Но не мог, не мог, никак не мог Николай Симонов домой вернуться!
С Кланькой жизнь у них шла неровная, трясучая, - ровно ехали на худой телеге по колдобистой дороге, - поздно он женился, в годах уж, так вышло, а Кланька молода еще была, не наигралась, молодых мужиков глазами мимо себя не пропускала. Когда Шурик родился, утихла вроде, но сын подрос, опять за свое: ты не такой да не эдакий, другие, мол, при галстуках и книжки читают, про кино судят, а от тебя слова ласкового не дождешься. Так-то оно так, не мастак Николай был на рассуждения культурные и на прочие такие дела, шофером, считал, родился, шофером и помрет, главное бы - машину беречь да в аварию не попасть.
В то утро с Кланькой схватились, - опять она свои требования к нему, - весь день ездил, зубы сжав, руки тряслись от обиды, от несправедливости ее злой, бабьей. Под конец смены к гастроному подъехал, взял бутылку, чтоб, машину поставив, распить, забыться, и еще бутылку пива заодно, приехал в гараж, ободрал пивную пробку о дверцу, не вылезая из кабины, выпил, вынул ключи, собрался выйти, а тут диспетчер Семина. Так и так, мол, Николай, выручать базу надо, срочный груз со станции вывезти требуется, заказчик рвет и мечет, потому как за простой штраф берут.
Облокотился он тогда, помнится, о дверцу, подумал, подумал и согласился, забыв о пиве. Про Кланьку все соображал, к чему, считал, домой торопиться, если ты там постылый, ненужный, чужой.
Завел машину, выехал, а у самой станции выскочил под колесо ребятенок, вихрастый такой, белобрысый, на Шурика смахивал. Рульнул тогда Николай резко, но не рассчитал, улица узка была, наехал на человека. Пожилой был мужчина, в парусиновых штанах, с потрепанным портфельчиком, много лет, видать, носил.
Николай ручной тормоз выжал, на руль голову склонил и ничего больше не видел. Как "скорая" мужчину того увезла, как толпа собралась, как милиция приехала. Мальчонка сгинул, словно в тартарары провалился, ладно еще нашлись двое прохожих, дали показания, что рулил он для спасения ребенка, а то бы еще хуже было.
Да уж куда хуже, мужчина с портфельчиком в больнице помер, портфельчик этот и парусиновые неновые штаны до сих пор ему видятся, - а милиция признала, что шофер был выпивши, - провели обследование и бутылку под сиденьем нашли.
Про суд Николай вспомнить ничего толком не мог, понял только, что помогли ему те двое прохожих, да еще хорошо помнил Кланьку: она, сидя в зале, ревела как корова и казала ему кулак.
Но и это мог утишить Николай Симонов, мог спрятать, забыть, - то же, что случилось дальше, забывать было бы позором.
В заключении работал как дьявол, пять лет ему скостили до трех, а то, что Кланька наделала, скостить никто не мог.
Сперва он писал ей краткие, кургузые, нескладные письма, и она отвечала - костерила его, корила, что подвел, оставил одну, - но отвечала. Потом письма ее стали приходить реже, а затем, как раз к Новому году, в подарочек - ничего себе, - пришло враз два конверта: одно от нее, обыкновенное, как всегда, второе от каких-то добрых людей, неподписанное, и в этом втором сообщалось сердечно, что Кланька - потаскуха, связалась с мастером такого-то завода, моложе даже ее, а у него жена и дети.
Николай поверил письму этому, поверил сразу, без сомнений и скидок на то, что оно неподписанное, и затрясся плечами - первый раз заплакал во взрослом возрасте.
Мужики, жившие с ним, - а разный, надо сказать, был народец, умолкли, подставили стакан денатурата, добытый каким-то хитрым образом, но пить Николай не стал, потому как понимал - такое не запьешь, не успокоишь.
