Встань и лети (Воля летать) - Корабельников Олег Сергеевич


Корабельников Олег Встань и лети (Воля летать)

Олег Корабельников

Встань и лети

Боль приходила почти в одно и то же время - между десятью и двенадцатью ночи. Медленно, как гул приближающегося самолета, накатывала из глубины, охватывала голову, и тогда приходилось зарываться лицом в подушку, стискивать зубами краешек материи и отдаваться боли, потому что лекарства давно не помогали и бороться с ней казалось таким же бесполезным делом, как останавливать руками ревущий пропеллер. И Николай не противился боли, смиряясь с неизбежным, он терпеливо дожидался окончания приступа и не позволял себе только одного - закричать или застонать, даже если и не было никого рядом. Боль появилась впервые почти год назад, сначала слабая и нечастая, боящаяся анальгина, и Николай не слишком-то обращал на нее внимания, объяснял ее усталостью, бессонницей и прочими простыми причинами.

В последнюю ночь, проведенную дома, измученный только что ушедшим приступом, он засыпал тяжело и мучительно. Боль, наполнявшая его, оставила пустоту, чуть ли не физическую, словно бы в голове образовалась полость. Ощущение было настолько навязчивым, что он не удержался и потрогал голову, будто убеждаясь в ее целостности. Что-то перемещалось внутри, сжималось и разжималось, закручивалось в спираль, безболезненно, но все-таки ощутимо, и Николай так и заснул...

Пискнуло радио на кухне, и он поднес руку к глазам, чтобы сверить время. Часы бессовестно отставали. Он подвел их, нехотя встал, невыспавшийся и раздраженный. Сегодня он должен ехать в больницу, чтобы решить наконец, что же делать ему со своей больной головой, и довериться умным врачам, как прежде он доверялся боли.

Жил он один, в однокомнатной квартире, заставленной мольбертами, неоконченными холстами, книгами. В комнате стоял запах льняного масла, скипидара, фисташкового лака, и когда Дина навещала его, то первым делом открывала пошире окна, чтобы выветрить привычные запахи и оставить хоть немного места для своих духов.

Пришла она и сегодня, шумная, веселая, перепачкала ему щеки губной помадой, распахнула окно, смахнула со стула этюдник, уселась по-хозяйски.

Она всегда приходила без приглашения, и ему даже нравилось это. Каждое ее появление было сюрпризом и оттого немного праздничным. Познакомился он с ней давно, предложил позировать ему, она согласилась, но никогда не приходила в назначенные часы, а всегда с опозданием, когда на час, когда и на день. Могла прийти она и ночью, как ни в чем не бывало разбудить его и, усевшись на стуле, сказать: "Ну, давай пиши". Сначала он пытался приручить ее, но ни ласка, ни окрики, ни подарки не привели ни к чему, и он смирился с ее вольным характером и даже полюбил его. Единственное, что не умела делать Дина - это надоедать, а он сам жил безо всякого режима, то ударяясь в работу, то валяясь целыми днями в хандре на диване, когда не писалось, и такая подруга в общем-то его устраивала.

Вот и сейчас его не было дома почти месяц, он ездил в Саяны, писал этюды, домой вернулся усталый, измученный головой болью, и Дина, словно зная о его приезде, пришла на другое же утро.

- Я по тебе страшно соскучилась, - сказала она. - Давай пойдем куда-нибудь вечером.

- Да я бы пошел, - сказал он, - но у меня направление в больницу на сегодня.

- Разве ты умеешь болеть? Удивительно! Надеюсь, что насморк?

- Что-то вроде этого... Взгляни лучше на этюды. Это Ка-Хем... Так, голова побаливает.

- Пачкотня, - одобрительно сказала она, повертев картонки в руках. - А почему же из-за головной боли тебя направляют в больницу?

- Откуда мне знать, докторам виднее.

