А через несколько дней владыка крупно поговорил с его отцом.
- Нельзя так, сударь, - кричал и стучал владыка (сударь, а не отец Александр). - Непорядок это! Небрежение! Исправьте и доложите! Я проверю.
А когда отец уже шел к выходу, вдруг крикнул:
- А в воскресенье прошу служить со мною в соборе по случаю баллотировки дворянства.
Служить с владыкой в кафедральном соборе да еще по такому случаю, было большой честью, и отец пришел домой возбужденный и просветленный.
- Вот тут-то, - сказал он сыну, - и постигается разница между властью духовной - отеческой и святой. Владыка прогневался, накричал, но тут же обласкал и приблизил. А губернские, те только орать горазды. У них небось вон какие глотки.
В тот же день отец послал за парикмахером - подправить волосы и бороду, вынул из шкафа и осмотрел недавно сшитую тонкую фиолетовую рясу из настоящего китайского шелка, отдал Фекле и приказал вычистить и погладить через тонкую тряпку бархатную скуфейку - и после, облаченный во все это, долго и величественно поворачивался перед зеркалом. И Николай через приоткрытую дверь любовался отцом - высоким, плечистым, с львиной гривой и истинно святительской бородой. Послали по знакомым - пригласить их на торжественную епископскую обедню. Монахиням, в течение трех месяцев кропотливо вышивающим новый Орлец - коврик с орлом, взмывающим над городом (его всегда стелют в церкви, если служит владыка), - строго приказали кончить все за два дня.
Отец Крылов полез на звонницу. Один из малых колоколов - тарелочек дребезжал и вроде был с трещинкой.
Отец зачем-то послал к нелюбимому им протоиерею Лебединскому пономаря Авксентия Васильевича, а сам надел широкую поповскую шляпу из соломки и, опираясь на пасторскую трость, отправился в собор послушать спевку хора. Словом, все готовились и кипели.
А затем вдруг что-то произошло. Быстро, каким-то чуть не воровским шагом вернулся Авксентий Васильевич, но не пошел в комнаты, а зашел на кухню, спросил Феклу, где хозяин, и тут же как провалился сквозь пол. А через полчаса вернулся, прошел в кабинет и щелкнул ключом. Дом замер в предчувствии и ожиданиях. Отец сидел в кабинете долго и безмолвно. Потом вышел, встретил в коридоре Николая и сказал горько:
- Я ж всегда говорил, что он тиран.
Николай промолчал, потому что не знал, о ком это, стоящая же сзади с тарелками Фекла быстро и охотно подтвердила:
- Так точно, батюшка Александр Иванович. Отец сверкнул на нее глазом и объяснил:
- Лебединский тиран. Нерон и Калигула древних! - ("Калигула никогда не спал более трех часов. Злые и честолюбцы спят мало" - было напечатано недавно в "Нижегородских ведомостях". Лебединский и верно страдал бессонницей.) - Я послал за ним - не хочет ли, мол, служить на заутренне - а он: "Скажите настоятелю, пусть он с обедней пока не беспокоится. Владыка все переменил. Я повещу, если надо. А не повещу, так и беспокоиться не о чем". Вот так, с кондачка, и поступают наши Нероны и Калигулы. И ведь не спросишь! Владыка приказал, вот и весь их сказ.
- Так, может, еще повестит, - робко предположил Николай.
- Да, жди! - фыркнул отец и прошел вслед за Феклой в столовую.
На выборах в предводители дворянства отец не служил. Служил какой-то А. А. В. - а кто он, (ученым) неизвестно (и по сю пору).
А еще через несколько месяцев, в мае 1853 года, Николай увидел преосвященного совсем в ином виде и качестве, и это было поистине как бы явление владыки народу. Он сразу же подал записку, но она не пошла, и "Нижегородские ведомости" об этом событии ничего не написали.
