Доктор с удивлением смотрит на накрытый стол. Приборы стоят пустыми и неубранными после еды. Дети, вероятно, навели здесь «порядок» по собственному вкусу. Когда их отец дома, они себя так не ведут. Господин Леви большой педант в отношении правил. «Правила поведения человека – его честь», учит он своих детей и требует от них приходить к столу в праздничных одеждах, педантично соблюдая все правила взаимного уважения. Каждый день он приглашает к обеду гостей, и в этот час приятны ему беседы о важных делах и событиях в мире. Но дети этого не приемлют и острят по любому поводу. «Пир Платона» – называют они эти обеды, и предпочитают есть в кухне, у Фриды, и добросердечной кухарки Эммы. И только Эдит милосердна к отцу и принимает на себя всю тяжесть забот домохозяйки. Каждый день она появляется в столовой, чтобы встретить гостей отца.
Доктор Ласкер помнит, как первый раз вошел в этот дом. Это было давно, после Первой мировой войны. Был он тогда беженцем двадцати лет отроду. Первые годы в Германии были годами страшного унижения, когда человека просто втаптывали в прах. Сразу же, после короткого периода процветания, пришел период безработицы. День за днем он просиживал с другими безработными на скамье, отверженный даже среди отвергнутых, с аттестатом зрелости русской гимназии и желанием быть учителем.
– Неудачник, – обзывали его сидельцы на скамье, – бежал от русской революции? Черный снаружи, белый изнутри, – и ставили точку жирным плевком.
– Из-за таких трусов, как ты, Германия проиграла войну, – говорили другие и тоже отплевались.
Дни тянулись, страдания продолжались, надежда давно растаяла. Тогда он и был послан от имени еврейской общины в этот дом. В связи с тяжелым положением отвергаемых везде эмигрантов, община обратилась к богатым евреям Берлина – и они откликнулись. Вид площади почти не изменился с тех пор. И тогда дверь ему открыла Фрида и заставила ждать битый час, пока не ввели его в кабинет хозяина. Мужчина высокого роста, светловолосый с темными холодными глазами изучал его снизу доверху, пока во взгляде его не появилось одобрение.
– Это ты – молодой беженец? Просили меня поддержать тебя, но я не расположен к филантропии, и это касается также тебя. Более всего мне неприятны отношения между поддерживающими и поддерживаемыми. Написали мне, что ты хотел бы быть учителем. В учителях я не нуждаюсь, и полагаю, что Германия также не нуждается в учителях, не укорененных в германской культуре. В моем бизнесе нужен в талантливый адвокат или преуспевающий инженер. Выбирай одно из двух. Преуспеешь, карьера в жизни тебе обеспечена, а польза для меня будет огромная. Подведем счет расходам. Когда же ты станешь профессионалом, вернешь мне долг. Не преуспеешь – мой проигрыш. Я ведь купец, торговец, и, вкладывая в дело деньги, знаю, что существует определенный риск. Подумай над всем, сказанным мной, и ответь.
Господин Леви позвонил. Снова Фрида препроводила беженца до двери. В передней стояла девушка лет четырнадцати с головкой маленькой Мадонны, две светлые толстые косы и большие голубые глаза. Смотрел на нее Филипп какое-то мгновение и подумал, что никогда не видел еврейскую девочку, такую спокойную, такую светлую, такую уверенную в себе.
Он решил стать адвокатом. Вскоре он настолько сблизился с семьей, что стал как бы ее членом, другом всем: и хозяину, и Фриде, и детям, старшие из которых были, примерно, его возраста. Они прозвали его «Папой римским» за проповеди против морали, которые он произносил перед ними время от времени, и за его воинственные взгляды против существующего порядка.
– Филипп, – говорил ему господин Леви, – я не признаю твое мировоззрение. Положим, быть социалистом, это мне еще понятно. Это болезнь возраста. Человек, когда он молод и прямодушен, должен быть социалистом. Но сионизм твой лишен всякого смысла. Оставить все дела и стать адвокатом еврейской общины? Не могу простить тебе эту глупость. И все же, несмотря на это, – добавил господин Леви, и голос его стал печальным, – твоя ошибка мне более приятна, чем духовная цыганщина моего сына.