Кланька продолжала писать, он складывал ее письма в мешок, но она настигала своими письмами, видно поняв, что он все знает, настигала через милицию, что ли? - и здесь, в тайге, в партии, куда он устроился, уйдя от тех парней из общежития.
Тут, в группе, никто не досаждал ему с разговорами, никто не боялся его, бывшего заключенного, ребята видели в нем другое - выносливость, старание, безотказность, и он среди них отошел, отогрелся.
Лежа у костра, успокоив работой и плотной едой утреннюю тяжесть, Николай думал о том, что теперь уже не боится людей, не боится, как посмотрят они на него, что спросят. В конце концов, Кланька еще не пуп земли, не последняя инстанция, есть вон и Нюрка-буфетчица, здешняя баба, вдова.
И только мысль о Шурике, белобрысом Александре Николаевиче, саднила душу.
Взглядывая в костер, в кровавое его пламя, Симонов думал, что все не просто, что Нюрка - это так, заблуждение, и что Шурик - вот в ком его самый главный смысл жизни.
- Какова обычная система связи с группами, которые находятся в поле?
- Дважды в сутки, как правило, рано утром и вечером. Днем группы работают.
- А в случае ЧП?
- Есть аварийная радиоволна, которую наша радиостанция прослушивает постоянно, в конце каждого часа.
- Я проверял. И простые и аварийные радиограммы центральная радиостанция принимала четко, исправно. Исправно, то есть вовремя, они передавались и по инстанции. Но я хотел бы поговорить о системе рассмотрения радиограмм.
- Пожалуйста.
- Начальник радиостанции, начальники партий показывают, что очень часто радиограммы групп, адресованные вам как руководителю отряда, валялись на вашем столе неделями. Что пренебрежение к документам связи для вас норма, обычное дело.
- Но в этом случае все было не так.
- Разберемся, как было в этом случае...
24 мая. 22 часа 15 минут
СЕМЕН ПЕТРУЩЕНКО
- Вечерний сеанс, - напомнил он Славке Гусеву, надев наушники и подкручивая настройку.
Слава встрепенулся, обтер ладонью щетинистый, колкий подбородок, велел привычно:
- Передавай!
Семка перекинулся с радистом отряда обычными приветствиями, поглядел на Гусева.
- Давай! - велел тот. - Работы идут нормально. Закончим объект двадцать пятого вечером - двадцать шестого утром. Последующую связь уточним. Сообщите Цветковой, надоело просить у нее лодку. Ветер теплый, идет резкая потайка, - и рубанул твердой, как лопата, ладонью, - Гусев.
Семка передал радиограмму, попрощался с отрядом, снял наушники.
- А ветер-то правда теплый! - сказал он удивленно. - Я и не заметил.
- Во дает! - засмеялся Гусев. - По брюхо искупался, а что весна, так и не заметил.
- И правда, братцы, - виновато ответил Семка. - Совсем мы тут зазимовались. Дома-то май, все, поди-ка, цветет. Управление наше на пляж после работы ездит.
- Греби шире! - откликнулся дядя Коля Симонов. - Не-е, ныне весна запоздалая.
- Да она в здешних местах всегда такая, - засмеялся Слава. Наверху-то река уже давно ото льда освободилась, а тут и не думала.
- А я люблю половодье, мужики, - оторвался от бумаги Валька Орелик. Едешь на лодке, гребешь потихоньку, глядишь, а лес в речку зашел. Ольха цветет, в воде отражается. И вода черная, вроде неподвижная. Заглянешь в нее - трава, как длинные волосы, шевелится.
- Хе-хе, - оживился дядя Коля Симонов. - Ты у нас, Валька, прямо этот, как его, рилик.
- Кто, кто? - захохотал Семка. - Рилик! Ну, даешь, дядя Коля!