В этот день Щепотьев срочно, через посыльного, вызвал к себе Николая на дом. Когда Николай вошел, редактор сидел за огромным письменным столом и просматривал какие-то листки. И стол, и хозяин, и вместительное кресло, в котором он сидел, - все было словно вырублено из одного куска мореного дуба. Все было дубовое, квадратное, черное, топорное и тупое, тупое, нетленное. ("Это был субъект, - напишет потом Николай, - сокрушивший все мои логические построения".)
- Здравствуйте, Николай Александрович, - сказал Щепотьев. Присаживайтесь. Ну, у вас, я слышал, все здоровы? Слава Богу! - он положил листки на стол. - Голос у него был глухой, но отчетливый. Каждое слово вылетало отдельно ("Голос его напоминал звук обуха, вбивающего долото в дерево"). Значит, вот что. Надо срочно дать статейку о спектакле в Благородном собрании.
"Ах, вот как! - понял Николай. - Значит, все-таки дать надо! Прекрасно!" Такую статью он уже раз написал, но она бесследно исчезла в объемистых кожаных папках редактора, - и с тех пор о ней Щепотьев не упоминал ни разу.
- Но ведь я... - начал Николай.
Щепотьев закрыл на какую-то долю секунды глаза, потом открыл их и уставил на Николая свой обычный неподвижный и незрячий взгляд.
- Да, вы уже однажды написали статью, - согласился он, - вот она, - он протянул Николаю листки, - но ведь ее сегодня не напечатаешь - там другой репертуар, так ведь?
- Так, - согласился Николай.
- Ну вот, а княгиня Марья Алексеевна, наша бывшая милая соседка, настаивает, чтобы статью написали именно вы, Николай Александрович. Он, мол, все у нас знает, несколько раз был на наших репетициях... Я ответил - ну и прекрасно, сейчас посылаю за Николаем Александровичем. И вот...
Загадочные глаза Щепотьева были по-прежнему мертвы и застойны, но Николай знал их необычайную приметливость и зоркость. И восковая неподвижность лица его тоже была одной видимостью. В мозгу чиновника особых поручений непрерывно вращались и скрещивались круги необычайной машины схоластика XIII века Реймонда Луллия. "Значит, вот в чем дело, - понял он, княгиня Марья Алексеевна Трубецкая и с ней сиятельные участники благородных спектаклей навалились скопом на Александра Ивановича".
Так оно и было. К редактору пришли любители. Все шкиперские трубки неважно то, что они никогда не видели моря (Волга тоже ведь не маленькая), все белейшие, ломкие от крахмала и свежести воротнички, - все благоуханные, словно облитые солнцем золотые флеры и вуали, - словом, резкая мужественность и тончайшая женственность, напор и кокетство, мужская сила и женская слабость, - все пошло на приступ стола редактора. Недоумевали, негодовали, спрашивали и иронизировали.
- Для чего же тогда вы выдаете свои ведомости? - спрашивала одна.
- Что же, Москве, что ли, прикажете о нас писать? - спрашивал один.
- Да, если бы это было в Москве, давно бы все газеты...
Александр Иванович смотрел на них из своей дубовой крепости и спокойно отвечал:
- Ну, что вы, месье, мадам, разве я против? Я не враг родного города. Вот все руки не доходили, а раз так, то сегодня же пошлю к вам одного профессора словесности.
- Не надо нам вашего профессора, - отрезали ему, - только Николая Александровича Добролюбова.
Тут Александр Иванович, верно, несколько не то что заколебался, а просто немного посомневался: можно ли?
- Господа, - сказал он, - но это же дело важное, нужно авторитетное слово ученого, а Николай Александрович все-таки семинарист.
- Ну что ж, - сказали ему (господа и дамы, князья и княгини, помещики и помещицы), - хоть и семинарист, но нам никого, кроме него, не нужно.
- Но, господа, господа, - продолжал вбивать свои деревянные гвозди редактор, и тогда вдруг затрясся и забрызгал слюной над ним некто очень видный и сановитый, весь в орденах, и хотя за солидностью, параличом и полной неспособностью в спектаклях не участвовавший, но имеющий в них, видимо, все-таки какой-то свой сокровенный интерес.