– Папа римский, что ты тут делаешь?
Стоит посреди комнаты молодая женщина лет двадцати четырех, одетая в зеленые шелковые брюки и цветастое японское кимоно. На ногах расшитые японские домашние туфли. Фигура у нее юношеская – широкие плечи, узкая талия, и движения спокойны и гибки. Светлые волосы собраны клубком на затылке, взгляд уверенный. Кожа лица бледная и прозрачная до того, что видны голубые жилки на висках. Филипп называет ее «Мадонной» и очень ее любит. Они добрые друзья. Она тоже относится к нему с любовью.
– Пошли в мой зимний сад, Папа, – Эдит берет его под руку.
– Согласишься на легкую беседу в беседке под пальмой, с чашечкой кофе?
– А ты употребишь все усилия, чтобы превратить меня в несчастного моряка?
Эдит смеется. Зимний сад это, по сути, застекленная веранда. Зимой она отапливается, и Эдит выращивает в ней кактусы, пальмы и всякие южные растения. Это ее любимое место. Она просиживает здесь зимние вечера, когда снаружи бушует ветер в ветвях каштанов. Свет на веранде синеватый. Эдит распускает свои светлые косы и в бледном этом свете они приобретают необычный оттенок.
– Она выглядит там, как Ева в райском саду, – посмеиваются над ней сестры, а братец Гейнц, у которого язычок остер, как бритва, добавляет, – но от древа познания она еще не вкусила.
И даже доктор Ласкер немного иронизирует, увидев ее в белом ночном халате раскачивающейся в кресле-качалке под пальмой, растущей из кадки.
– Слышишь, Мадонна, – надсмехается над ней доктор Ласкер, – не хватает лишь скалы и золотого гребня, чтобы ты выглядела, как сирена верхом на волне морской, и совращала сердца несчастных моряков. Поверь мне, корабль любого моряка сойдет с ума, увидев тебя.
– Только корабли дураков сходят с ума, – отвечает Эдит, – мужественный, настоящий моряк захватил бы скалу и вместе с ней деву. Ну, Папа римский, пойдем уже. Моряк, не моряк, я должна тебя укрыть от всей компании. Обнаружат тебя, не дадут покоя даже на миг. Пошли!
В зимнем саду уже шумит кофеварка. Эдит сервировала маленький столик японским сервизом.
– Во имя целостности стиля, – смеется доктор Ласкер, снимая очки, чтобы протереть стекла.
«Без очков он моложе и симпатичней, – думает про себя Эдит, – В очках он и вправду выглядит, как Папа римский, готовый в любой миг поднять руки к небу и благословить верующих. Жаль, никогда не привыкну к такому его виду».
Филипп Ласкер среднего роста. Очень худ. Он не может почему-то управлять нервными движениями плеч и рук. Волосы черные, гладкие. Лоб более высокий, чем обычно бывает при таком сложении, черты лица тонкие и чересчур серьезные, как у человека, над которым нависает тяжесть бесчисленных дел.
«Что у меня общего с этой избалованной девчонкой?» – не раз вопрошает себя в душе Филипп. – «Может ли взрослый и серьезный человек любить женщину только за то, что голова ее столь изящна, как головка Эдит? Этот узел, – упрекает он себя, бесцельно расхаживая целыми вечерами по своей комнате, – надо развязать единым махом. Оставлю Германию. Немало я проповедовал ближним – ехать в страну Израиля. Пришел и мой черед. Вообще-то он пришел давно. И сделать это надо, вместо того, чтобы сплетать, как восемнадцатилетний юноша, дом из паутины мечтаний о женщине».
И в то же время он знал, что с нетерпением ожидает завтрашнего дня, чтобы снова встретиться с Эдит и спорить о том, что никогда, никогда пути их жизни не пересекутся.