Симонов смутился, махнул рукой, полез в спальный мешок, заворочался в нем, словно медведь-шатун, аж пологи ходуном заходили. За ним ушел Гусев. Семка сидел у костра, аккуратно укрыв свое радийное хозяйство, и глядел, как пишет длинное, на много страниц, письмо Валька. Пишет, пишет, не может дописать, даже удивительно, как у него терпения хватает - и, главное, не отправляет свое письмо, ждет, когда сам вернется в поселок.
Семка глядел на костер, на его трепещущие жаркие языки, переводил взгляд на Вальку, хотел спросить его про то, о чем давно думал, и не решался.
В палатке на разные голоса захрапели Слава и дядя Коля Симонов - с присвистом, с протяжкой.
- Теплынь-то! - проговорил негромко Семка.
Небо над головой было бездонным, смоляным. Ни одной звезды не видно, и от этого Семке делалось еще торжественней и слаще. Он вдыхал запахи, которые приносила ночь, вглядывался в темноту, и ему казалось, что его ждет кто-то, хотя это глупо - кто же может ждать в темноте, посреди тайги, или даже в поселке, - в поселке никого не было у Семки. "Мама?" - подумал он и сразу отверг это. Мама ждала его всегда, ждала всюду, где бы ни была, и Семка знал это, чувствовал, понимал. Но сейчас было что-то другое. Где-то кто-то ждал Семку совсем иначе, чем мама.
Он вздрогнул, встал на колени, прислушался. Ветер дул неизменно с юга, оттуда, где поселок, где город, и Семка неожиданно для себя вспомнил девочку.
Сердце его колотнулось неровно.
Странно, как он мог забыть ее. Девочка шла в школу, а он уже учился на радиста.
Была зима, очень морозная и очень прозрачная, даже какая-то звонкая от мороза. Если стукнуть палкой по березе в парке, то стук этот звучал долго и мелодично. И если стукнуть по другой березе, звук получался совсем иной.
Семка не стучал по березам: это ему просто казалось так. Уже потом, когда она ушла.
Он встретил ее днем на пустынной аллее парка, вдоль которой росли старые деревья, было солнечно, солнце лилось откуда-то прямо сверху, падало вниз, оставляя короткие, смешные тени, и девочка шла навстречу Семке. Она не торопилась, она не замечала его, и она не просто шла, а гуляла.
Семка не стучал по березам: это ему просто казалось так. Уже потом, когда она ушла.
Он встретил ее днем на пустынной аллее парка, вдоль которой росли старые деревья, было солнечно, солнце лилось откуда-то прямо сверху, падало вниз, оставляя короткие, смешные тени, и девочка шла навстречу Семке. Она не торопилась, она не замечала его, и она не просто шла, а гуляла.
Семка, увидев ее издалека, замер, а девочка была наедине с собой. Она иногда останавливалась, крутила вокруг себя маленький черный портфель и сама кружилась, прыгала, стукала валенками друг о друга, будто играла в классики, подхватывала пригоршню чистого снега и кусала его, вздернув губы, одними зубами.
На девочке была рыжая круглая шапка с длинными ушами, и, когда она прошла мимо Семки в конец аллеи, он подумал, что издалека она походит на одуванчик.
Одуванчик зимой, это было странно и удивительно, - Семка, не понимая себя, повернул за девочкой и, не приближаясь, проводил ее к школе.
Она исчезла в дверном проеме, и Семка долго стоял, не замечая, что уши у него перестали чувствовать холод.
Потом он повернулся, побежал вприпрыжку домой, березы вдоль аллеи мелькали, как клавиши, и Семка счастливо смеялся, а потом забыл...
Надо же - забыл!
Вытянувшись на коленях, вглядываясь в черное небо, он пытался представить девочкино лицо и не мог. Никак не мог его вспомнить.
Он вздохнул, поглядел на Вальку, на счастливого человека, который каждый день пишет свое бесконечное письмо, и пожалел себя: ему писать было некому, кроме мамы.
Снова подул порывистый теплый ветер. Валька оторвался от письма и увидел обиженное Семкино лицо.
- Ты чего? - спросил он и засмеялся.