- Ты от меня все скрываешь, Коля. Ты ужасно скрытный человек. Учти, я буду ходить в больницу, и все узнаю. Послушай, а вдруг у тебя что-нибудь страшное? Ты не боишься?

- Нисколько.

- Ты настолько несамостоятельный, что даже бояться за тебя приходится мне. И делать это я буду на совесть.

Его поместили в отделение нейрохирургии, и уже в самом названии таилось нечто угрожающее. Не просто нервное, а еще и хирургическое. В его палате лежало еще двое больных. Один из них уже был прооперирован и теперь выздоравливал. Об операции он рассказывал просто: заснул, а потом проснулся. И ничего страшного, мол, в этом нет. Продолбили дырку в черепе, вынули лишнее и зашили. Вот и все дела. Такое отношение к серьезным вещам нравилось Николаю. Он и сам был таким и даже к собственной возможной смерти относился с иронией: эка, мол, невидаль - умереть!

В первые дни собирали анализы, облучали рентгеном, прикрепляли датчики к груди, рукам, голове; самописец, шурша, писал непонятные для него кривые. Лекарств почти не давали, только болеутоляющие, которые давно уже не утоляли никакой боли.

К концу недели его осмотрел профессор.

- Ну, как дела? - спросил он. - На операцию настроен?

- Ну что ж, - сказал Николай, - если надо - оперируйте.

- У тебя опухоль, - сказал профессор, помедлив. - Скорее всего, доброкачественная. Мы уберем ее, и твоя болезнь кончится. А самое главное - не трусь и надейся на лучшее.

- А я и не боюсь. Опухоль так опухоль.

- Ну тогда до среды, до операции.

В воскресенье пришла Дина. Он вышел к ней в больничный сад, они посидели на скамейке, разгрызая твердые яблоки и аккуратно складывая апельсиновую кожуру в пакетик. Дина молчала, это было непохоже на нее, и поэтому Николай болтал больше обычного и громко смеялся за двоих.

- Ну что ты пригорюнилась, вольная птица? - не выдержал он. - Неужели ты и в самом деле переживаешь за меня? Брось, не стоит. Операция пустяковая, ничего со мной не случится. Только побреют меня наголо и стану я страшнее черта.

- Это же так серьезно, - сказала она. - Ты сам не понимаешь, до чего это серьезно.

- Ты о смерти, что ли? Ну так и что, одним художником будет меньше. И к тому же, я непременно выживу. Куда я денусь?

Она не отвечала, а молчала, хмурилась своим мыслям, и Николай подумал, что она, наверно, знает больше его и по-настоящему беспокоится за него.

- Не расстраивайся, - сказал он, - и не хорони меня раньше времени. Здесь хорошо лечат.

- С сегодняшнего дня я буду жить у тебя. Дай-ка мне ключи.

Это было неожиданным, и Николай даже не знал, отшутиться ему или промолчать.

- А как же твоя независимость?

- Моя независимость в том и состоит, что я выполняю свои желания. Мне хочется жить у тебя и я буду жить у тебя. Ясно?

- Ну и ладно. Только не нарушай моего беспорядка.

Он лежал на узком операционном столе, под многоглазой лампой. Голову ему выбрили, и затылок холодил никель стола. Руки раскинуты и привязаны. Укололи в вену, кто-то в зеленой марлевой маске склонился над ним, прикоснулся пальцем, пахнущим йодом, к веку. Голова кружилась, стены наплыли на потолок, лампы слились в одну, тусклую и красную, а стол, на котором покоилось его тело, мягко сдвинулся с места и поплыл вниз.

