Летучие зарницы - Владимир Щербаков 12 стр.


- Но, но!

- Да правда, чего там! Со мной вся улица разгружала. Мальчишек набежало видимо-невидимо.

- Ну, это другое дело, - кивнул Поливанов.

Круглое веснушчатое лицо Леши морщится от удовольствия: видно, вспомнить довоенное мальчишечье прошлое ему так приятно, словно побывал он на крутом берегу у деревянной старой пристани, где летом аппетитно пахнет копчеными лещами.

- Врать здоров! - смеется Поливанов.

- А сам-то! - возражает Пчелкин. - Про свою Судогду расскажет, так хоть стой, хоть падай. Там у него налимов можно руками ловить. А в грибной сезон в лес грузовик вызывают, две тонны одних подосиновиков и белых.

- А что? Две тонны много, что ли?

- Во, видал? - оборачивается Пчелкин ко мне. - Ты уже, поди, сотни две километров с нами прошел, а много ли грибов в здешних лесах видел? А у него все по-другому.

- Перед войной грибов было много, - примирительно говорю я. - Сам любил грибы собирать. А в окружении, как назло, чаще всего одни сыроежки попадались да волнушки. Из них и суп-то не сваришь.

- Чем же питались?

- Да ничем. Изредка рябина попадалась...

Может быть, и дальше продолжался бы этот немудреный солдатский разговор, если бы не заглушил наши слова натужный рев двигателя: на взгорок по проселку, ведущему в наш тыл, в каких-нибудь ста метрах от орудия, вползал танк, оставляя за собой сизый шлейф дыма.

- Смотри, наша тридцатьчетверка! - крикнул Леша Пчелкин. - Чего это она сюда ползет?

Преодолев подъем, танк уже побойчее побежал по дороге и у самого нашего орудия остановился, гаркнув мотором.

Из люка вылезли двое.

- Есть закурить, ребята? - спросил тот, что повыше.

Поливанов подошел к танкистам, протянул кисет. Потом подошли мы с Пчелкиным и услышали окончание истории. Была она простой и короткой, и начало ее нам не надо было рассказывать...

Танкисты вырвались к позициям немцев, опередив пехоту. Прильнув к прицелу, командир экипажа видел колючую проволоку, траншеи, ходы сообщения. Затем танк спустился в низину, и в поле зрения остался пологий зеленый склон. Через минуту-другую машина поднялась к самой линии окопов, и в прицел попала фигурка в серо-зеленой форме. Заработал пулемет, фигурка споткнулась и раскинула руки в коротком полете. Танк взобрался на гребень холма, и тут командир экипажа увидел вражеское орудие. Не хватало двух-трех секунд, чтобы прицелиться. Танк содрогнулся от удара и застыл на месте: перебило левую гусеницу.

Командир осторожно открыл люк. Он и двое других спрыгнули на землю. Механик-водитель змеей выполз наружу. Они лежали у своего танка, и механик пытался выяснить, смогут ли они наладить гусеницу. Командир увидел: к ним приближались немецкие автоматчики, припадая к земле, прячась в редких кустах.

- Будем держаться, наши близко! - крикнул он.

Танкисты переглянулись, но не сказали друг другу ни слова. "Последний патрон для себя", - решил командир. Ему было двадцать два.

Резко, пронзительно-свистяще ударили по броне танка первые очереди. Танкисты отстреливались. Командир видел, как вздрогнул и затих навсегда башнер, лицо и шея его были залиты кровью. Ранило заряжающего.

Вдруг по загривку холма заплясали огненно-дымные смерчи. Вокруг завыло на сто ладов, и земля поднялась вверх, смешавшись с бурыми и черными тучами дыма. То тут, то там поднимались смерчи. И все вокруг уже было перепахано ими. "Катюши", - догадался командир. Эх, чуть бы раньше! Холм был мертвым, над ним курились дымы, только танк каким-то чудом уцелел.