- Да так, - пожал плечами Семка. - А что?
- Лицо у тебя странное, - сказал Валька.
- Будет странным, - неуверенно ответил Семка. - Такой ветер, а они дрыхнут, как цуцики.
Валька рассмеялся опять:
- Тебе не спится?
- Нет, - вздохнул Семка.
- Мне вот тоже не спится, - задумчиво сказал Орелик.
- Дописываешь? - деликатно полюбопытствовал Семка.
- Я и не знаю, - опять задумчиво ответил Валька Орлов, - допишу ли когда-нибудь...
Семка ничего ему не сказал. Пыхтя, он забрался в спальник, застегнул его до подбородка, притих. В приоткрытый полог палатки гляделось черное небо. Ветер негромко трепал брезентовую дверцу.
Притушив костер, влез в палатку Валька. Он быстро захрапел, теперь целый оркестр играл в тайге, а Семка никак не мог отключиться.
Ему представлялась звонкая зимняя аллея и девочка в конце ее, похожая на одуванчик.
Девочка проходила мимо него, проходила и проходила, как в куске фильма, который крутят много раз подряд, и вдруг Семка услышал плеск.
Он вздохнул и закрыл глаза. "Какой там плеск, - решил он. - Вокруг зима..." И уснул.
- Первая радиограмма от Гусева поступила вечером двадцать четвертого мая.
- Я не признаю эту радиограмму тревожной, требующей каких-либо действий отряда.
- А партии?
- Вы опять намекаете на лодку?
- Да.
- Но не могли же мы гнать вертолет ночью. Тем более что авиаторы могут садиться в темноте только в условиях аэродрома или хорошо освещенной и ориентированной площадки.
- Я не говорил про ночь.
- Будем считать, что мы это выяснили. В том, что у Гусева не оказалось лодки, в первую очередь виноват он сам, во вторую - Цветкова, в третью - Храбриков.
- Теперь о второй радиограмме. Утренней, от двадцать пятого мая. Когда стало ясно, что группу надо выручать, и как можно скорее.
- Меня не было в это время в поселке.
- Вы отсутствовали по служебным делам?
- Безусловно.
25 мая. 9 часов
КИРА ЦВЕТКОВА
Она просыпалась рано, как бы искупая этим свои недостатки, деловито выходила из дому, не зная толком, чем заняться: геодезисты были в тайге, ей оставалось только следить за ними, поддерживать связь, получать информацию - опытные начальники групп знали свое дело и не нуждались в командирах.
В этот раз она проснулась так же рано, как и обычно, но решила перелистать студенческие конспекты, чтобы обновить в памяти порядок и систему геодезических измерений - время от времени это приходилось делать, чтобы не разучиться немногому, что она ухватила в институте.
Раскрыв тетрадку, заполненную аккуратным почерком, Кира уставилась в нее невидящими глазами. Ей было одиноко и страшно, она опять подумала о своей судьбе, вспомнила мечту о пединституте, о первышах, где все ясно, понятно, одинаково. Она даже в загородные походы никогда не ходила, и вдруг - начальник партии.
Кира оторвалась от тетрадки, обессиленно захлопнула ее, надела куртку. Единственное, что утешало ее и что у нее получалось, - отчеты. Она умела их оформлять, подчеркивала разделы, итоги, цифры разноцветными карандашами и поэтому числилась неплохим начальником партии. Но Кира понимала, знала: она только переписывает результаты чужого труда, она как бы примазывается к работе других.
Кира вышла из дому, побрела по улице, вдыхая сырой, туманный воздух. Делать ей было нечего - надо только зайти ненадолго к радистам, прочитать радиограммы групп, кому-то ответить, что-то просто принять к сведению.
Связь находилась в покинутом доме, который экспедиция отремонтировала и приспособила к своим нуждам. Хозяева избы исчезли и не появлялись, не предъявляли своих прав - наверное, перебрались в город, заколотив окна дощатыми крестами.
