– Хорошо. Теперь я вас слушаю.
– Нам нужно поговорить, – с нажимом произнес израильтянин. – Что еще удалось узнать о Конверсе?
– Чем дальше, тем больше загадок, Хаим.
– Мой нос чует тут какое-то жульничество.
– Согласен, но я не стал бы называть это жульничеством. Вы знаете мое мнение. Я считаю его не более чем головным дозором, высланным осведомленными людьми – среди них был и Лукас Анштетт – с целью разведать побольше о том, что им удалось узнать или услышать. Я допускаю возможность утечки информации, подобные вещи можно предвидеть заранее, и единственное оружие в таком случае – насмешка, все разговоры об этом следует называть паранойей чистой воды.
– Вернемся к делу, Маркус, – прервал его нетерпеливый Абрахамс, который всегда называл Делавейна по второму имени, считая его еврейским, хотя отец Делавейна утверждал, что нарек своего сына Маркусом в честь Марка Аврелия, императора-философа, проповедника умеренности.
– Сегодня поступило три сообщения, – продолжал бывший генерал из Пало-Альто. – Первое сначала привело меня в бешенство, а потом встревожило, ибо оно свидетельствует о более глубоком проникновении в наши планы, чем я мог предположить, с той стороны, которую я считал самой надежной.
– И что же это такое? – прервал его израильтянин.
– Строгий запрет на получение определенных документов, касающихся Конверса.
– Вот! – торжествующе воскликнул Абрахамс.
– В чем дело?
– Дальше, Маркус, дальше! Я все объясню, когда вы кончите. Ну а вторая подлость?
– Никакая не подлость, Хаим. Просто замечание, настолько мимолетное, что его можно было бы и не принимать во внимание. Мне позвонил Ляйфхельм и сообщил, что Конверс сам упомянул о смерти Анштетта, сказал, что почувствовал облегчение, узнав о ней, поскольку Анштетт был его врагом – он употребил именно это слово.
– Его подучили! – Голос Абрахамса эхом отразился от стен кухни. – А третий подарочек, генерал?
– Вот третье известие – самое ошеломляющее и, я бы сказал, знаменательное. Хаим, прошу вас, не кричите в трубку. Вы не на митинге и не в вашем паршивом кнессете…
– Я в бою, Маркус. Всегда в бою, и сейчас тоже! Продолжайте, мой друг.
– Человеком, опустившим крышку на личное дело Конверса, оказался морской юрист, зять Престона Холлидея.
– Женева! Все сходится!
– Не орите!
– Приношу извинения, мой друг. Все идет так, как я и предвидел!
– Не знаю, что у вас на уме, – заметил Делавейн, – но у этого человека были на то причины. Этот морской офицер, этот зять, считает, что Конверс подстроил убийство Холлидея.
– Конечно! Отлично!
– Да прекратите же орать! – раздался крик хищника на льду заснеженного озера.
– Еще раз прошу принять мои глубокие и искренние извинения, мой генерал… И это – все, что сказал морской офицер?
– Нет, он объяснил командующему базой в Сан-Диего, что Холлидей перед отъездом рассказал ему, что намерен встретиться в Женеве с человеком, который, по его мнению, участвует в нелегальных экспортных операциях, в результате которых грузы попадают по незаконным адресам. Этот адвокат представляет интересы тех, кто наживается на военных поставках. Холлидей собирался припереть к стенке этого человека, специалиста по международному частному праву по фамилии Конверс, и пригрозить ему разоблачением. Ну и что теперь получается?
– Жульничество!
– Но с чьей стороны, сабра? И заметьте, сила вашего голоса – еще недостаточный аргумент.
– Не сомневайся, я прав. У этого Конверса повадки скорпиона.
– И что это должно означать?
– Вы не видите? А Моссад видит!
– Моссад?
– Да! Я переговорил тут с нашим специалистом, и он согласился насчет моего чутья – признал, что есть такая возможность. Генерал, вам, прославленному воину, я не стану врать, у человека из Моссад есть информация, которая позволяет думать, что Конверс, может быть, искренне стремится сотрудничать с нами, но, когда я сказал, что чую здесь тухлинку, он признал и иную, хотя и маловероятную возможность. Вольно или невольно, но Конверс может оказаться агентом своего правительства!
– Значит… провокатор?
– Кто знает, Маркус. Слишком уж гладкая у него легенда. Во-первых, запрет на допуск к его документам – это о чем-то говорит. Второе – он одобрительно отозвался о смерти врага – не его, а нашего – и тут же заявил, что убитый был его врагом, – сказал легко, как по заученному. И наконец, этого Конверса якобы считают организатором убийства в Женеве – как раз в удобный для него момент… Мы имеем дело с аналитическими умами, которые тщательно продумывают каждый ход и любую пешку норовят провести в ферзи.