Он попытался зацепиться руками за стол, чтобы не упасть, но привязанные ладони были повернуты кверху, и он сжимал пальцами воздух. В голове темнело, позванивало и посвистывало, и когда краешек света высветился сбоку, то он увидел далекое небо. Он летел над красной равниной, ветер посвистывал в ушах, а внизу позванивали колокольчиками маленькие человечки, бежавшие следом и отстававшие, ибо полет его ускорялся. Только сейчас он заметил, что летит без одежды, но холода не чувствовал, хотя воздух, обтекавший его, был разреженным и холодным. Он знал, что спит, но от этого его ощущения не становились иллюзорнее, и безмерную выдумку своего сна он принимал как реальность. Попробовал снизиться, но еще не знал, как это делать, и только перекувыркнулся в воздухе. Он никогда раньше не прыгал с парашютом, зрелище перевернутой Земли неприятно удивило его. Небо оказалось под ногами, бледно-синее, с редкими звездами, и казалось, что можно ступать по нему, как по тверди. Он раскидывал и сводил руки, отбрасывал ноги и сгибал колени, пока не научился регулировать положение своего тела в пространстве. Когда он выравнялся и посмотрел вниз, то увидел, что равнина сменилась россыпью крупных камней и редкими скалами. Горизонт был близким, и ни одного облачка не просматривалось вблизи. Он снова попытался снизиться, не потому, что полет утомлял его, а просто ему было интересно узнать, что за земля под ним, и что за люди, там, внизу.

Оказалось, что регулировать полет не так уж и трудно, надо было только сосредоточиться на том, что ты снижаешься или что полет замедляется, и тело тотчас подчинится приказу. Он быстро пошел вниз, скалы наплывали на него, и метрах в двадцати от поверхности он испугался, что разобьется, взмыл кверху и, уже постепенно уменьшая высоту, принял вертикальное положение и, мягко спружинив коленями, опустился среди валунов. Кружилась голова, и где-то в глубине, под правым виском, громко билась жилка. Он потрогал рукой висок и ощутил вмятину, словно бы кости там не было, а прямо под кожей пульсировал живой мозг. По краям вмятины отчетливо прощупывался округлый валик шрама.

"Ведь я лежу на операции, - подумал он. - Ну да, я сейчас должен лежать на столе и именно на этой стороне мне сейчас делают разрез и выпиливают кусочек кости".

Но эта мысль не удивила его, сон есть сон, и каким бы он ни был, все равно кажется естественным. Кто-то шел навстречу, мерное сопенье приближалось, и колокольчики зазвенели вдали. Он шагнул за валун и стал ждать. Он не боялся встречи, он знал, что в любую минуту сможет взлететь. Кто-то наплывал на него, темный, жаркий, потный, со всех сторон, и когда он рванулся в воздух, то понял, что уже поздно, ибо и там душное, красное, расплывчатое, как свет фонаря в тумане, уже заполнило пространство и прижимало его к Земле. И он вцепился пальцами в это душное и ударил наугад ногой, но руки вязли, а ноги держал кто-то цепкий, сильный.

- Да успокойся ты! - услышал он сквозь темноту и нахлынувшую тошноту. Не шевелись так сильно. Проснись!

И он увидел, что сон кончился, что лежит он в своей палате и оба соседа держат его за руки и за ноги.

- Отпустите, - сказал он тихо.

- Не тушуйся, Коля, - сказал сосед. - Все в порядке. Поначалу мутит, это наркоз отходит. Закрой глаза и спи.

И он послушался и заснул, на этот раз без сновидений.

Он быстро встал на ноги, рана заживала и отрастали волосы на бритой голове, и только головные боли не проходили. Он спрашивал об этом врачей, но они успокаивали его, говорили, что так всегда бывает в первые недели, а сама операция прошла удачно, опухоль оказалась доброкачественной, удалили ее без труда, и самое главное - набраться терпения. Николай и сам считал, что все будет нормально, и о плохом старался не думать, но боли не прекращались и даже нарастали. Приходила Дина, заботливая, преувеличенно веселая, кормила его апельсинами и придумывала, как они хорошо заживут после.