- Ведь бесплатно, бескорыстно, безвозмездно, исключительно в пользу неимущих, по закону христолюбия, - орал он. - Вон когда у вас на ярмарке этот галах чумазый сабли глотал да угли пожирал - вы о нем писали, а тут, когда участвуют, и кто? кто? Ее сиятельство, его сиятельство, его высокопревосходительство г-н Улыбышев...
И сизомордый редактор, с коком на гладко вылизанном черепе - если не сам Собакевич, то уж безусловно родной брат его ("От вашего жильца так и разит Полканом", - сказал как-то Лаврский и сморщил нос), вызвал через посыльного Николая и сказал ему:
- Полтораста строк в ближайший номер. И хвалить. Обязательно всех хвалить! А опять такое будет, хоть святых вон выноси. А о княгине Марье Алексеевне особенно напишите, чтоб не говорила после.
- Понятно, - сказал Николай и вышел.
До площади он дошел в самый нужный час. Благородное собрание горело. Оно было окутано сырым, едким дымом. Огонь не показался еще, только внутри происходила начальная черновая работа пожара. Какие-то серые существа, то ли великаны, то ли карлы, расчищали место для огня - крушили перекрытия ломами, вздымали паркет, расшатывали балки. Работа шла по всем комнатам и этажам. И вот дым уплотнился и набух бурым багрянцем. Затрещали, застреляли доски. Из окон вылетела стая черных нетопырей. Они взмыли вверх и медленно, ястребиными кругами заплавали над толпой.
Это пожар добрался до библиотеки и стал листать книги и газеты. Кто-то огромный, веселый, рыжий устроился возле окна и, грохоча, швырял в толпу охапки огня и метал головни. Волга вдруг помрачнела, почернела, забеспокоилась и подернулась сначала барашками, а затем белоголовыми волнами. Небо и вода набрякли и потяжелели. Над толпой же и площадью стояло все то же изжелта-бледное и белое небо.
Это пожар добрался до библиотеки и стал листать книги и газеты. Кто-то огромный, веселый, рыжий устроился возле окна и, грохоча, швырял в толпу охапки огня и метал головни. Волга вдруг помрачнела, почернела, забеспокоилась и подернулась сначала барашками, а затем белоголовыми волнами. Небо и вода набрякли и потяжелели. Над толпой же и площадью стояло все то же изжелта-бледное и белое небо.
А затем появилось пламя. Огненные звери просовывали сквозь ниши и пазы когтистые лапы, ощеренные морды, закрученные языки, грызли дерево и выли от ярости. От них пахло горелой краской, угаром, смолой. Что-то рухнуло. Взметнулся и тут же рассыпался букет белых, угарно-желтых, огненно-красных, медно-зеленых искр. Лиловые и синие прозрачные угарные мотыльки запорхали и заползали вверх и вниз по бревнам. Обнажилась на миг внутренность здания горящие лаковые столики, по-лебединому выгнутые позолоченные кресла, пылающие клочки штофных ободьев, - так ураган на миг иногда вырывает со дна океана затонувший корабль.
В углу тихо и упорно горел дубовый шкаф с гирляндами, девами и амурами. Все это простояло минуту и исчезло в дыму. И вдруг пламя зашумело, загремело и закрутилось. Оно поднялось над площадью - нестерпимо для глаза снаружи - с бурой дымной сердцевиной. Здание хрустнуло, пошатнулось и стало рушиться в волны уже чистого огня.
Кто-то закричал. У кого-то зашлась и задымилась одежда. Сыпались раскаленные балки (так и сыпались на толпу), потом их подбирали за версту. Небо совсем стало черным. Несколько голосов заорало: "А пожарные опять спят?" Но пожарные не спали, они со своими обозами, машинами, насосами, топорами, баграми, ломами застряли в дороге - ведь приходилось ехать в объезд, потому что, как писали "Нижегородские ведомости", "очаг пожара и угрожаемое строение были совершенно недоступны по крутизне горы и тесноте для действий пожарной команды. Для переезда должно было перевезти трубы на расстояние почти двух верст".