Командир перевязал заряжающего. Потом они с механиком-водителем натянули гусеницу на первый каток, так как ленивец был разбит. Погрузили погибшего в танк.

- Двигаем теперь в рембат, - заключил командир танка.

Поблагодарив за табачок, танкисты распростились с нами. Чихнув мотором, танк пошел по проселку.

* * *

- Поливанова к командиру батареи! - раздался чей-то звонкий голос, и мы враз смолкли.

Через несколько минут командир орудия вернулся.

- Топаем на новые позиции, - просто сказал он. - Приготовиться!

- Есть приготовиться! Скоро?

- Что - скоро?

- Двинем скоро?

- Какой ты дотошный, Никитин, все бы тебе... - Он не договорил и махнул рукой. Потом зло и весело добавил: - Вот нам всем бы рты позавязать и не развязывать, а то как будто до войны языком не успели поработать!

И вот мы на марше. Машины пересекли следы от гусениц, выбрались на плохонькую дорогу. Где-то далеко слышались голоса орудий. Дорога свернула, и сплошь пошли места, не тронутые огнем. Проворная пичужка с малиновой грудкой перелетела за нашим грузовиком дорогу и уселась на сохлой ветке кряжистого дуба. Я следил за ней, пока не заслезились глаза.

- Теперь только на запад! - крикнул Пчелкин, и все его веснушчатое бесхитростное лицо засветилось.

Вот с такими, как он, я валился от усталости, ночевал в темных ельниках на иглице, в травяных балках с дождевыми ручьями, с родниками, на заснеженных опушках со следами зверей и людей на девственном снегу. И небо чаще всего было неласковым, хмурым.

* * *

Поздней ночью, когда руки мои горели от лопаты, когда мы повалились на дно окопа, подстелив травы, веток и накрыв эту мамонтову радость шинелями, я не мог заснуть.

Прозрачная ночь глядела на меня россыпями сверкающих звезд. Неровный светлый пояс Млечного Пути перепоясал высокое небо. Я зачарованно приподнял голову и увидел, что на севере полыхали зарницы. Оттуда, с севера, доносился глухой рокот канонады. Наверное, там стояли части тяжелой артиллерии, и сейчас выдавались дивные мгновения, когда весь горизонт казался охваченным сиянием. Я подумал о возможности большого наступления. Закрыл глаза, но сон не шел.

Раздался писк, потом - легкая возня. Откинув шинель, я обнаружил среди веток, на которых лежал, несколько полевок. Мыши забились под мою шинель в поисках тепла. Ночь была прохладной, как всегда, когда небо так прозрачно. Я даже не сделал попытки прогнать непрошеных гостей. Пусть греются под солдатской шинелью.

Посветлело. В серых предрассветных сумерках я перечитывал письмо матери. Перечитывал, почти не глядя на строчки, выведенные ее усталой рукой (писала письмо после смены!). Потому что помнил его почти от слова до слова. На четырех тетрадных страницах она рассказывала о том, как в первую зиму грелись они на заводской площадке у костров. В незаконченных цехах и корпусах - без окон и без крыш - начали работать и собирать машины. Какие машины - она не писала, но я догадывался. Теперь работать гораздо легче. Строительство закончено. Приехало много новеньких. Они быстро осваивают специальности. Сама же она работает бригадиром, учит новичков. Но ей хочется снова вернуться к своему станку.

Она просила писать о себе поподробнее. Я много раз обещал ей сообщать все о себе, но обещаний этих почему-то не выполнял. Много позже я понял, что не мог тогда рассказать об этих тревожных коротких ночах, о боях и маршах. О рытвинах, распутице, замерзших глыбах осенней грязи. О заснеженных бесконечных полях сорок третьего - сорок четвертого...

Я боялся, что слова будут сухими, непохожими на правду. И потому письма мои были благополучно-обнадеживающими. И я даже искренне верил, что ей приятно получать именно такие письма.