Однажды ночью они прогуливались по саду под руку. Эдит прижималась к нему. Хотела показать выпестованные ее руками белые розы. В лунном свете, почудилось Филиппу, настал момент сближения, он притянул ее к себе и поцеловал. Ощутил, быть может, с опозданием, что она пытается вывернуться из объятий. Когда она высвободилась от него, глубокая морщина пролегла у нее между бровями. Тотчас же он защитился стеной юмора, как это бывало не раз, когда волнение захлестывало его в ее присутствии.
– Чего ты так испугалась того, что люди обычно делают в любое время дня и ночи?
– Не люблю видеть лицо, искаженное страстью, и взъерошенные волосы, и…
– Ладно, ладно, – прервал он ее, боясь услышать нечто окончательное, – можешь причесаться после этого.
Эдит, в высшей степени оскорбленная и рассерженная, отогнала его от себя. И он начал лихорадочно собирать документы на отъезд, бегать по всем инстанциям, пока не завершил свой путь в цветочной лавке, где купил Эдит букет белых роз, в знак примирения. На следующий день вернулся к ней, и она встретила его радостным смехом, как будто между ними ничего не было. И все началось сначала.
– Что с тобой сегодня, Папа, снова завяз в размышлениях? Заварю кофе, может, вернешься к себе?
– Привел к вам гостя, Эдит, сына моей сестры. Давно думал его привести. Мальчик рос в тяжелых условиях. Он дик, не воспитан, но очень способен и умственно развит. Хотел бы, чтобы он вместе с Бумбой и Иоанной поехал к деду. Можно?
– Если дети согласятся, почему нет? Места достаточно для всех, и дед обрадуется. Кстати, Филипп, у отца новая идея. Он объявил нам, что собирается послать детей в интернат, где обучение и воспитание на высшем уровне. Что это вдруг на него нашло? Что вдруг он начал вмешиваться в дела своих детей? Знай, что я никогда не дам ему осуществить этот план. Мы все годы пеклись о детях, и у отца нет никакого права в это вмешиваться.
– Планы твоего отца, мадонна, мне очень нравятся. Дети здесь растут дикарями. И у отца есть эти права, как у любого отца, хороши они или плохи.
– Нет! Нет! – непривычно возвысила голос Эдит. Когда она рассержена, зрачки ее глаз расширяются, и голубизна их превращается в узкую каемку. Это случается редко, несмотря на то, что весьма ей подходит.
– Филипп, но ты же, как и я, знаешь, что отец никогда не относился к нам в стиле «отцов и детей» Ни поцелуя, ни объятия, когда мы были малыми, и никакого внимания на то, что с нами происходит, когда мы выросли. Любая попытка к нему приблизиться натыкается на холодность, весь он – принципы, правила и законы. Мы не дадим вывести детей из дома? Кто близок им, если не мы? Мы их любим. Около нас они развиваются в атмосфере свободы, никто не мешает их наклонностям – этим, в общем-то, необычным детям.
– «Мы, дети особенные, не похожие на других, и нам многое позволено». Этот припев, Мадонна, я слышу с тех пор, как вошел в ваш дом. Вы не объединились в чем-то, что учат люди, чтобы приспособиться к реальности текущей жизни, к рамкам этой жизни. Ведь деньги вашего отца дают вам возможность строить для себя выдуманную реальность, особенную, только для этого дома, более того, думать, что это и есть настоящая действительность. Скажи правду, Эдит, если бы не это изобилие, без счета, без меры, к которому вы привыкли, могли бы вы бросаться в любое сумасшествие, любую авантюру, осуществлять любую идею, пришедшую вам на ум? Что будет, если однажды вы наткнетесь на иную реальность? Боюсь, что не сможете в ней устоять. Скажи мне, дорогая, какой ущерб будет нанесен Иоанне, если ее научат стелить постель, стричь ногти, пришивать пуговицы, знать порядок простой жизни, вместо того, чтобы быть погруженной день-деньской в чтение, проглатывать книг не по возрасту?
