* * *
Потом было несколько изнурительных дней, когда я спал на ходу и кто-нибудь поднимал меня после коротких привалов, - вот тогда и подвела меня память, и я ничего не мог поделать с собой. Мне стало казаться, что я видел в библиотеке гораздо больше книг, чем их было на самом деле, и эту странность я мог объяснить только так: я мысленно переносил туда, в тот тревожный день, книги, которые читал и раньше.
ГОСПИТАЛЬ
Сероглазая, остриженная под мальчика, в свитере поверх гимнастерки такой я запомнил Валентину. Это был первый человек с Большой земли. Мы помогали ей спрятать парашют, перенесли рацию. И вот я почувствовал капитан стал отдаляться от нас, от нашей землянки, заглядывал к нам все реже и реже.
Последние сталинградские залпы покончили с вечной, казалось, тревогой. В начале мая мы принимали первый самолет. Ночью запылали жаркие костры на поляне, где ромашки белели, как первый снег. Черная сова тихо, быстро скользнула над куртиной ромашек и коснулась земли. Самолет...
В июне появился второй самолет; кто-то встречал его, разжигал костры, переносил раненых, - значит, и меня тоже. Самолет поднялся; я очнулся и увидел, как синело небо и горел на нем красный Антарес. На рассвете самолет качнул крылом, возникли светлые далекие леса.
...Аэродром. Автомобиль с брезентовым верхом. Серая грунтовая дорога. На выбоинах нас подбрасывает, кто-то стонет.
Солнце заглядывает под брезент. Вспоминаю, как капитан и Скориков вынесли меня с поля боя; кажется, я потерял тогда сознание.
Час. Два. Три. Солнце поднялось: на полу кузова пляшет узкая светлая полоса.
Останавливаемся.
Молодой парнишка и медсестра несут меня; впереди - холм, небо качается...
Явился белый храм на холме, с куполами и колокольней. От высоких святых ворот в обе стороны бежали стены монастыря, прихотливо повторяя извивы реки. На несколько мгновений приковал он внимание, но их я запомнил. Как белые, опоясавшие холм облака - соборы и церкви; как застывший звон - купола в голубом воздухе над рекой; подобна вечному древу колокольня, светлая и высокая. Абрис мягкий, певучий, закругленный. Желта еще земля от прошлогодней травы, темна вода в реке, отразившая рукотворное диво. Еще светлее, чем стены храма, облака в голубой вышине. На древних закомарах - тени; печать сиротства, травяной горечи; желто-полынные кусты.
Тропа то опускалась, то поднималась над берегом, пока не вышла на прыгучий деревянный мосток, и снова поплыли купола, и святые ворота, и ветхие украшения стен с явными следами дождей, ярых летних лучей, скользящих по куполам, птичьих шаркающих крыльев, темных прикосновений ветров и бурь.
Госпиталь...
* * *
Вот мои соседи: Вася Кущин и лейтенант Сосновский, который в нашей палате временно, до получения документов.
Вася Кущин молчалив, застенчив, про таких говорят, что они тележного скрипа боятся. Однажды я читал ему стихи, он слушал с удовольствием. Но сам просить стеснялся... Был он, в общем, мальчонкой.
Лейтенант Сосновский чем-то похож на капитана. Вначале мы с ним было сошлись, но потом я несколько разочаровался, сравнивая его с капитаном. Тот был до жесткости цельным, неумолимым, даже фанатичным, но это соединялось с таким умом, что я про себя частенько думал: "Ну и голова..." Сосновский был каким-то разбросанным, что ли, растерянным, не чувствовалось в нем стержня, только в шахматы он играл мастерски. Я же недолюбливал эту игру, а если брался играть, то играл, почти не глядя на доску, по памяти, - и часто проигрывал; не память меня подводила, а мечтательность: я всегда мечтал о каких-то необыкновенных комбинациях при самых простых позициях и, конечно же, зевал и пешки и фигуры.