Нередко передавал приветы Наденьке в Войново. О ней теперь вспоминал я с двойственным чувством. Была ли у меня девушка? Задавая себе этот вопрос, я с беспощадной ясностью думал о военвраче Лидии Федоровне. Хотя это казалось далеким прошлым, но воспоминания жгли, гнали прочь мои рассуждения о будущем, о встрече с Наденькой, на которую я уже и не рассчитывал. А мама молчала: ни слова о Наденьке, как будто ее вовсе не существовало на свете. Только однажды она мельком упомянула о ней. Но как!.. У каждого, мол, своя жизнь, своя судьба. Из этого я мог заключить, что с Наденькой ничего не случилось, что она жила в своем Войнове по-прежнему, но что-то все же произошло. Не случайно ведь Надя не ответила на мое письмо, посланное зимой. И я, конечно, догадывался, что именно могло произойти... Но какое, собственно, я имел на нее право?

Наверное, я был еще очень молод...

Иногда я отчетливо видел лицо Лидии Федоровны. Но чаще память моя восстанавливала с пугающей достоверностью один день или вечер. И тогда я до боли сжимал пальцы, мои губы шевелились, глаза закрывались, перед ними возникало сильное женское тело. Я вскрикивал, изображение, если это можно так назвать, рассыпалось, и я видел как будто мозаику, но и там в каждом осколке, всюду виделось мне одно и то же, и я не мог справиться с этим.

Но странно: чем чаще я видел ее, тем меньше было желание писать ей... Несколько ее писем я хранил, они были короткими, сухими, несерьезными какими-то, и ни одно из них не передавало того, что я искал.

Однажды на рассвете я услышал ее голос, она тихо сказала: "Валя!" И я встал и пошел умываться в озерке, вошел в холодную воду под луной. Потом сбросил руками капли воды с шеи и лица, медленно побрел назад.

Однажды на рассвете я услышал ее голос, она тихо сказала: "Валя!" И я встал и пошел умываться в озерке, вошел в холодную воду под луной. Потом сбросил руками капли воды с шеи и лица, медленно побрел назад.

ПОЕДИНОК

Машины шли с погашенными фарами, шины их, казалось, находили дорогу ощупью. Луна появлялась изредка. Под утро нагнало облаков. Борта машины дергались от неожиданных попаданий в кювет. Было прохладно, я поднял воротник шинели, съежился и сидел так, дремал.

Мы выехали на открытое место, стало еще прохладнее, но и посветлее зато: было хорошо видно полотно дороги. Слева угадывались далекие холмы над ними не было ни звезды. Тут кто-то сказал, что мы проскочили линию фронта. Дрему как рукой сняло, я поднял голову. Мы двигались теперь шагом, если так можно сказать о наших машинах. Проселок был на редкость не ухоженный, с колдобинами и рытвинами, с поваленными деревьями поперек (от бомбежки?), с какими-то густыми куртинами желтых высоких цветов, вылезших на дорожное полотно. Может быть, этим летом мы были первопроходцами в этом забытом богом и людьми месте. Четверть часа нас трясло и мотало, потом вынесло на хорошую дорогу.

- Совсем светло, - сказал Пчелкин.

- Теперь жди команды "воздух!", - заметил Поливанов.

- За этим дело не станет! - подтвердил я. - Тут и свернуть некуда, придется в машинах отсиживаться.

- Ну да! - сказал Пчелкин.

И тут я увидел едва заметную, глубинную улыбку Поливанова. Резко обозначились морщины у глаз... Да, тогда, в сорок первом, я едва ли бы смог заметить, как улыбаются наши командиры орудий и батарей.

"Над чем смеется! - подумал я. - А если вправду сейчас пойдут на нас "юнкерсы", им с разбегу, вдоль дороги, очень сподручно нас превратить в мочалку..." Но тут же снова посмотрел на Поливанова и на притихшего Пчелкина, и мне самому захотелось улыбнуться.

