Бабушкины кружева (сборник) - Пермяк Евгений Андреевич 2 стр.


- Гляди ты, каков конь, - из одного ведра со мной не моргует пить.

- За вашу красоту, Анфиса Андреевна, - подчеркнуто громко сказал Матвей и выпил досуха.

- Покорно благодарю, - откликнулась Анфиса, вдруг покраснев и смутившись.

Хотя все это и говорилось шуткой, Шумилина и Ляпокурова явно забеспокоились. Матвей не сводил с Анфисы глаз, а та, потерявшись и будто найдя себя, вдруг зацвела крупным стыдливым румянцем.

Такой я Анфису еще никогда не видел.

А потом, когда дело дошло до "Подгорной" и Шумилин растянул мехи своей порядком охрипшей, но еще достаточно звонкой для небольшой горницы гармони, начался танец.

Про "Подгорную" можно говорить разное. Конечно, эта народная сибирская мелодия не так затейлива, как полька или украинские плясовые. Но, видимо, человеческое ухо любит слышанное в детстве и привыкает к нему, как к голосу родной матери.

"Подгорная" - широкая плясовая. Шумилин играл ее на "тридцать три перелива", подзванивая колокольчиками, какие случались на старинных тальянках.

Умный и знающий гостевой распорядок Матвей пригласил поплясать с ним Саламату. И та, отдав дань хозяйки танцу, величаво прошлась два или три круга, "вытоптав" и "впечатав" своими праздничными башмаками положенное, подвела Матвея к Анфисе:

- Вот она-то уж сумеет тебя без подметок оставить.

Матвей будто этого и ждал. Он с легким притопом, ритмично кланяясь, зазывал Анфису в пляску. И та, как это делали многие по деревенской традиции танца, отворачивалась, якобы робея вступить в танец, наконец "поддалась искушениям" и, как полагалось в ритуале пляски, степенно проплыла утушкой, а потом, будто входя во вкус, принялась выдавать новые и новые притопы, вовлекая в пляс своего партнера. Матвей отвечал ей лихими коленами, заставляя не сводить с себя глаз не только Анфису, но и остальных, приумолкших в горнице.

И все это, долженствующее происходить по излюбленному танцевальному сюжету, происходило всерьез и на самом деле.

Тут я опять позволю себе сказать несколько слов, без которых, может быть, и можно обойтись, но я не хочу их опускать. Танец, даже заученный и очень известный, иногда исполняется будто впервые. И все движения танцующего вдруг окрашиваются той особой выразительностью, которая не хуже слов рассказывает о мыслях и чувствах человека.

Для меня и для Саламаты, пристально следивших за танцующими, не было никакого сомнения, что Матвей и Анфиса сейчас, танцуя, признавались друг другу в чувствах, пришедших и вспыхнувших неожиданно не только для всех, но и для них самих.

- Что же теперь станется? - шепотом спросила меня Саламата.

- Даже и не знаю, что тебе сказать, - ответил я тогда. - Что-нибудь да будет...

...Поздно вечером, когда Ляпокуриха храпела на перине и масленичное веселье свалило остальных, мы, то есть Саламата, Матвей, Анфиса и я, не желая спать, заканчивали веселье на кухне, играя в подкидного дурачка и щелкая подсолнухи. Матвей вдруг совершенно серьезно сказал Анфисе, указывая на карты:

- Одного ли дурака тебе сегодня подкинула незадача?

Анфиса остановила игру. Она испуганно посмотрела Матвею в глаза, будто боясь, что он шутит.

А Матвей не шутил, хотя и старался выглядеть шутником в эти минуты.

- Если оставишь меня в дураках, значит, я того и стою. А если нет, загадываю я, значит, быть мне при тебе самым счастливым изо всех дураков на свете.

Анфиса вынула из своих карт бубнового короля, показала нам и бережно положила за ворот кофты.