– Но все, что вы сказали, можно истолковать и в противоположном смысле. Он вполне может оказаться…
– Нет, не может! – выкрикнул Абрахамс.
– Почему, Хаим? Почему не может?
– В нем нет душевного порыва, нет огня! Истинно преданные делу так себя не ведут! Мы не умничаем, мы действуем!
Некоторое время Джордж Маркус Делавейн хранил молчание, которое израильтянин предпочел не нарушать. Наконец с другого конца телефонной линии до него донесся холодный спокойный голос:
– Приезжайте на завтрашнюю встречу, генерал. Выслушайте его и будьте с ним крайне любезны; подыгрывайте ему. Но он не должен покинуть дом без моего приказа. Возможно, он никогда его и не покинет.
– Шолом, мой друг.
– Шолом, Хаим.
Глава 14
Валери подошла к стеклянной двери своей мастерской и взглянула на спокойные, залитые солнечным светом воды Кейп-Энн. Ей тут же припомнилась лодка, бросившая якорь напротив ее дома несколько дней назад и нагнавшая на нее такого страху. Шлюп этот больше не возвращался, и все связанные с ним тревоги отошли в прошлое, оставив, однако, множество вопросов. Стоит ей прикрыть глаза, и она видит человека, выходящего из освещенной каюты, огонек его сигареты и по-прежнему теряется в догадках, что делал этот человек, о чем он думал. Потом ей на память приходят освещенные неярким утренним светом фигуры двух людей в темной рамке стекол ее бинокля, разглядывающих ее в более сильный бинокль. Вопросы. И нет ответов. Новички, подыскивающие безопасную бухту? Любители, бороздящие темные прибрежные воды? И снова – вопросы. И снова – без ответов.
Как бы там ни было, все это – в прошлом. Короткий неприятный эпизод, который дал толчок ее мрачному воображению – демонам, преследующим ее в поисках логических решений, как сказал бы Джоэл.
Валери вернулась к мольберту и, откинув прядь длинных темных волос, наложила последние мелкие мазки рыжей умбры на пробившуюся сквозь песок траву. Отступив на шаг, она внимательно осмотрела работу и в пятый раз поклялась себе, что картина завершена. Еще один морской пейзаж. Начав как маринистка, она так и не отошла от этой темы, и теперь ее полотна, к счастью, начали пользоваться спросом. Конечно, некоторые бостонские художники, из тех, чьи картины продаются в киосках на берегу залива, утверждают, что она овладела рынком, скупая собственные картины, но это чистая ерунда. В действительности цены поднялись после положительных отзывов критики на две ее выставки в галерее “Копли”. Однако, честно говоря, она едва ли смогла бы позволить себе этот дом и мастерскую без ежемесячных чеков от Джоэла.
И опять– таки, не так уж много художников имеют дом на берегу морского залива с пристроенной к нему мастерской двадцать на двадцать футов, с застекленными дверями и таким же потолком. Остальная часть этого своеобразного, но запущенного дома на северном берегу Кейп-Энн не очень-то использовалась. В его архитектуре смешались различные стили прибрежных построек: множество тяжелых деревянных завитушек, выцветшие резные балконные перила и огромные, выходящие на залив окна, ими приятно любоваться снаружи, в них приятно смотреть на водную гладь, но в эти окна отчаянно дуло зимой, когда с океана неслись пронзительные ветры. Не помогали ни замазка, ни заклейка окон -природа взимала плату с тех, кто любовался ее прелестями.
Именно о таком доме мечтала Валери много лет назад, когда, закончив школу изящных искусств в Париже, она бросилась на покорение артистического мира Нью-Йорка, через Гринвич-Виллидж и Вудсток [44] , и столкнулась с суровой реальностью. Материальное положение обеспечивало ей хоть и небогатое, но вполне сносное существование, пока она три года училась в колледже и еще два – в Париже. Отец ее был неплохим художником-любителем, который всегда жаловался, что ему не хватило смелости целиком и полностью посвятить себя искусству, окончательно порвав с архитектурой. Именно поэтому он и морально и материально поддерживал единственную дочь, жил ее успехами и всячески одобрял избранный ею путь. А ее мать – женщина с сумасшедшинкой, вечно чем-то увлеченная, всегда и все поддерживающая – делала ужасные фотокопии ее ранних, незрелых работ и посылала их сестре и кузинам в Германию, сопровождая пространными письмами с бесстыдной ложью о музеях и картинных галереях, якобы приобретавших эти шедевры по баснословным ценам.
