Восьмая нота - Александр Попов 3 стр.


И вдруг однажды услышал ее звонкий, зазывистый смех в своей квартире. Обошел все углы и решил, почудилось. А он опять, да из комнаты дочери. Ну, думаю, на старости лет крыша едет. Захожу, а там кроме дочки – ни души. Она сидит за книгой и смеется, как та моя лилия тридцать три года назад. Подошел погладить по голове, предчувствуя, что что-то произойдет. И оно случилось, чудо. Ее волосы пахли зелеными недозрелыми яблоками из сада моего детства. Упал на колени, начал молиться:

– Господи, счастье это мое или наказание? Тридцать три года, Господи, тридцать три.

Помчался на вокзал, купил билеты на проходящий, сел в купе и заплакал. Тридцать три года счастье за пазухой таскать. Это не комар чихнул и не индюк икотой зашелся. Так во второй раз мы оказались в одной постели. За рулем она, я на месте пассажира.

Если твои времена года совпадают с теми, что за окном, – это уже счастье. Но на дворе и на душе сентябрь.

Она была другой Наташей, никакого «ша», только «на». Эта ее небывалая осенняя щедрость и беззащитность перед временем возбудили необыкновенный прилив нежности. Было невероятное: в эту ночь мы так любили друг друга, будто она длилась все тридцать три года. К утру поседели, голос ее утратил звонкую зазывность. На аромат тела навалился склероз, оно забыло про недозрелость ворованных яблок, повеяло горьким покаянием позднего сентября и еще чем-то неведомым, забыто-желанным.

Еду за город знакомиться заново. Скажете, не бывает земляники в сентябре? Ерунда, бывает. В ней аромат влюбленности. Время примеряет грим лицу, на моем нарисовано счастье. Любовь, что январский мороз, отпустила на время. Еду на звенящей электричке и пою среднюю часть из имени возлюбленной.

– Та-та, та-та, та-та, та-та!

Земляники хочу. Третьей из сентября. Ее горечь пахнет освобождением. Еду знакомиться, рискую. Земляника, как заря, восходит в любое время года, даже для такой заурядности, как я.

Дождь на коленях

Кто не боится расстояний, пишет письма. Кто не страшится времени, сочиняет рассказы. Для писем необходим адресат, для рассказов – стол. Они мало чем отличаются, разве что количеством ног. Стол устойчивее во времени.

Я не отношусь ни к тем, ни к другим. Пишу с колена на колено. На одном – пишу, в другое – посылаю.

У одной песчинки нет времени. Для времени необходима горсть или глоток. Времена породили люди – без людей у времени нет смысла. В горсти не состою и в глоток не влился. Мне бы зацепиться за что-то, хоть за царапинку на руке.

Она не явилась в назначенный час. Звонил на работу – сказали: болеет. Такого не могло быть, она бы обязательно предупредила.

Начинался мелкий дождь. Он дежурил у окна, я не отходил от телефона. В ходе долгих переговоров почти с половиной города нашел номер телефона сестры. Она оказалась там. Ее долго не подпускали, но моя настойчивость не знала препятствий. Услышал голос, прежде звонкий, как песчинки веснушек – и все внутри оборвалось. Я понимал: все страшное, что могло произойти, случилось. Не терпелось увидеть ее. Обмануться, что все не так, она просто приболела.

– Как ты можешь, я так тебя жду!

– Ну хорошо. Если так хочешь, приеду.

– Возьми такси! Будет скорее!

– Может, все-таки можно позднее, не сегодня?

– С ума сошла! Приезжай немедленно!

– Шла, шла и сошла.

– Что ты сказала?

– Успокойся, приеду. Ты невозможен.

Дождь разошелся не на шутку, из-за зонтов трудно было разобрать лица. К подъезду вели две тропинки. Я не двигался. Глаза бегали от одной к другой и не могли поймать родного очертания плеч.

Когда-то накануне такого дождя мы жадно целовались на кухне. В соседней комнате ее ожидали жених и подруги.

– Все, все. Успокойся, дурачок. Все знаю. Ты жди. Завтра утром приеду к тебе надолго.

Утро начиналось с дождя, но в его каплях не было тревоги. Он приятно вторил: «Она придет, она придет, она придет». Взошла у дверей, разбросала по комнате одежду, веснушки и, нагая, шагнула в белое море простыней, подушек… Мы долго-долго тонули вместе до самого белого-белого дна.

Когда любишь, все мешает. Даже слова. Мы узнавали друг друга без слов – у нас было так много пальцев.

Вроде бы тот же дождь, а каждая капля, как обручем, стянута тревогой.

Наконец узнал ее юбку, ноги под зонтом… выбежал встречать на крыльцо… хотел свернуть зонтик, отряхнуть от дождя плащ…

– Не смей, не хочу. Все сама сделаю.