Филипп начинает прогуливаться по веранде, нервно поводя плечами и думая про себя: «Именно сейчас подходящее время прояснить ей некоторые вещи».
«Что он опять хочет?» – думает Эдит, – «Не удается мне с ним найти общий язык, точно так же, как с моим дорогим отцом. Ведь он тоже человек принципов. Почва под его ногами – та же серая действительность, куда он возвращается, чтобы без конца пережевывать одно и то же. Никогда он не поймет нас».
– И ты, Эдит, навсегда останешься в стенах этого дома, в полном бездействии, и жить будешь в этой выдуманной тобой реальности? И ты не хочешь выйти в широкий мир, испытать себя, почувствовать настоящую жизнь? Ты не думаешь о своем будущем?
Филипп остановился у кресла-качалки, наклонился над Эдит. Она видит над собой его лицо, узкий сжатый рот. Филипп бледен, тяжело дышит. И зрачки ее снова сужаются. Опять голубые ее глаза излучают равнодушие. Между ее бровями снова – морщина.
– Что это за разговоры, Папа? Какую реальность жизни ты снова хочешь мне предоставить? Дом этот и есть реальность моей жизни, и она вовсе не выдуманная. Я довольна моей жизнью, и принимаю ее такой, какая она есть. Думать о каком-то будущем, зачем? Ты ведь знаешь – я не занимаюсь гаданием на киселе.
Морщина между ее бровей углубляется. Она начинает раскачиваться в кресле-качалке и замолкает. Филипп сидит напротив, беспомощный, как после боя.
– Господи Иисусе, мальчик!
Стеклянная дверь веранды резко захлопывается. В комнате стоит Франц, гордый, как тореадор: кроме укусов комаров он получил два осиных укуса. Он счастлив. Фрида бежит за ним с тазом и полотенцем.
– Езус, оса укусила его! Сейчас, сейчас, надо сделать ему перевязку. В родной моей деревне умер человек от укуса осы, а у ребенка их два! Франц, немедленно иди ко мне!
Франц возражает.
Пришедший в себя доктор Ласкер, смеется:
– Оставь его, Фрида. Когда у него вспухнет столько, сколько душа его желает, обещаю тебе, он останется живым.
– Куда вы исчезли?!
Вся компания стоит на веранде. Первый – Эсперанто, последний – Фердинанд с мандолиной, подвешенной к шее. Дружески окружают доктора и говорят все разом.
– Папа, я еще не получила от тебя сердечные поздравления! С помощью Фердинанда, моей обворожительной улыбки и доброго имени отца я сумела сдать экзамен на аттестат зрелости.
– И что ты будешь делать теперь, Инга?
– Я хочу быть преподавателем спорта, а отец хочет, чтобы я пошла на два года – учиться в университет и получила хорошее образование – приданное приличной девушки.
– А где Гейнц?
– Шут его знает. Завтра, Папа, уезжаем на отдых в горы. Франц едет в экскурсию с классом.
– Фердинанд, перестань наигрывать эти твои дурацкие песенки!
– Эдит, а ты не собираешься на отдых?
– Через месяц поеду навестить отца в Швейцарских Альпах, Гейнц и я остаемся охранять очаг.
– А мы завтра едем к деду, ура! – кричит Бумба, – Эдит, Саул поедет с нами. Дед наш – чудо. Даже костный мозг мы унаследовали от него.
– Что ты несешь, Бумба?
– Своими ушами слышал, как дед сказал отцу: «Нет у тебя своего костного мозга. То, что у детей, они унаследовали от меня».
Все смеются.
Саул стоит среди пальм в полнейшем удивлении: ведь сразу понял, что дом этот заколдован. Такое великолепие вокруг! И дядя Филипп в самом его центре – словно повелитель всех этих людей. Очевидно, значимость его гораздо больше, чем ее представлял Саул раньше.