“Сумасшедшая берлинка, – любовно называл ее отец, так и не избавившийся от сильного галльского акцента. – Посмотрели бы вы на нее во время войны! Мы боялись ее до смерти! Так и думали, что однажды ночью она заявится в штаб с пьяным Геббельсом или обкуренным Герингом в связке и спросит, не нужен ли нам Гитлер”.
Отец ее был связным “Свободной Франции” между союзниками и немецким подпольем Берлина. Француз до мозга костей, парижанин, говорящий по-немецки, был заброшен в Шарлоттенберг, откуда координировалась деятельность берлинского подполья. Позднее он часто говорил, что улаживать дела с экспансивной и одержимой безумными идеями “фройляйн” было труднее, чем скрываться от нацистов. И все-таки через два месяца после окончания войны они поженились. В Берлине. Их семьи не общались друг с другом. Ее мать любила говорить: “У нас два маленьких оркестра. Один играет прекрасный венский шницель, другой – белый соус из оленьего помета”.
Сыграла ли какую-нибудь роль эта неприязнь между семьями – они никогда не говорили, но парижанин и берлинка эмигрировали в Сент-Луис, штат Миссури, Соединенные Штаты Америки, где у берлинки оказались дальние родственники.
И снова – жестокая реальность. Испуганный, в слезах, отец прилетел в Нью-Йорк и открыл Валери ужасную правду. Его любимая сумасшедшая берлинка уже много лет неизлечимо больна. У нее рак, и нет никаких надежд на выздоровление. Он истратил буквально все свои деньги, включая и стоимость заложенного и перезаложенного дома на Беллфонтейн, чтобы продлить ей жизнь. Даже возил ее в клинику в Мехико. Все напрасно. Ему оставалось только рыдать, и рыдал он, конечно, не о понесенных денежных потерях. А она могла только поддержать отца и спросить, почему он не сказал ей об этом раньше.
“Это была не твоя битва, дорогая, – ответил он. – Это была наша битва. Так уж повелось со времен Берлина. Мы всегда боролись вместе. И сейчас тоже”.
Мать умерла через шесть дней после этого разговора, а еще через шесть месяцев отец ее закурил любимую сигарету “Галуаз” на покрытой полотняным тентом террасе и уснул, чтобы никогда не проснуться.
И тогда Валери Карпентье, не надеясь на заработки от продажи картин, решила подыскать себе работу. Поразила ее не столько легкость, с которой удалось ее найти, сколько то, что работа эта не имела никакого отношения к толстой папке эскизов и гравюр, которую она представила в качестве рекомендации. Вторую по счету рекламную контору, которой она предложила свои услуги, интересовало лишь то, что она свободно говорит на французском и на немецком. Это было время слияния многих предприятий, многонациональных корпораций и транснациональных компаний, когда одна и та же компания стремилась извлечь прибыли по обе стороны Атлантического океана. Валери Карпентье, зачисленная на должность художника, превратилась в рабочую лошадку. Фирме в ее внешнеторговых делах нужен был кто-то, кто умел бы чертить, делать мгновенные наброски, обладал подходящей внешностью и знал иностранные языки. Она ненавидела свою работу. И все-таки это обеспечивало ей вполне приличную жизнь, ей, которой предстояло ждать долгие годы, прежде чем ее подпись на полотнах будет хоть что-нибудь значить.
А потом в ее жизни появился Он – мужчина, который заставил ее забыть все ее прошлые любовные связи. Интересный мужчина, ее мужчина, у которого были свои проблемы, но он никогда не говорил о них, и это должно было ее насторожить. Джоэл, ее Джоэл, то экспансивный, то замкнутый, всегда прикрытый, как броней, этим искрящимся юмором, зачастую весьма едким. Первое время казалось, что они просто созданы друг для друга. Оба честолюбивы, хоть и по совершенно различным причинам – она стремилась к независимости, которую ей принесло бы признание, а он хотел наверстать упущенные годы, о которых предпочитал не распространяться, – они поддерживали друг друга, когда кто-то из них падал духом. А потом жизнь их стала распадаться. Причины были до боли ясны ей, но никак не ему. Его заворожил собственный успех и твердая решимость исключить все, стоящее на пути к нему, в том числе и ее. Он никогда не повышал голоса, но его слова были теперь похожи на льдинки, а требования к ней все росли и росли. Если и был в их отношениях какой-то поворотный пункт, с которого все пошло прахом, то она считала им тот вечер в ноябрьскую пятницу. Агентство решило направить ее в Западный Берлин, где наметились серьезные осложнения с “Телефункеном”. Правление фирмы решило, что именно ей под силу предотвратить надвигающуюся бурю. Она была занята сборами в порогу, когда Джоэл вернулся домой. Он вошел в спальню и спросил, чем это она занята и куда собирается. Она ответила ему.