На этом кончилась наша игра. На этом закончилось шутливо начатое Матвеем предложение Анфисе стать его женой.

- Вот дура-то я, дура набитая, - сказала мне Саламата, уходя спать в прируб. - Так бы и я могла взять своего Тимошу и спрятать на груди... А я все ходов да выходов ищу. Подходы придумываю. Хватит. Матвей мне открыл сегодня глаза...

Спать я в эту ночь отправился на полати, где старик Шумилин видел девятый сон. Анфиса и Матвей просидели на кухне до петухов. И я слышал их разговор. Слышал, не подслушивая. Они говорили громко, не таясь, кажется, не только от меня, но и от всего белого света.

- Если бы знала я, - плакала на груди Матвея Анфиса, - если бы знала, что на свете живешь ты, разве бы я подняла глаза на всякого другого... Не ту ты нашел, Матвей, не ту! - рыдала она. - За меня тебе в глаза всякий посмеется...

А Матвей:

- Пускай, если такой веселый найдется... Я ведь не на вчерашнем дне жениться хочу, а на завтрашнем... Завтрашний-то день таким будет, что вчерашнее-то ты и сама позабудешь.

Матвей, прочитавший, наверно, не так-то уж много книг, не мог почерпнуть из них сказанное им. Благородный и как-то "нутряно" высокий человек, он сумел этой ночью отсечь все то, что мешало Анфисе стать рядом с ним.

Утром не узнали Анфису. Она вышла к недоеденным и подогретым блинам осунувшаяся, строгая, как икона владимирского письма. Розовую кофту она прикрыла темно-вишневым полушалком Саламаты.

- Никак, весело в дурачка поиграли? - спросила Ляпокуриха сына.

И тот ответил:

- Не так весело, сколько счастливо. - И тут же торжественно и спокойно объявил матери: - Я обручился, маманя, с Анфисой Андреевной Конягиной.

Если бы на второй день масленицы разразилась гроза или бы занялся огнем снег, заговорили бы человеческим голосом жареные чебаки, поданные на большой сковороде к столу, - все это удивило бы меньше Шумилиных, Ляпокуровых, Саламату и, признаться, меня.

Сказанное Матвеем было настолько твердо и определенно, что, кажется, даже заглох шумевший до этого самовар на столе. В горнице стало так тихо, что послышался за двойными рамами окон шелест разыгрывающейся метели.

Даже у меня, стороннего человека, слегка дрожали руки. Я ждал после этого молчания оскорбительного скандала по адресу Анфисы. Старые сибирские женщины умеют находить кованые слова, пригвождающие человека чуть ли не пожизненно. И такие слова, настоянные желчным ядом, готовы были слететь с тонких, хорошо нарисованных уст негодующей, почерневшей от неожиданности Ляпокурихи.

- Так что же ты, кровь моя, хочешь породнить меня с этой...

Тут недосказанное слово не столь застряло в горле Ляпокуровой, сколько было заглушено звоном посуды и шумным ударом по столу кулака Матвея.

- Маманя! - сказал он гневно. - В нашем роду сыновья на мать голоса не подымали. И я не подыму... На недоговоренное слово и я недоговоренными словами отвечу. Слыхал я от бабки, что мой отец на второй день свадьбы по какой-то причине хотел наложить на себя руки... Я ничего не знаю об этом. И знать не хочу. И ты не знай... И я никому не дам знать того, что им не положено знать... Поздравьте меня, товарищи и граждане!

Первой поздравила Матвея, обняв и поцеловав его, прослезившаяся Саламата. Это окончательно добило Ляпокуриху.

Поцеловал Матвея и я. Да еще подарил ему, может быть и некстати, плетенную в шестнадцать ремешков плетку. Матвей правильно оценил этот мужской лошадный подарок, но так как он помимо моей воли получил подспудное звучание и умный Матвей понял это, то он тотчас передал плетку Анфисе, сказав:

- Пригодится тебе плетка - мужа учить!