Пожарные приехали только тогда, когда спасать уже было нечего. На Волге между тем началась настоящая буря. Несколько судов сорвало с якоря, смыло и унесло мостки, ларьки, лодки и купальни. Ветер и жар слепил, жег, закладывал уши. Стараясь перекричать огонь и ветер, что-то орал бравый брандмейстер.
А народ стал напирать. Пожарные вытянули канат, но он сейчас же и повис. Многие из глазеющих понимали "пожар" как "пожива". Ломай, хватай, тащи!
И тут над толпой взлетел мощный и в то же время нежный звонкий вскрик или возглас. Так певуче и горестно могли воскликнуть только ангелы или дивы этого дома, покидая свое обиталище. А вслед за ним зазвенели, затренькали, забились сотни фарфоровых колокольчиков. Кто-то рядом с Николаем объяснил: это рухнула световая пирамида - стеклянная крыша здания.
На минуту огонь притих, а потом сразу охватил все. Теперь посреди площади стоял четко очерченный, обведенный оранжевым тусклым сиянием огненный куб. Сам он был почти неподвижен, только слегка помаргивал, но вокруг него все дрожало и струилось, предметы растекались и теряли форму. Николай стоял и смотрел, какие-то силы не давали ему стронуться с места. И тут на толпу обрушился с Волги ливень.
Огонь сразу зашипел, стал по-змеиному пресмыкаться, сворачиваться и уползать вовнутрь. С неба полетел мокрый пепел. И снова предстал черный скелет обглоданного начисто здания. Пламя пожелтело, сделалось вялым и утомленным. И хотя ливень так же внезапно прекратился, - огонь, сбитый дождем, уже только ворочался и вздыхал среди черных развалин. Да и не огонь это уже был, а дым, с огнем и искрами. Солдаты снова натянули канат. Прикатило несколько повозок и карет. Они, впрочем, понаехали, но стояли поодаль. Какой-то щетинистый, неприятный барин в черных высоких сапогах и сам черный и усатый, как грач, стоял с кучером, тыкал тростью стека в догорающие развалины и хлестко говорил: "Нет, хитро! Очень хитро! А теперь, пожалуйста, гони им страховку. Ничего, общество "Саламандра" все заплатит оно богатое! На сто тысяч застраховали, черти зеленые!"
- Это еще как поглянется, - отвечал солидно кучер, - как то есть вышнее начальство посмотрит, а то...
Оба были пьяные.
И опять в толпе что-то произошло. Раздвинулись пожарные, отшатнулись от каната солдаты, вытянулись полицейские. Брандмейстер: "Р-р-разойдисс!"
Через толпу медленно ехала высокая черная карета с красными спицами и рессорами. Кони в траурных надглазниках ступали ровно и спокойно. Огонь их не пугал - они ехали на него.
Кто-то сзади сжал Николаю локоть. Он оглянулся - Лаврский.
Карета остановилась. Служка выскочил и распахнул дверцу. И, опираясь на плечо, вышел преосвященный. На нем была черная ряса, наперстный крест-ковчежец с частицей и высокий клобук с херувимом. Он сделал несколько шагов и остановился у самого каната.
И, словно приветствуя его преосвященство, пламя вспыхнуло снова, но уже не то страшное, а малое, веселое, ручное. Закивало, запрыгало не по стенам, а по ступенькам (они походили на обгоревшие позвонки), заюлило по недоломанным столикам и стульям.
С минуту владыка молчал и смотрел на пламя, а потом поднял сложенные крестом персты и величественно, по-святительски осенил и благословил пожар.
Один раз, второй и третий взлетел и опал его широкий рукав. Настала нестерпимо долгая тишина, и вдруг ахнула, закричала, закатилась какая-то женщина.