– Что с тобой?

– Ничего. Не трогай меня.

Мы вошли в комнату. Она пристроилась на краешке стула и молча уставилась на кончики мокрых туфель.

Я знал, что произошло. Ее пальцы, безропотно опущенные на колени, рассказали все, до мельчайших подробностей. Кто-то помимо моей воли устроил унизительный допрос.

Она заплакала так тихо и горько, что хотелось бежать прочь. Хоть куда – бежать. И кричать всем, и спрашивать у всех: «Нет? Нет? Нет?!» Попытался погладить руки, плечи приласкать, приобнять…

– Не прикасайся ко мне.

– Что случилось, скажи?

– Случилось то, что случилось.

– Когда это было? Когда?

– Вчера вечером.

– Ты дрожишь. Сними плащ.

– Нет.

– В чем дело, наконец?

– Я ненавижу.

– Кого? Меня ненавидишь?

– Всех! Все мужские руки.

– Я не смогу дотронуться до тебя?

– А ты обо мне подумал?

– Прости. Прости ты меня.

– Ты тут ни при чем. Мне как-то нужно еще жить. Вот сестра взяла к себе, с ней легче.

Пошли зачем-то в магазин, накупили кучу фруктов без разбора. Остановил такси, убеждал в пользе витаминов.

– Не звони больше сестре. Ей надоели мужские голоса.

Разорвал листок с номером телефона. Таксист настойчиво

торопил нас расстаться.

– Так легче?

– Мне нет. А сестре да, легче.

Вернулся домой, слушал Эдит Пиаф. Мне казалось, она понимает. С сердцем что-то такое творилось, оно бегало по всему телу. Не хотелось, чтобы наступало завтра. Тянуло туда, обратно, в прошлое.

Следующий день был воскресеньем. Слушать Пиаф не имело смысла. Она кричала из каждой клеточки тела.

Город готовился к череде субботников, завозили землю на газоны. Постучался в какую-то дверь. У меня был такой вид, что попроси ковер-самолет, и его бы мне немедленно вынесли.

– У вас не найдется совковой лопаты?

– Сейчас, миленький. Ты только погоди чуток, дам тебе и лопату совковую. Потерпи, не ломай тут ничего.

Старушка, видно вахтер, подала лопату и так посмотрела, что захотелось попроситься в закуток пить чай и плакать. Схватился за лопату, как за спасательный круг, как за соломинку, как за руку, протянутую кем-то оттуда, из прошлого.

Я носил на руках землю, по которой она уходила от меня навсегда. К сумеркам ноги заплетались, а руки все так и не знали усталости. Подошла бабушка-вахтерша с блюдцем.

На нем уютно возвышался стакан чая в подстаканнике, прикрытый свежей тряпицей, рядом лежали две карамели. Я пил из ее рук чай и плакал. Слез не было видно: шел все тот же мелкий дождь.

– Да, беда-беда.

– Что такое?

– Дождь идет. Такой всегда к беде. Ты вот руки ободрал. Может, зайдешь? Смажу, перевяжу.

– Да нет, спасибо вам за все, пойду.

– За глаза-то не ходи. Там только холод и всё.

– Здесь тоже. Дождь такой мелкий. Больно одному.

– Да, локоть ловок, не укусишь. Ты за лопатой заходи, не стесняйся. У нас этого добра полно. Завтра народ удивляться начнет. Вон сколько земли переносил.

– Всю не успел.

– Успеешь еще, не торопись. Сама к тебе придет.

…Декабрь. Ветки голы. Дороги лысы. Заглядишься на звезды и окажешься на земле. Солнце декабря дико, людей сторонится, по полям больше ступает, в город не заглядывает. Глотнет воздуха и скроется до января. В январе солнышко ядрено, с каждой снежинки в глаза бьет.

Зацепиться бы за что-то, хоть за царапинку на руке.

…Позвонила в декабре. Ждал в ресторане, за нашим бывшим столиком. Явилась самой красивой, с единственной розой в руке. Попросила бокал красного вина. Пока листал меню, нагнулась, поцеловала мою руку, оставила розу на столе и ушла. Навсегда.

У улиц голые лбы. Гололед на улицах – голодно, снега нет. Скользко на земле, трудно на ней удержаться.

…Вот и пишу с колена на колено: на одном – пишу, на другом – плачу о ее коленях, полных солнца. На столе фотография: по разные стороны стекла два листа: черный – мой, рыжий – ее, и дождь по одну из сторон. Тот дождь. Мелкий-мелкий. И меткий, как выстрел.

Всё собираюсь к бабушке-вахтерше, голос человечий послушать.