– Твой мальчик, Филипп, выглядит как Каспар-помощник, надеюсь, он будет хорошо следить за нами.
– Иоанна, что-то ты сегодня совсем тихая, – Филипп притягивает к себе девочку, маленькую и чернявую.
Иоанна худа, бледна, сера лицом, только глаза черные, пронзительные, подобно глазам матери.
– Ах, эта девочка, – бывало вздыхал господин Леви, когда должен был на нее поглядеть, хотя обычно старался этого не делать – мать тоже была брюнеткой, но – аристократкой, красавицей, а эта такая маленькая еврейка…
Иоанна – маленькая несдержанная дикарка, некрасива и внешне расхристана. Всегда у нее спущен чулок, прорехи на платье, оторваны пуговицы. Никогда не причесывается, и кажется чужой в компании братьев и сестер, светловолосых, красивых, аккуратных в одежде.
– Езус, – вздыхает Фрида, купая в ванне худое тельце девочки, – Езус, в семье не без урода.
Но Иоанна не так уж проста, дважды перепрыгнула через класс в школе.
– Иоанна, как тебе нравится наш маленький гость? – спрашивает Филипп.
– Этот? Очень странный. Рта не раскрывает. Только глазами зыркает все время.
– Иоанна, – кричит Бумба, – мы поднимаемся, я хочу показать Саулу мою комнату, идем с нами.
– Мы идем паковать чемоданы, а затем ночью погулять по городу, расставаясь с ним, – говорят кудрявые девушки, и Фердинанд плетется за ними.
– Эдит, – говорит доктор Ласкер, – насколько я понимаю, ты остаешься в одиночестве в доме. Не делай этого. Идем со мной. Пойдем в любое место, куда хочешь – в театр, в кино, на танцы, погуляем согласно твоему желанию и вкусу. А захочешь, уведу Саула домой и вернусь к тебе? Согласишься, маленькая Мадонна?
«Может, согласиться? Летний жаркий вечер, ночь удивительно хороша. Что я буду одна делать в такую ночь?» – размышляет Эдит.
Филипп стоит напротив нее. И она ощущает запах жара офисов, набитых старыми книгами, который идет от одежды Филиппа. И снова содрогается.
«Нет, устала от него. Лучше останусь дома».
– Папа, сегодня нет, я очень устала. Возьму книжечку и прилягу отдохнуть. Фрида принесет мне ужин в постель и начнет рассказывать о давних днях. Я очень люблю такие вечера.
Все ушли. В огромном доме остались лишь Эдит, Фрида и двое детей. Сна ни в одном глазу. Ночь тяжела и раздражительна. Эдит переходит в столовую. Здесь жалюзи уже опущены. Фрида всегда боится воров. Как только наступают сумерки, она тут же опускает жалюзи. Часы бьют девять. Эсперанто дремлет в одном из кресел. Эдит включает свет. Использованные приборы все еще стоят на обеденном столе. Из радиоприемника, который забыли выключить, льется цыганская музыка, то мягкая, успокаивающая, то бурная и раздражающая. – вот она легко так смеется, вот возникает плачущая скрипка, внезапно, как удар бича. «При звуках этой мелодии невозможно удержаться, чтобы не пуститься в пляс. Где-то пляшут люди в эти мгновения, взявшись за руки, и музыка их сопровождает. А я стою тут одна-одинешенька и не знаю, что мне делать. Хотела бы и я плясать. С кем? Этого я не знаю, и вообще ничего не знаю. Филипп прав, пришло время подумать о будущем. Но если бы сказал мне это как-то по-другому. Только не Филипп! Что-то со мной не в порядке! Какая-то усталость, которую не могу преодолеть. Гейнц говорит: «Усталость деградации». Гейнц всегда попадает в болевую точку. А я просто не умею отвечать. Каждое дуновение, даже самое слабое, может меня одолеть. Мама, несомненно, не была такой. Никогда отец не говорил с ней. Только дед, который просто перед ней преклонялся. Со дня ее смерти я не была в ее комнате, пойду туда».