“Поездка отменяется, – отрезал он. – Завтра вечером мы приглашены к Бруксу в Ларчмонту. Тальбот с Саймоном тоже. Уверен, что будет решаться судьба международного отдела. Тебе обязательно нужно быть”.
Она поглядела на него и увидела в его глазах решимость, граничащую с безумием. Она не полетела в Германию. Это и стало поворотным пунктом, с которого жизнь их покатилась под откос, и через несколько месяцев она осознала, что движение вспять невозможно. Она бросила надежную работу в рекламном агентстве, надеясь, что появившееся теперь время сможет посвящать ему, и это поможет им восстановить отношения. Но и это не помогло; он негодовал: ему не нужны жертвы с ее стороны, хотя она и словом об этом не обмолвилась. Периоды полного безразличия к ней случались у него все чаще и чаще. В известной степени ей было жалко его: он ненавидел себя, но ничего не мог с собой поделать. Он был на пути к саморазрушению, и она была бессильна ему помочь.
Будь здесь замешана другая женщина, она могла бы бороться и победить или проиграть в честном соперничестве, но в данном случае был только он сам и эта его молчаливая одержимость. Наконец она признала полную невозможность пробиться сквозь его броню – у него в душе не осталось места для других. Именно это обвинение она и бросила однажды ему в лицо: “Ты – душевно опустошенный человек!” Все тем же ровным спокойным голосом он признал ее правоту и на следующий день ушел.
Она приняла его помощь. Четыре года – таково было ее условие, ровно столько, сколько он у нее отнял. И сейчас эти четыре года подходят к концу, подумала Валери, отмывая кисти и соскабливая с палитры остатки краски. В январе последняя выплата, чек, как обычно, будет отправлен пятнадцатого числа. Пять недель назад во время их совместного завтрака в “Ритце” в Бостоне Джоэл предложил ей по-прежнему высылать деньги. Он утверждал, что уже привык к этому, а его заработки и гонорары настолько велики, что он просто не знает, как можно разумно истратить такие деньги. Деньги означали для него отсутствие трудностей, кроме того, давали ему определенное положение среди равных и позволяли избегать всяких осложнений. Она отказалась и, заимствуя лексику своего отца и еще более своей матери, расписала свое положение в самых радужных красках. Джоэл улыбнулся сдержанной и тем не менее заразительной улыбкой и сказал: “Если дела пойдут по-другому, помни, я всегда под рукой”.
Черт бы его побрал!
Бедный Джоэл. Грустный Джоэл. Он – хороший человек, раздираемый собственными внутренними конфликтами. И Валери дошла с ним до того предела, за которым она окончательно утратила бы собственное “я”. На это она никогда не пойдет и уже не пошла.
Она сложила вымытые кисти на поднос, подошла к стеклянной двери и снова взглянула на дюны и океан. Он где-то там, далеко, в Европе. Интересно, вспомнит ли он, какой сегодня день. Ведь это годовщина их свадьбы.
“Можно в конечном счете сказать, что Хаим Абрахамс – порождение хаоса войны и борьбы за выживание. Юность его пришлась на годы непрерывных схваток с хитроумным и изворотливым противником, который стремился не только перебить всех жителей сабровских поселений, но и разрушить мечту евреев, жителей пустыни, найти здесь родину, обрести политическую свободу и религиозное самовыражение. Нетрудно понять, откуда появляются люди типа Абрахамса и почему он именно таков, но страшно подумать, куда он теперь идет. Это – фанатик, лишенный чувства реальности, и ярый противник всяких компромиссов. Любой инакомыслящий в его глазах враг. При решении любых вопросов он предпочитает вооруженную борьбу переговорам. И даже те в Израиле, кто взывает к разумным требованиям, – скажем, полная безопасность, – в его глазах предатели. Абрахамс – это империалист, мечтающий о перманентно расширяющемся Израиле, грозном владыке всего Ближнего Востока. Достойным завершением кратких заметок о нем может служить его реакция на известное заявление премьер-министра Израиля в связи с вторжением в Ливан: “Мы не претендуем ни на один дюйм ливанской территории”.
Прямо на поле боя в окружении солдат, значительная часть которых состояла из его приспешников, Абрахамс произнес следующее: “Правильно – никаких жалких дюймов! Мы заберем всю эту проклятую страну! А потом – Газу, Голанские высоты и западный берег! А почему – не Иорданию, а потом – Сирию и Ирак? У нас есть для этого и сила, и воля! Мы – могущественные дети Авраамовы!”