– Жизнь, сынок, не слаще соли. Но сахару до жизни ой как далеко. Сладкой она бывает порой. Такой сладкой, что до смерти не оторваться.

Горькая земляника

Когда она прибыла на свидание, молва до меня уже весть донесла. Начальство сутки держало в неведении. Старался гнать прочь мысль о том, что она где-то тут, рядом. С момента разлуки прошло восемнадцать месяцев. Что месяцы? За сутки осознал: время зависит не только от нас, скорее, от нас оно меньше всего зависит. Мне дозволили в комнату свиданий взять постель. Когда через трое суток я вновь раскатал ее и попросил сигарету, дали, но рядом никто не присел. Сгрудились все у постели и что-то там вынюхивали.

– Жизнь, сынок, не слаще соли. Но сахару до жизни ой как далеко. Сладкой она бывает порой. Такой сладкой, что до смерти не оторваться.

Горькая земляника

Когда она прибыла на свидание, молва до меня уже весть донесла. Начальство сутки держало в неведении. Старался гнать прочь мысль о том, что она где-то тут, рядом. С момента разлуки прошло восемнадцать месяцев. Что месяцы? За сутки осознал: время зависит не только от нас, скорее, от нас оно меньше всего зависит. Мне дозволили в комнату свиданий взять постель. Когда через трое суток я вновь раскатал ее и попросил сигарету, дали, но рядом никто не присел. Сгрудились все у постели и что-то там вынюхивали.

– Мужики, вы чего потеряли?

– Женщиной твоей дышим, придурок. Не против? Ты свое отхватил, позволь и другим насладиться.

Эту ночь провел на чужой простыне, под чужим одеялом. На моей по очереди братва отдыхала. На следующую мне постель вернули, в ней уже ничего не напоминало о трех сутках свидания.

Вот тут все и началось: полезли с расспросами, требовали немыслимых подробностей о женской плоти. Хотелось плакать, чего здесь не только не полагается, но и опасно. Необходимо терпеть: когда-нибудь увижу маму, уткнусь в плечо и разревусь по полной. Она все поймет без слов. Погладит по лысой голове, и слезы под рукой, как под солнцем, просохнут.

Когда ввели в комнату свиданий, она спала. Будить не стал, рядом присел на казенном табурете. Торопился разглядеть, запомнить, в себя вобрать. Это была она и не она. Веки тревожно вздрагивали, руки не находили покоя. От волос веяло чужим. Ожидание чуда не состоялось – тут у нас чудес не происходит. Потом она открыла глаза, мы долго смотрели друг на друга и молча разговаривали. Я попытался погладить по руке. Она отдернула – вышла осечка. Порой подбирала колени к подбородку и тихо плакала. Затем вытягивалась во всю длину, и от наступившей тишины хотелось размазываться по стене. Я судорожно искал первое слово, у меня их, оказывается, не осталось – проглотил все со слюной.

На исходе первых суток она пошевелила губами. Я ничего не мог разобрать: слова застряли в оврагах трещин. И приблизиться не мог: при малейшем движении ее начинало трясти. В полдень показала на воду. Мы попили воды, и не помню, не помню, как ее голова оказалась на моих коленях. Гладил пальцами веки и молча умолял: «Спи, спи, спи».

– Расскажи мне сказку.

– «Понимаешь, все еще будет, нежный ветер еще подует…»

– Нет, нет, сказку.

…Первой июньской ночью, когда только-только начинает зарождаться лето, Господь выбирает одну из девушек и позволяет ей долго-долго плакать. Потом он с величайшей осторожностью, нежностью необыкновенной собирает эту горечь слез

и поутру раскидывает по лесу, превращая в алую землянику Бабушки в деревнях рано встают и босыми по росе гонят буренок на пастбища. И вдруг одна из них обязательно вскрикнет:

– Ой, Господи, ноги опять об осоку порезала.

Нагнется за подорожником, к ране приложить, а там кровинушка земляникой алеет. Студеная, жгучая, как Божья милость. Рученьки свои протягивает – сорвешь и не удержишь. Покатится она, покатится, и вот уже и нет. Лишь след на ладони да жалость. Старшая из старух вздохнет и обронит на ходу:

– Вот опять кто-то невинность потерял.

Грех это или лету отмашка, одному Богу ведомо. А самая молодая, которая лишь этой весной в бабки вышла, обязательно начнет соблазнять:

– Бабы, коровы подождут, айдате земляникой лакомиться…

Не знаю, на каком месте сказки она заснула. Лицо к ночи разгладилось, рука чуть касалась моей. Эта малость была так ничтожна, как шепот травинок на дворе, надраенном перед приходом погон в больших звездах. У нас остались ночь, утро и еще полдня. С первым словом не вышло, искал последнее. Оно важнее. Тут на стенах много всяких слов нацарапано, да не мог я ее голову убрать с колен.