Ему хотелось рисовать. Он соскучился по своей комнате и по запаху красок, и по шуршанию карандаша по бумаге. Как выздоравливающему, ему дали нагрузку - рисовать больничную газету и санитарные бюллетени, и он делал эту пустячную работу на совесть, а для себя набрасывал эскизы по памяти. Он хотел нарисовать свой сон.

Вскоре с него сняли повязку и выписали. Профессор лично разговаривал с ним, объяснял, как важно сейчас изменить привычный образ жизни, какие лекарства нужно принимать и самое главное - не паниковать, даже если боли усилятся.

А он и так не паниковал, и все же оставался неприятный осадок, будто все его обманывают и разговаривают с ним, как с маленьким, или, что хуже всего, как с безнадежным больным.

Дина отвезла его домой на такси, и он не узнал свою комнату. Женская рука коснулась ее, этюды развешаны по стенам, мольберты сдвинуты к окну, а пол так чисто вымыт, что по нему было боязно ступать.

- Где же мой беспорядок? - сокрушался он.

Дина так и осталась у него, и ему, привыкшему к одиночеству, было даже тягостно ее присутствие, но одновременно и приятно, что она, единственный близкий ему человек, проявляет участие и заботу.

А ему по ночам снились кошмары. Он бежал от кого-то невидимого, а тело его, словно слепленное из сырой глины, все время разваливалось, распадалось, и приходилось останавливаться, прикреплять руки, ноги, голову на прежние места, но части тела путались, снова отваливались, взлетали в воздух или теряли форму, растекались вязкими лужицами на асфальте, и сам этот процесс непрерывной лепки самого себя был тягостен, невыносим и навязчив до того, что и днем он не мог отвязаться от этого ощущения, и было только одно средство ослабить его - рисовать. И он рисовал бесчисленные автопортреты, жуткие, деформированные, словно бы видел себя в неисчислимых кривых зеркалах.

Дина с беспокойством следила за его работой, советовала прекратить ее и больше отдыхать, лежать или гулять. Ей были непонятны его кошмары, и в глубине души, должно быть, она считала его психическим больным. А он и не старался объяснять ей что-нибудь, он просто работал до тех пор, пока не приходила боль, и ему волей-неволей надо было ложиться на диван вниз лицом, чтобы Дина не видела его лица. И она сама старалась не попадаться на глаза, потому что знала - ему неприятно, если кто-то видит его слабость.

Изредка он выходил во двор и прогуливался по скверику, отвлекаясь немного, но одно раздражало его - сочувственные взгляды соседей и шепоток за спиной. И однажды он услышал, как кто-то сказал ему вслед: "Бедняга. Рак у него. Долго не протянет".

Он и сам подозревал неладное. Еще в больнице он видел, как быстро поправляются оперированные, а ему с каждым днем становилось все хуже и хуже. Вечером он спросил Дину напрямик:

- Я знаю, что у меня злокачественная опухоль, и ты знаешь об этом лучше меня. Ведь я прекрасно вижу, как ты заботишься обо мне, хочешь скрасить мне последние дни. И знаешь что, не надо мучить себя. Нас с тобой по-прежнему ничего не связывает, ты свободна, как и раньше. Если это просто жалость, то право же, не стоит, я не нуждаюсь в этом.

- Это все? - холодно спросила Дина. - Или еще что-нибудь скажешь?

- И скажу. Я знаю, что скоро умру, и не думай, что я боюсь смерти. В конце концов у меня есть все это.

Он обвел рукой стены с развешанными картинами.

- А я тоже часть этой комнаты, - вызывающе сказала Дина, - и никуда отсюда я не уйду. Мне здесь нравится. Что, съел?

- Ну ладно, скажи мне одно: сколько мне осталось жить? Только не придумывай.

- Не знаю. И никто не знает. Я перечитала уйму книг, разговаривала с профессором, сроки самые разные.

- Ну хоть на что я могу рассчитывать? На год? На месяц?