Я знал, что Поливанов воевать начал в сорок первом, под Москвой.

- Да, у деревни Козино, - подтвердил он, вспомнив те дни. - В начале декабря, перед самым нашим контрнаступлением. Только тогда и понял, что немцу к столице никак не пройти. Своими глазами видел. Что тут рассказывать! Нужно эти их подбитые танки руками пощупать, чтобы и в пушки наши, и в земляков своих до конца поверить и потом уж с этой верой идти вперед. Да, деревня Козино...

Поливанов служил тогда тоже в артиллерийском полку. На деревню пикировали "юнкерсы" и "мессеры", пулеметные очереди долбили стены церкви, где оборудован был наблюдательный пункт. А на лед реки Порки, что течет в сторону Волоколамского шоссе, выползли немецкие танки и выкатились грузовики с пехотой. Видно, приглянулась немцам речка с метровым льдом, и решили они использовать ее вместо шоссе. Тогда батарея и получила приказ накрыть их огнем.

- Особенно не повезло неприятельской пехоте на грузовиках, - с хмурой улыбкой вспоминал Поливанов. - Десяти машин немец недосчитался. К этому прибавь пять танков, которые сгорели на месте.

* * *

Перед нами была поставлена задача оседлать шоссе и железную дорогу, по которым должен был отходить противник. Ночной бросок в сорок километров позволил выполнить первую часть задачи. Мы вышли к шоссе, заняли железнодорожный разъезд...

На втором пути шипел дежурный паровоз - это напоминало вздохи уставшего, замученного зверя. Безлюдье. Откуда ни возьмись броневик с черепом и крестом на борту. Мы замерли. Гортанный возглас на немецком. Громкий хлопок, неожиданное движение воздуха. Это ударила замаскированная пушка у первого пути, за вагонами. Броневик остановился, дернулся. Еще удар... Машина зачадила, как паяльная лампа. Очереди. Снова тихо и тревожно в ожидании немецкой контратаки.

...На медной тепловатой гильзе сидит темная бабочка-репейница с оранжевыми полосками и пятнами. Ее крылья сходятся и снова открывают вышивку; она не хотела улетать, но я спугнул ее, чтобы не задеть ненароком.

...Немецкий танк поднимался на взлобок, рыжеватый от солнца и сухой от травы. Вот он остановился. Хлестнула пулеметная очередь. В это время Пчелкин зарядил пушку. Огонь! Снаряд ударил по башне, срикошетировал, высек искры. Другой снаряд поджег танк. Из перекрестия прицела теперь, точно тени, выскальзывали немецкие танкисты.

Я не заметил, как вблизи нашего орудия разорвался снаряд, только почувствовал, что воздух вокруг вскипел от горячих металлических осколков. Оглядевшись, увидел: Поливанов вдруг прислонился к щиту и стал оседать. Снова резанули воздух осколки. Я тормошил Поливанова, рука моя попала в мокрое липкое пятно на его гимнастерке. Он не отзывался, я беспомощно оглянулся. Леша Пчелкин безжизненно лежал рядом ничком, и ладонь его накрыла снаряд, который он не успел закинуть в казенник.

Показался второй танк. Он поднимался на взгорок левее первого танка. Я прильнул к прицелу и тут только понял, что бессилен, и это бессилие было страшнее смерти: прицел был разбит. Немецкий танк на взгорке медленно поворачивал башню. Его пушка выплюнула горячую струю. Но не в мою сторону. И это бесило. Словно там, в танке, немецкий экипаж понимал, что наш расчет мертв.

Простая истина открылась мне в эту горькую минуту: к нашим позициям прорвались немецкие танки и, может быть, нашего орудия как раз недостает, чтобы покончить с ними.