За мною несмело поздравляли Матвея и Анфису шумилинские снохи, а затем и сыновья.

- И я тебя поздравляю, сын, - сказала Ляпокурова, покидая горницу.

Через час ее увез в Хорошиловку отец Саламаты, а мы отправились к старику Конягину.

Матвей, поздоровавшись со стариком, объявил ему о своих намерениях. И тот на прямоту ответил прямотой:

- Если моя непутевая дочь в самом деле будет твоим счастьем, так уж мне-то большего счастья и искать нечего.

На другой день Матвея отвезли на конягинской гусевой. Масленица еще только начиналась. Увязались и мы провожать Анфисиного жениха.

Хорошиловка, тоже старожильская деревня, состояла из ладных деревянных домов, крытых тесом. Большой пустой дом Ляпокуровых ожил с нашим приездом. Матвеева мать не вышла. Нас принимала ее младшая сестра, жившая по соседству. Мы постарались не придавать этому значения, повеселились до сумерек и отправились обратно.

Саламата и Тимофей сидели, как и прежде, на первом сиденье, а я с Анфисой на втором; под тем же тулупом, при таком же свисте ветра я ехал с другой Анфисой. С Анфисой Андреевной Ляпокуровой. Такой она началась в памятное утро на шумилинской кухне. Такой она осталась навсегда в моей памяти.

Я не собираюсь уходить в сторону и разглагольствовать о том, как преображается девушка, почувствовав сильную руку мужчины, на которую можно опереться.

Увы, такой сильной рукой не была, да и не могла быть рука возлюбленного Саламаты - Тимофея. Зато по весне, когда сошел снег, когда истосковавшаяся по солнцу степь заклубилась легкой испариной, Саламата показала свою женскую твердость, которой мог позавидовать даже Матвей Ляпокуров.

Дождавшись первого тепла, за ранним утренним самоваром, когда вся семья была в сборе, Саламата начала так:

- Я девка... Я свое место знаю... Я только хочу спросить отца и братьев, что в этом доме мое.

И старший брат, опережая отца, ответил:

- Шмутки.

Отец промолчал, ожидая, видимо, о чем пойдет речь дальше. А дальше Саламата спросила:

- Значит, ни коня, ни коровы мне здесь не положено взять?

- А далеко ли ты собралась, дочь? - спросил отец.

- Замуж решила выходить.

- Куда? За кого?

И Саламата ответила:

- В широкую степь, за хорошего человека.

- А крепость ременных вожжей тебе не доводилось испытать, милая дочь? - спросил отец не без дрожи в голосе.

И дочь ответила:

- Значит, ты меня не только голой хочешь проводить из дому, а еще битой... Так бей, - она подала подвернувшийся под руку валек, при помощи которого в те годы вместо глажения катали белье. - Им-то способнее будет тебе изувечить меня...

Отец оторопел. Шумилина запричитала, заголосила на всю горницу. Ее слезы мало тронули Саламату. Видимо, она, передумав и решив для себя все, готова была ко всяким неожиданностям.

- Другая бы мать радовалась, а не обмывала бы солеными слезами, как покойницу, свою дочь, которая хочет жить своей норой.

- То-то, что норой, - взъелась мать, - а не домом! Как звери. Сходом. Как... - "Как Анфиса", видимо, хотела она сказать, да не сказалось.

Анфиса до того пришлась теперь по нраву Ляпокуровой, что та даже запрещала ей подыматься вместе с собой. Сама управлялась утром со скотом и на кухне. Видимо, чистая, открытая Анфисина душа стоила больше ее ошибок.

Поговорив так утром, Саламата позвала меня сходить вместе с нею к Андрею Степановичу Конягину. Ей хотелось поговорить с ним при третьем человеке. И разговор с ним она повела так:

- Андрей Степанович, хотела бы я узнать, заслужил ли мой суженый Тимофей у тебя пускай хоть не полукровного, а самого захудалого конька.