...Дело шло на поправку. Кость ноги срослась. Только в пояснице ощущалась иногда горячая боль, нередко - по ночам. Письмо матери, бабке, потом - от них... Мать писала: "Дорогой Валюша..." Потом слезы... о бомбежке... о работе. Вместе с заводом она была в эвакуации.
Теперь я был сыт, почти здоров, обут и одет с точки зрения многих, ибо мне не приходилось дрожать от холода. Теперь я любил выходить незаметно на деревенскую улицу, пробираться за околицу, смотреть на светоносную лазурь звезд, впитывать глазами бесконечную прозрачность северного неба, пытаться угадывать у окоема цепи озер, ярусы леса над их берегами, ловить дымки, птичьи вскрики, тайный свет вечера, вслушиваться в открытую глухую пустоту ночи... Поймаешь глазом красную звезду - и голова кружится от мысли, бегущей в небесную даль, а вокруг спят прозрачные березовые колки, проглядывает кое-где в темной траве белая кипень купырей, лученосные деревья обогревают ладони, и если встать под ними, то тепло враз обнимет и проникнет сквозь одежду.
Межень, середина северного лета...
От безделья, что ли, от неожиданного прилива сил бродил я вокруг монастыря, подолгу не спал, читал, но чаще все же открывал окошко: смотрел, слушал ночь, в подрамниках созвездий что-то искал - и находил...
Лейтенант махнул на меня рукой. Он напропалую играл в шахматы, чаще в соседней палате. Боец Кущин тихо полеживал, и никогда нельзя было понять, спит он или нет. Один раз, помню, он долго лежал с открытыми глазами, что-то неторопливо обдумывал, потом я почувствовал его взгляд: он наблюдал за мной. Не поворачивая головы, я поднял руку, и лунная тень мягко прошла через нашу комнатку, и он видел ее и как завороженный наблюдал за ней...
* * *
На крыльце - танкист с обожженным лицом и я. Рядом выросла фигура военврача. Зовут врача Лидия Федоровна.
- На болоте столько ягод! - воскликнула она, остановившись на минуту. - Угощайтесь!
- Верните мою форму, - сказал я, - тогда я смогу сопровождать вас по ягоды. А то вас волки напугать могут.
- Точно, - подтвердил танкист с обожженным лицом. - Вы бы нас против волков брали с собой!..
- Ну как? - спросил я.
- Подумаю, - улыбнувшись, сказала она, и ее рассеянный взгляд скользнул по моему лицу. - Поправляйтесь, - сказала она.
- Прошу прощения, я уже здоров.
- Ладно... - как-то примирительно заметила она, - посмотрим.
На другой день я постарался попасть ей на глаза. Я стоял в бравой позе, опираясь незаметно на деревянные перильца, и ждал ее около часа.
- А, это вы... - Она замялась. - Что вы хотите?
- Того же, что вчера: чтобы меня признали здоровым.
- Да вы что, разыгрываете меня?.. Я знаю о вас все!
- А по ягоды... как же?
- Вы хоть вон до той деревеньки доберетесь без посторонней помощи? И она показала рукой на семь знакомых мне высоких рубленых домов в полукилометре от ворот госпиталя.
- Туда я доскачу даже на одной ноге, но все же быстрее вас...
Она молчала. Потом произнесла несколько волшебных слов:
- А вы могли бы помочь мне напилить дров?
- Я это сделаю без вашей помощи.
- Как это? - спросила она. - Вы же один...
- Да, я один, - сказал я. - Но у пилы две ручки, а у меня две руки.
- Очень остроумно, - похвалила она без иронии. - Значит, договорились. Завтра вечером.
* * *
Вечер был дивный, спокойный, августовский... Я ждал ее у крыльца, но, когда она вышла, я растерялся: у нее было другое лицо, очень серьезное, сосредоточенное; она, казалось, не заметила меня. И прошла мимо... потом оглянулась, сказала:
- Пойдемте, что же вы стоите?