И тут же я заметил какое-то движение в кустах, за ниткой запасного железнодорожного полотна, присыпанного землей и заросшего татарником и полынью. К орудию короткими перебежками приближались четверо немцев. Как могло получиться, что они так быстро прорвались к батарее? Вместе с ударами крови в висках таяли секунды. Пришло решение: я сделал вид, что не заметил их. Еще перебежка, они прячутся за чертополохом, за высоким пыльным татарником... Я проверил автомат и постарался поймать тот самый момент, когда они поднимутся в последний раз, чтобы кинуться к орудию.

Вот оно, мгновение! Я ударил длинной очередью, и двое как бы нехотя, медленно упали в татарник. Двое других открыли огонь. Но я уже лежал за станиной пушки и не отвечал.

Минута, другая... Они подняли головы, были видны каски. Еще минута. Они выскочили и бросились к орудию. Очереди схлестнулись. Щеку обдало теплом. Оба лежали, и руки мои от волнения подрагивали.

И тогда я увидел совсем рядом офицера. Он возник как привидение в пяти шагах от меня. Я услышал щелканье затвора: оружие его отказало, и он кинулся на меня. Я успел ударить его автоматом по плечу, мы схватились. Рослый, сильный немец... "Вот она, встреча", - отчетливо прозвучало в голове, когда мы падали на почерневшую от угольной пыли и сажи землю. Он хотел отбросить меня, ударив ногой, но я увернулся, и он потерял равновесие. Мы оба упали боком, и я никак не мог дотянуться руками до его шеи.

Кажется, он одолевал меня; я никак не мог справиться с его жилистыми руками. Но вот увидел его глаза, встретился с его испуганно-раздраженным взглядом и почувствовал, что он не сможет меня одолеть. Пришла минута ярости, когда тело становится легким, кровь вскипает и само сердце направляет всю силу рук, странную и необъяснимую. Ему удалось освободиться от моей хватки, подняться на ноги, но в следующее мгновение мы снова катались по грязно-серой траве.

Шумно-прерывистое, судорожное дыхание, резкий вскрик... пальцы, впившиеся в чужое тело, и хрипы, и стоны, и качающееся холодное небо... Мы изнемогли. Я не ощущал боли, меня наполнял расплавленный металл, и алые его струи будто бы поднимали меня над землей, и жгли сердце, и бились в виски.

Я ударил врага в подбородок, голова его дернулась, и я успел удивиться. Неужели удар был таким сильным? И он понял все... В болотного цвета глазах его мелькнул страх... Мы каким-то непонятным образом оказались у самых рельсов, полускрытых травой и татарником, и шея его оказалась между ржавым рельсом и моими руками; и, как он ни бился, руки мои не сдвинулись ни на миллиметр, словно повинуясь моему взгляду. Лицо его побагровело, глаза стали круглыми, бессмысленными, остывшими...

Гул возник в ушах, поплыли куда-то высокие заросли татарника под сумрачным небом без красок, без голубизны... Долгая минута неподвижности... Потом я увидел медленно вращавшиеся облака. Они бежали по небосводу, и я хотел их остановить. Полуприкрыв глаза, я видел это ожившее небо и понимал, что причина его необычности во мне самом. Словно повинуясь мне, движение замедлялось, сгустки облаков замирали над моей головой. Все становилось понемногу на свои места. Возник странный гул и свист. Это было как далекий отзвук паровоза, уже, впрочем, не существовавшего.

Я раскрыл глаза. Небо как зеркало: над моей головой все обрело краски, глубину, рекой заструился воздух. Свежесть его росла с каждым вздохом, пока грудь не заломило от нее, и необыкновенные мысли приходили и улетучивались, пока я лежал без движения...

Теперь я слышал, как гулко билось сердце. Удары его были тяжелые, мерные, и все мое тело откликалось на них. Я приложил ладонь к теплой земле, и она тоже, казалось, пульсировала вместе с моим сердцем. Я ощутил покалывание песчинок, то усиливающееся, то ослабевающее, уловил сухость их, и мне не хотелось отрывать от них ладонь, не хотелось вставать. Наверное, я уснул бы, если бы не заставил себя подняться.

Назад Дальше