Кира вошла в дом, обтерев на крылечке липкую поселковую грязь.
- Кира Васильевна! - окликнул ее начальник радиостанции Чиладзе, худой, словно изможденный, грузин с огромными, казалось, во все лицо, грустными глазами. - Кира Васильевна! - повторил он. - Хорошо, что пришли, мы к вам посылать хотели. Тут две радиограммы от Гусева.
- Опять раньше работу кончили? - усмехнулась Кира, вспомнив Гусева, грубоватого, простодушного мужика, который вечно торопился работать, неизменно перевыполняя план, будто за ним кто-то гнался, кто-то его торопил.
- Одна вот вечерняя, - подошел к ней Чиладзе, протягивая бланк. - А эту сейчас приняли, первым утренним сеансом.
Кира пробежала строчки. Первая радиограмма напоминала про лодку; читая ее, она с раздражением вспомнила Храбрикова, которому передала лодку еще неделю назад с наказом немедленно переслать ее Гусеву. Храбриков кивнул, сразу отходя, будто Кира назойливая муха и отвлекает его от важных забот, и, конечно, лодку не перевез, а она, растяпа, забыла проверить.
Кира раздраженно взяла второй бланк, исписанный каллиграфическим почерком радиста, и ею овладела тревога.
"Наблюдается подъем Енисея, - прочла она. - Возвышенность в пойме реки, где находится лагерь, окружена мелким слоем воды. Выходим работу. Предполагаем завершить четырнадцати часам. Этому сроку высылайте вертолет. Гусев".
Кира снова вспомнила Храбрикова, его хорькоподобное маленькое лицо, мелкие серые глазки. "Всегда так, - подумала она, раздражаясь еще сильнее, - всегда мешает, ластится только к Кирьянову, а виноватой будешь ты".
- Ничего страшного, э? - спросил Чиладзе, поблескивая глазами, выражая добродушие и симпатию к ней.
- Пока ничего, - ответила Кира.
Она взглянула в окно. Погода прояснялась, воздух светлел, делая пространства емкими и прозрачными. Кира кивнула Чиладзе, велела поддерживать с группой Гусева обычную связь и вышла на крыльцо.
Этот Храбриков всегда раздражал ее, как, впрочем, и всех остальных начальников партий, проявляя к их делам полное равнодушие... "В конце концов, это не может продолжаться бесконечно, - подумала она, стараясь расшевелить себя на поступок, который зрел в ее голове. - Когда-то и кому-то надо с этим покончить".
По ее мысли, сейчас был самый подходящий момент пойти к Кирьянову, используя его расположение, пожаловаться на Храбрикова, доказать с фактом в руках, что игнорирование им заданий начальника партии может привести к неприятностям, но что-то мешало Кире решиться на это.
Во-первых, она не была уверена, что Кирьянов не встанет на защиту Храбрикова, во-вторых, что выступать против экспедитора должна именно она, - есть, в конце концов, начальники партий мужчины. В-третьих, она понимала, что жалоба есть жалоба, как ни крути, и, встав с утра в неуверенном и плохом расположении духа, считала, что это опять будет проявлением ее бесхарактерности.
Кира сошла с крылечка и нерешительно пошла в сторону дома Кирьянова. Нет, все-таки она должна была об этом сказать. Это обязанность, в конце концов. Речь идет о людях ее партии - она за них отвечает.
Стараясь распалить себя, а в самом деле робея все больше и больше, Кира подошла к конторе отряда, где работал и жил Кирьянов, но его на месте не оказалось, и, когда ей сказали, что начальник отряда ушел к вертолетам, она облегченно вздохнула.
Жалоба на Храбрикова, это неприятное дело откладывалось на какой-то срок, пусть даже не на очень большой, и это успокаивало ее.
Кира вернулась к себе, снова открыла тетрадь с конспектами, но в голову по-прежнему ничего не шло. Она завороженно смотрела за темный переплет окна, в светлое, разгорающееся утро.