Я пошел за ней. Она шла очень быстро, и нас сначала отделяло десять метров, потом двадцать, потом сорок... Она скрылась в избушке, даже не оглянувшись. Я добрался до палисадничка и остановился у калитки. Она приоткрыла дверь и сказала:
- Входите!
Я вошел. Маленькая комнатка с невысоким потолком, одно окошко, деревянный столик, один стул...
- А второе окно? - спросил я.
- Это на половине хозяйки, - сказала она. - У нее сыновья на фронте, вот она и отдала мне половину избы.
- Ну и изба! - сказал я. - Настоящая избушка на курьих ножках. Ее и не видно со стороны. Где дрова? На дворе?
- На дворе трава, на траве дрова... - зачастила она, и лицо ее стало чуть приветливее. Ей было за тридцать, может быть, тридцать пять.
Какой она была человек?.. Лицо ее говорило об этом просто и прямо. Были у нее темные, продолговатые, чуть раскосые глаза, всегда как будто немного сощуренные, и казалось, что в них жила усмешка. Лоб ее, со смуглой кожей, покатый, невысокий, с продольными морщинами, но не от возраста, был как бы зажат между бровями и жесткими волосами. Лицо ее было широким, но подбородок казался заостренным, выдавался чуть вперед, и самое окончание его было закруглено. А кости лица и крепкий, крупный нос создавали странный, неповторимый рельеф, который вечером, в тусклом свете керосиновых ламп, казался иным, чем днем. Вечером она выглядела намного старше, лицо ее делили тонкие тени и полутени, глаза становились блестящими, узкими и выпукло-напряженными. Все эти известные или полузнакомые женские штучки с деланным выражением лица и голоса ей бы не подошли. Голос у нее был низкий, иногда в нем угадывалась какая-то затаенная певучесть и что-то еще, необъясненное. Мне так казалось.
- На дворе трава, на траве дрова... - зачастила она, и лицо ее стало чуть приветливее. Ей было за тридцать, может быть, тридцать пять.
Какой она была человек?.. Лицо ее говорило об этом просто и прямо. Были у нее темные, продолговатые, чуть раскосые глаза, всегда как будто немного сощуренные, и казалось, что в них жила усмешка. Лоб ее, со смуглой кожей, покатый, невысокий, с продольными морщинами, но не от возраста, был как бы зажат между бровями и жесткими волосами. Лицо ее было широким, но подбородок казался заостренным, выдавался чуть вперед, и самое окончание его было закруглено. А кости лица и крепкий, крупный нос создавали странный, неповторимый рельеф, который вечером, в тусклом свете керосиновых ламп, казался иным, чем днем. Вечером она выглядела намного старше, лицо ее делили тонкие тени и полутени, глаза становились блестящими, узкими и выпукло-напряженными. Все эти известные или полузнакомые женские штучки с деланным выражением лица и голоса ей бы не подошли. Голос у нее был низкий, иногда в нем угадывалась какая-то затаенная певучесть и что-то еще, необъясненное. Мне так казалось.
Я пошел за ней на двор, и мы с полчаса пилили тонкие осиновые и березовые деревца, сваленные позавчера с воза, они были с ветками, с листочками и напоминали хворост.
- Кто это вам таких дровишек привез?
- Да мальчики деревенские.
- Командируйте меня в лес! - попросил я.
- Да незачем, они еще привезут - настоящих, только позже... ответила она серьезно. - Пойдемте в избу.
Она поставила самовар. Стемнело. Серый полупрозрачный вечер с туманными полосами... В избушке было еще темнее; она зажгла лампу; потом пили чай с ягодами - черникой и малиной.
- Идите! - приказала она. - Вы смирный, и я, пожалуй, возьму вас по ягоды.
Я смутился, вышел на крыльцо, она вышла за мной. Я попрощался, обернулся - она стояла на крыльце... Поздно вечером я снова увидел ее в госпитале, но она даже виду не подала, что мы пойдем по ягоды...
Прошел день, второй. Я опять встретил ее.