Толпа шарахнулась.
Владыка подошел к карете, дотронулся пальцем до подставленного плеча, взлетел на подножку и рванул ручку дверцы. И тут в толпе кто-то безумно, неудержимо, по-юродивому закричал:
- Благослови, святой отче, на страдание, на крест тяжелый, бла-а-слови мя, владыка!
Но толпа молчала... И карета медленно прошла через нее.
- Пошли, - сказал Валерьян и взял Николая под руку. Они выбрались из толпы и, не сговариваясь, повернули к крутому волжскому откосу.
- Видели, а? Народ, как всегда, безмолвствует... - усмехнулся Валерьян.
Николай промолчал. У него ухало в висках и перед глазами висела колеблющаяся вуаль из черных точек и мушек. Очевидно, он здорово перегрелся.
- Так что же это было? - спросил Валерьян. - Мракобесие? Изуверство? Кто это был - православный батюшка или великий инквизитор?
Николай молчал.
- А впрямь, если рассудить по-православному, то почему непременно изуверство? Есть и другие слова, например, "святительство". Ведь, согласно кормчей книге, духовные лица не могут посещать театры и подобные заведения. Они ведь в старину у нас назывались "позорище". Помните, как наши отцы иереи при Алексее Михайловиче проклинали и гнали скоморохов. Это мы уж конец "последняя у попа жена!" Ну вот, владыка как истый православный пастырь и благословил священный огонь сей, сошедший с небеси и пожравший соблазн и позорище наше! Все правильно! Все по чину и уставу, - разве не находите?
- Но ведь это пожар, - сказал Николай, - вон сколько людей остается без крова. Зачем это?
- Зачем? Ну это, пожалуй, вообще не христианское, во всяком случае, не православное рассуждение, - покачал головой Лаврский. - Бога не спрашивают: "Зачем?". Потом, огонь очищает. Недаром от глубокой древности до 1626 года в православном чине на водосвятии читалось: "Освяти воду сию Духом твоим святым и огнем".
- Так что же тут очищается? - спросил Николай, только чтоб что-нибудь спросить.
- Ну, то, что уничтожается.
- Так что же очищается, то, что уничтожено?
- А душу, - любезно ответил Валерьян, - она бессмертна и нетленна. Вот вы писали об Августине Блаженном и Франциске Ассизском, ну, в своем сочинении об отцах церкви... писали?
- О них нет.
- А почему? Надо было, надо было писать. Они ведь, собственно, и обосновали инквизицию и костры покаяния. Вы слышите - покаяния! Понимаете костры!
- Слушайте, - Николай остановился. - Так вы что ж? Оправдываете это благословение огня? Я не могу вас понять.
Лаврский покачал головой.
- Да просто вы не хотите понять. С некоторого времени это за вами водится. Потому что тут надо ставить все точки над "i". Я же хочу только сказать, что поступил владыка догматически целесообразно и литургически оправданно. Но вот другое дело. Княгиня Марья Алексеевна живет в вашем доме, а ей такая шутка едва ли придется по вкусу. Обязательно она спросит ваше мнение. Так что вы ответите? Осудите владыку?
Николай молча повернулся и пошел в другую сторону.
- Куда вы? - крикнул Лаврский. - Ну ладно, ладно, я не требую ответа.
- Да нет, просто мне надо зайти к Щепотьеву, - ответил Николай.
Александр Иванович встретил Николая как всегда угрюмо и добродушно. Очевидно, пожар Благородного собрания его почему-то очень устраивал.
- Знаю, знаю, - сказал он, - про пожар уже знаю все. Имел уже донесение. Полиция, говорят, действовала отлично и грабежей и бесчинств не было.
- А что же там грабить? - слегка улыбнулся Николай. - Все ведь сгорело.
- Ну, положим, - резонно ответил Щепотьев, - были бы воры, а грабить всегда найдется что. И пожарные, говорят, были на высоте?