысь.

— Верим ли мы в человеческие жертвоприношения?

— НЕТ!

— По нраву ли нам эти люди?

— НЕТ! НЕТ! НЕТ!

— Тогда мы убьем их ум и их волю, доказав им, что Рим могущественнее, чем самые раскидистые и могущественные дубы! Что Рим вечен, а дерево — нет! Мы выпустим духов из их священных деревьев на волю и пошлем преследовать тех, кто поклоняется им!

— ДА! — в один голос вскричали солдаты.

— Тогда беритесь за топоры!

Миля за милей сквозь дубовый лес Цезарь и его люди гнали моринов обратно в их болота, валя дубы полосой в тысячу футов, складывая сырые гладкие стволы и ветки в большую стену по обе стороны дороги, ведя счет каждый раз, когда очередное могучее старое дерево со стоном валилось на землю. Сходившие с ума от ужаса и горя морины не могли сопротивляться. Они с причитаниями отступали, пока их не поглотили их собственные топи.

Небо тоже рыдало. По краю болот пошел дождь, он лил и лил, пока палатки римлян насквозь не промокли. Не имевших возможности просушиться солдат бил озноб. И все же сделано было достаточно. Удовлетворенный Цезарь увел своих людей в зимние лагеря. Но слухи успели распространиться повсюду. Потрясенные белги и кельты не понимали, как убийцы деревьев могут мирно спать ночью и смеяться днем.

Очевидно, их охраняли римские боги. Римские солдаты словно не чувствовали касаний черных магических крыльев. На обратном марше они шагали, распевая песни среди поверженных, молчаливых гигантов, и это им ничуть не вредило.

А Цезарь шагал вместе с ними, смотрел на завалы и улыбался. Он постиг новый способ ведения войн. В нем вызревала идея одерживать победы не на поле брани, а в моральных баталиях. При таких поражениях галлам уже никогда не скинуть ярмо. Длинноволосая Галлия должна будет склониться, ибо сам Цезарь склоняться не умел и не мог.


Греки говаривали, что в мире ничего нет безобразнее, чем укрепления галлов. Увы, Самаробрива вполне тому отвечала. Крепость стояла на речке Самара, в центре долины, раньше покрытой буйной растительностью, а сейчас выжженной и сухой, но все же более плодородной, чем другие места. Это была главная крепость племени белгов и амбианов, тесно связанных с Коммием и атребатами, их северными родственниками и соседями. На юге и на востоке владения этих племен граничили с землями свирепых и воинственных белловаков, подчинившихся Риму лишь внешне.

Назад Дальше