- Что же не заходите? - вдруг сказала она. - Ягоды сойдут, будете жалеть.
Вечером я выследил, как она пошла в деревню... Волнуясь и проклиная мальчишескую почти робость, краснея от каких-то неясных предчувствий, я прокрался за ней и постучал в дверь избушки. Мне долго не открывали... Я позвал:
- Лидия Федоровна!
Молчание.
Вдруг дверь тихо-тихо скрипнула, приоткрылась - никого. Я вошел. Она сидела у окна и смотрела на меня так, как будто я был прозрачным. Я поздоровался, она встала. На ней была черная кофта, черная юбка, волосы были расчесаны так, что скрывали половину лица. Не стесняясь меня, она подошла к зеркалу и, наклоняя голову, стала присматриваться к себе.
- Да что вы стоите! - воскликнула она. - Сядьте. Расскажите о себе...
Я сел на стул и стал рассказывать, но рассказывал я как школьник, не мог, и все... Что-то изменилось во мне, и она так пристально смотрела, что у меня закружилась голова, и лицо ее вдруг непостижимым образом отдалилось от меня, но она при этом не пошевельнулась. Я отвел глаза...
- Зачем вы пришли? - спросила она.
- Вы мне нравитесь, - сказал я, вспыхнув от своих же неожиданных слов.
- Ну и что? - спросила она, и мне показалось, что лицо ее побледнело.
Она прикрыла глаза. И я понял, что могу не отвечать... Я почувствовал, что веду себя глупо, но все же сделал этот странный шаг, выученный из книг, - встал перед ней на колени. Она сидела, опустив голову, но через минуту притронулась рукой к моему лицу, волосам - самыми концами длинных пальцев, и я чувствовал колючее, необыкновенное тепло, и потом точно ветерок пробежал по моему лицу...
Не отрываясь, до рези в глазах я смотрел на нее. Она наклонилась, и мы поцеловались. Она отстранила меня.
* * *
...Чем упорнее я гнал от себя странные видения, посещавшие меня в минуты растерянности, тем упорнее они возвращались в самый неожиданный час. Наконец концы сошлись с концами. В ее комнате за чаем вдруг поплыли стены и потолок, я перестал слышать ее, видел, что она говорит, но не понимал... Так прошла минута, слух вернулся ко мне, я переспросил ее:
- Я не слышал... не понял, повторите, пожалуйста!
Это недоразумение ускорило развязку.
- Я обижусь, смотри... - вдруг нахмурилась она. - Ты здесь или где-то далеко-далеко?
Она подошла и положила обе руки мне на голову и потом сжала ими щеки и прижала меня к себе. И молчала. И я послушно ждал, но тут возникли странные образы, которые делают кровь густой и горячей, и мои руки потянулись к ней... Но я не решался ее обнять, и получилось так, что я трусил... Потом вдруг удар как ток, ладони мои почувствовали тепло, какие-то колючие искры кололи мою кожу, я закрыл глаза. Снова закачалось все вокруг, но теперь тому была причина, и все быстро изменилось после ее поцелуя: видения слились с ней, и руки мои уже не просто тянулись к ней, а искали вслепую сами по себе источники этой необычной, странной, электрической теплоты, исходившей от сильного тела. Она молчала, и это действовало на меня как признание. Она убедилась в моей слабости. Я доверился ей, все исчезло, кроме нее, но, конечно, я хотел всего этого даже больше, чем она, во всяком случае сейчас, когда она по-прежнему стояла и сжимала мои щеки ладонями. Она отняла свои руки и опустила их вдоль тела, и это было неожиданно красиво и красноречиво, и последняя моя опора исчезла; она была всем - и ничем, она была сейчас неуловима, как бабочка, ее мысли могли витать где угодно, она могла наблюдать за мной и собой и могла не видеть меня. Но тело ее, как манекен, неподвижное, уже заполнило всю комнату... все вокруг меня; память вспыхнула в последний раз и угасла, как пламя гаснет в лампе, осталось только волшебное настоящее. Выпуклые белые и темные контуры, шуршание одежды, ослепительные и затененные пространства, изгибы ее колен, ног - на белесом плоском фоне, потом какие-то шероховатые лунно-белые льдины, открывшиеся мне, запоздалые поцелуи, возглас, минутная тишина. Потом - забвение, остановившееся время...