- Значит, и он тоже... это самое?.. - неопределенно спросил Конягин.

- И это, и самое, - подтвердила Саламата.

- А отец как? Что братья? - задал второй, более определенный вопрос Конягин.

- Шмутки девичьи отдали... Да вот лопату еще...

- А где вы жить будете? - И, не дожидаясь ответа, предложил: - Живите у меня. Все горницы опустели.

- Да нет, - сказала Саламата, - хватит с меня, что батрака полюбила, а жить хочу за хозяином.

Конягин пожевал бороду, подумал, а потом спросил:

- А над чем он хозяином-то будет?

И Саламата ответила:

- Над своими, над моими руками.

- Ну что ж, - сказал Конягин, - хорошо, что я нового человека присмотрел. Будто знал.

Он поднялся с лавки, позвал Тимофея и наставительно сказал ему:

- Серая-то полукровка тебе, пожалуй, лучше, чем конь, подойдет. Как-никак жеребята пойдут. Возьми ее вместе с полком на железном ходу. Плуг тоже можешь взять. Сбрую выбери, которую совесть подскажет. А там видно будет. Зерно, заработанное тобой, возмешь, когда будет куда сыпать. Мешков у меня нет. Чистое горе стало с мешками, - обратился он ко мне, как будто шел разговор о самом простом и обыденном.

- Как же это? Куда мы денемся-то? - спросил Саламату растерянный Тимофей.

- Зверь не спрашивает у своей возлюбленной, где они жить будут. Роет нору - и все. А мы разве хуже тех же корсаков? Запрягай свою серую, Тимофей. Дорогу я тебе укажу...

Не таковы были шумилинские характеры, чтобы бить отбой.

- Пускай намотает на кулак этих самых, - сказал Шумилин, - тогда и поговорим по-хорошему. Мы, чай, тоже не звери...

- Проводи нас, Антоша, за дружку и за подружку мою самую разлюбезную, - сказала мне Саламата, садясь на телегу. - Все-таки на какую-то свадьбу похоже будет.

И на виду всей деревни, праздных ротозеев и сочувствующих добрых людей, серенькая полукровка вынесла нас в степь. Мы отъехали не более двух или трех верст. Саламата показала, куда нужно свернуть и где остановиться.

Это была маленькая березовая рощица на пригорке.

- Здесь мы и будем с тобой жить, Тимоша.

Сказав так, Саламата взяла лопатку и принялась рыть ею землю...

Чтобы не затягивать рассказ, я миную две-три недели упорных, чуть не круглосуточных трудов Саламаты, Тимофея и отчасти моих.

Углубившись на пол-аршина в грунт, молодожены стали возводить стены из пластин целинной дерновины. Из Полынной то и дело приходили пары, чтобы помочь подняться Саламатиной пластянке. Кто-то принес и безымянно оставил топор. Принесли две рамы и двери. Начиналась пахота, но молодые люди находили час, чтобы помочь Тимофею и Саламате.

Пластянку перекрыли березовой матицей, мелким березняком, а настлали поверх в два ряда дерновину, промазав ее коровяком, смешанным с глиной.

Когда подсохли стены, Саламата сама побелила свое жилище. Не давалась печь. Ее никогда не приходилось бить из глины Тимофею. Но что не делает человеческое желание, выше и сильнее которого, наверно, нет ничего на свете...

Приплелся старикан печник, лет восьмидесяти, еле передвигавший ноги. Он указывал, как надо бить глину, а Тимофей, не жалея рук, возводил очаг своего жилища.

Настал день, и в Полынной сказали:

- Задымила Саламата! Домом зажила!

На первый дым появился с коровой дед Саламаты, старик Шумилин. Он молча привязал корову к колу и сказал:

- А я, Саламатушка, про тебя худого слова не говаривал и Тимофея не хаял.