- От недели до года, - четко выговорила Дина. - Ясно? Никто не знает, как пойдет дальше процесс, куда прежде всего прорастет опухоль. И если ты думаешь... если ты будешь раскисать, если я услышу от тебя еще подобные слова, то учти, я надаю тебе таких пощечин... таких...

И она не выдержала, убежала в ванную и заперлась там, а чтобы он не слышал ее плача, включила воду.

Ночью он лежал на спине с открытыми глазами, думал о своей не слишком-то удавшейся жизни и еще о том, что его любимому сну так и не суждено сбыться. Никогда не полетит он над красной равниной незнакомой страны по двум очень простым причинам. Во-первых - потому, что такого не может быть, чтобы человек летал без руля и ветрил, и во-вторых - потому, что он скоро умрет. Смерти он и в самом деле не боялся, и не потому, что верил в бессмертие, а потому, что знал - это единственное, чего не избежит никто.

Пульсировала артерия в том месте, где был удален кусочек кости, и сквозь кожу, казалось, можно было прощупать мозг. Наверное, опухоль быстро росла и уже появились метастазы, если от него отступились хирурги.

Неведомыми путями вдруг в нормальном человеческом организме начинали расти опухоли. Никто не знал толком, откуда они берутся, и главное почему они растут там, а не в другом месте, у этого человека, а не у другого. Но они росли, разнообразные в своем строении и росте, но одинаково чуждые организму, плоть от плоти его, они становились злейшим его врагом, убивающим медленно, подло и неизбежно. И можно было что-нибудь сделать раньше, тогда, когда опухоль только начинала расти, но сейчас было слишком поздно, он сам вырастил собственную смерть, выкормил ее своей кровью, сохранил от холода и жары, и несправедливость этого казалась непостижимой.

Приснился сон, путаный и кошмарный. Отец учил его плавать, и он барахтался в воде, пускал пузыри, но отец снова и снова бросал его в воду и смеялся, а потом оказалось, что это не вода, а бросает его отец с крыши высокого дома, и он учится летать. Было страшно, он кричал, кувыркался в воздухе, а люди на тротуаре шли мимо и вверх не глядели.

Он проснулся от страха. От страха высоты или, быть может, самой смерти, затаившейся в глубине. Сердце учащенно билось, ладони и лоб мокры от пота. И он услышал, что Дина тоже не спала, она тихонько плакала, отвернувшись к стене. И ему подумалось, что ее горе должно быть сильнее его страха, он умирает, а ей, единственному близкому человеку, еще предстоят и горе, и одиночество, и, может быть, неудавшаяся судьба. И он погладил ее по вздрагивающей спине и сказал:

- Не бойся. Я раздумал умирать. Пожалуй, я останусь жить, если так тебе нужен.

Но она заплакала еще громче, прижалась к нему, и утро настало для них безрадостное.

Дина ушла на работу, а он так и остался в постели, расслабился, размяк. Не хотелось вставать, мыться, не хотелось есть, спать тоже не хотелось. Он рассеянно осматривал стены с картинами и этюдами, мольберты, тюбики красок, кисти в стаканах, и мнилось ему, что все это напрасно и бессмысленно, что не так уж и велика его власть над превращением красок в новую реальность, власть над искусством. И что из того, если после его смерти останутся эти холсты, сохранившие оттиски его души, с рельефными мазками, с отпечатками пальцев на высохшей краске, со всем тем, что раньше было им самим, что из того, если его самого не будет! И пришла боль, сдавила голову, выплеснула в грудь, живот, ноги горячую волну, и он лег ничком, сжал зубы и лежал так, пока боль не ушла за пределы тела. И тут его разобрала злость. Почему он, мужчина, должен смиряться перед болью, почему он расслабляется, отдается ей на растерзание? И в конечном счете, почему он должен склоняться перед близкой смертью с покорностью обреченного?

Дальше