* * *
Через два дня - ягоды... Сумерки. Марь. Нестерпимо белеют цветы. Ровный свет без теней, матовое небо, запахи с лесных полян. Несказанный северный вечер...
За ней я шел след в след и удивлялся инстинкту, выручавшему нас в самом погибельном месте: за нами тянулась через мхи нитка ямок, заполнявшихся темной прохладной водой. И вот прыжок, еще один, и она на твердом месте, держится за стволик березы, подает мне руку...
- Как это у тебя получается? - спрашиваю я.
- Сама не знаю. Ночью иду как днем. - Мгновенный взгляд черных раскосых глаз. - Ты что, испугался?.. Нет? Ну пошли, немного осталось.
Мы вышли на сухой пригорок, где тянулась к небу сосна.
- Стой, - сказала Лидия Федоровна и, облокотившись на мое плечо, наклонилась и грустно засвидетельствовала: - Ноги-то мокрые и у тебя и у меня.
Она прижала меня к сосне, и я не мог уловить отдельно ни ее, ни своего дыхания, в этом месте звуки глохли, я не слышал даже ветра, хотя на бугре, где мы стояли, трава гуляла волнами, а стороной сбегала к болоту ряднина тумана. Мы были похожи на двух зверей, игравших под деревом: я устало отбивался от ее рук, под тяжестью которых моя шея клонилась долу, а потом я выпрямился, но сильные руки завладевали мной, она глухо смеялась, и я наконец услышал ее неровное дыхание. Она остановилась, словно раздумывая, быстро зашла со спины и обхватила шею рукой.
Я ощущал запах ее рук - тонкий запах загара, ягод, ключевой воды... Небо надо мной вместе с проступившими звездами сделало медленный оборот, потом - в другую сторону. Я говорил ей какие-то обычные, вероятно, заученные слова. Что-то мешало мне произносить свои. (Я не знал еще, как будет выглядеть из будущего, моего будущего, этот эпизод. Я знал только со всей убежденностью: оно иное - очищенное от примесей и разных случайностей.)
Были, кажется, три или четыре дня, когда я оставался только с ней. И сегодня, я знал, будет так же... Мы быстро дошли до ее избы, и едва она успела закрыть дверь, как я нашел слова... Потом стремительные движения, низкий, трудный, непонятный шепот, мы оба спешим убедиться, как много скрадывает одежда в ее теле. В первые же минуты я чувствую величавое течение потока, подхватившего меня, исчезают берега, остаются белые холодные льдины, за которые я держусь... Какие-то странные законы управляют ими. В этом потоке мне все незнакомо, и я, словно рыба, пытаюсь разведать его глубину, пытаюсь плыть встречь, но тут же понимаю, что бессилен это сделать: у потока нет дна. Меня несет, и я выныриваю у этих приглубых берегов, чтобы глотнуть воздуха, но тяжелый пласт топит меня, я задыхаюсь; вокруг сухое шуршание, в комнате вокруг меня летают какие-то светляки, на потолке бегают пятна потревоженного света, занавеску на окне треплет ветер. Минута ясности: ее черные большие глаза, выпуклые губы, белая грудь, ослепительные крепкие зубы, волны тяжелых, покалывающих шею волос. Спешу придумать слова для этого выдуманного пространства; она догадывается об этом и мешает мне. Она возвращает меня к себе из выдуманных мной далей. Снова пленительное напоминание о происходящем, потом - еще, еще... странный, назойливый шорох, светляки на потолке. Но вот я начинаю привыкать к ней. Долгий болезненный поцелуй - снова минута ясности: белое тело, черный шатер волос. Теперь я с ней. Выдуманное исчезло.