Не скоро дошли слухи о перемене жизни Саламаты до Анфисы. Она об этом узнала после того, как молодые всходы на поднятой Тимофеем целине дали веселую зелень, когда у приведенной дедом коровы появился свой камышовый закуток. Анфиса примчалась на двухколесной легковушке вместе с Матвеем. По-хозяйски зорко осмотрели они убогое хозяйство Саламаты.

Через неделю, а то и раньше закудахтали первые куры на еще не огороженном дворе Саламаты и появились овцы.

Теперь уже Шумилиным нельзя было дальше выдерживать характер. Все, будто сговорясь, помогали молодой паре. И потекли слушки о скаредности Шумилина, обделившего родную дочь. И ему теперь было не до самолюбия. Приехал он с матерью. Саламата боялась этой встречи. Боялась, что отец может обидеть Тимофея. Напрасно боялась.

Шумилин при всех его строптивостях был человеком широким, щедрым и прямым. И он, до того как поздороваться с дочерью, сказал:

- Прости меня, Тимофей Иванович! Давно живу, да не так жизнь вижу. - А потом, обратившись к Саламате, сказал: - А у дочери я уж не буду прощения просить. Она у меня и без того жалостливая. Сама простит.

И все обошлось хорошо. Подоспевшие братья чинно, спокойно обсудили положение и выделили сестре равную долю.

Теперь пластянка могла остаться летней кухней, какие обычно бывают при всяком старожильском доме. Теперь у Саламаты появились все возможности подумать об избе, как у людей.

Новый двор на отшибе от Полынной получил имя Саламатина заимка, а для краткости ее называли просто Саламата.

В наши дни именем Саламаты называется довольно большая деревня. Она пополнялась счастливыми парами, которые, как и Тимофей с Саламатой, по тем или иным причинам не могли соединиться и начать жить своей семьей.

Про таких говорили: "Им теперь больше ничего не остается, как искать Саламатино счастье". И они находили это счастье.

Когда я кончил рассказывать, мой школьный товарищ, посмотрев на свою дочь Светлану, потом на Володю, сказал:

- Вот это люди! Не то что... - Тут он явно изменил конец фразы: - Я и моя благоверная.

Светлана, вздохнув, сказала:

- Между прочим, мое имя начинается на ту же букву, что и Саламата, и той же буквой кончается...

- Ну так что? - настороженно спросил отец.

- Ничего, папа, просто так...

Вскоре мы разошлись по домам.

Через неделю мне позвонила Светлана. Она сказала:

- Спасибо вам! Мы уезжаем с Володей на целину строить свою Саламату...

Полгода спустя я получил письмо из нового совхоза, выросшего в тридцати верстах от Полынной. Письмо было написано твердым, мужским почерком. Я удивился, что он принадлежал Светлане. Она писала:

"...Вы только представьте себе... Наш совхоз находится в тридцати километрах от деревни Саламаты. Я об этом неделю тому назад узнала совершенно случайно. Мы с Володей на другой же день поехали в Саламату, и я нашла ту, чьим именем названа деревня. И я разговаривала с той, которую вы знали молодой и красивой девушкой. Сейчас ей уже за пятьдесят. Ее старшего сына называют Антоном. Также Антоном зовут и другого человека - Антона Матвеевича, которому теперь тоже больше тридцати. Говорят, что он страшно похож на своего отца - Матвея Ляпокурова..."

Я не буду приводить всего письма, а лишь скажу, что, рассказывая тогда все это, в день рождения Светланы, я, конечно, не мог подумать, что рассказ получит такое радостное для меня продолжение во втором поколении, что на старых хороших Саламатиных дрожжах подымется новое молодое целинное тесто...

И впрямь, сегодня и вчера переплетаются в одном узоре так, что ты не можешь разлучить минувшее и наши дни. Они, как мать и дети, живут в одной семье - в одном рассказе.

Назад Дальше