– Знаешь, под левой грудью все платье скопилось тогда.

– Зачем об этом? Молчать легче.

– Там никем не тронуто, бери. Это все, что осталось, возьми, не побрезгуй.

Ее маленькая девичья грудка напоминала могильный холмик, под которым дитя зарыто. А на нем пыталась алеть ягодка одна – земляничка.

Ну, как я мог рассказать такое, что ночь, и утро, и полдень целовал эту левую грудку На губах столько соли осело, что хватит на всю оставшуюся жизнь, если, конечно, жить захочется.

– На что пытка такая?

– Под этой грудью сердце твое бьется.

– Наступили на него, как на ту землянику.

– Ты поезжай к матушке моей, поплачь в ее плечо, пока не вернусь.

Конечно, не сдержался и спросил: «Кто?» Не раз спросил. Она от этого слова так сжималась, как будто бил рукой по ее лицу. Когда уводили, остановиться не мог, глазами кричал: «Кто?»

К матери она не приехала. По слухам, замуж вышла, волосы перекрасила, похудела страшно, девочку родила. А я до сих пор это слово последнее ищу. После возвращения моя речь многим казалась странной, а странного нет, просто стал на слово беднее. А так все путем, нормалек, короче. На нашем озере все кресты – козыри. Тут как-то слышал, как бабы с того берега пели:

Семнадцать минут

Она была не по размеру: моложе, выше, красивая, удивленная. Да к тому же с чужого плеча отдана, чуть не сказал, в аренду. В то время выходил из любви, как из боя, с неимоверными потерями, непониманием окончательного поражения – в общем, не до хорошего. Лишь бы где пережить, пуповину любви перетянуть, горло перехватить. Похоже, ей было не слаще. Голодная, бедная, с маленьким сыном на руках. Приобул, обогрел, детскую коляску купил, а все что-то не лежало, мешало окончательно сблизиться. Она своего предыдущего выспрашивала: «И чего он тянет? У нас до сих пор до кровати так и не дошло».

На нас оглядывались, восхищенно показывали большой палец. Лицом она на все сто, да и фигура что надо, а что-то сдерживало. Может, то, что моя любовь была полной противоположностью. Шея до сих пор реагирует на каждую миниатюрную блондинку. Неспешность тяготила, становилось как-то неудобно. Да и она хороша, являлась на свидание то с матерью, то с ребенком, а однажды даже с первым мужем. Я, конечно, любопытный, но не до таких подробностей.

Еще и руки, ее руки, мешали, худые пальцы и большие ладони. Может, так бы и ничего не было, да случай подстерег, скорее, подсказал. В очередной раз пришла она с близкой подругой, та мне подходила по всем статьям. Закатились в кабак, пили, болтали обо всем и ни о чем. После взяли такси, там поняли, что расставаться совсем не хочется. Поехали в ночной магазин, набрали всякой всячины и завалились ко мне. Я прикидывал, как поудобнее шепнуть ее подруге и как бы нам вдвоем остаться минут на семнадцать. Да разве в полуторке развернешься. Дурачились, кровать разобрали. Дареная удалилась в туалет, а мы с ее подругой стали всласть целоваться, нас было не оторвать друг от друга. Но вернулась она, вся посвежевшая, и вдруг ни с того ни с сего заявила:

– А ну-ка, подруженька разлюбезная, покинь нас минут на семнадцать, посиди там или под душем постой.

Вот загадка, откуда она эти семнадцать минут откопала? Подруга поднялась с кровати и удалилась в ванную.

– Давай раздевайся, милый, мне так хочется твоих слов.

– О чем ты?

– О своем теле во всю длину.

Была бы команда, что пьяному мужику еще нужно, разогрет достаточно. Раздела меня сама, пристроилась рядышком, свет не выключала. Мне так захотелось зажмуриться и все сделать молча, незряче.

– Ну, говори ты, говори, у нас времени мало.

Зная форму рук, я боялся увидеть груди – разочарование разрушает. Да вот послушался, разлепил глаза, подыскивая необходимые слова.

Груди оказались маленькими мятыми листочками с пятнышками посередке. Так бывает, когда капельки дождя остаются на листьях. Солнышко выглянет – вот и появится родимое пятнышко. Она все поняла и сказала так просто-просто:

– Знаешь, когда я ходила беременной, они у меня были очень красивыми. Жалко, что ты тогда их не увидел.

Я гладил бедра и говорил, что они пахнут первыми ландышами июня.

– Когда снова забеременею, обязательно тебе покажу, какие они у меня красивые становятся. Правда-правда. Ты что, не веришь?

Я не знал, чем искупить вину перед ней, стал целовать ноги.

– Если бы меня так целовали в самый первый раз, может быть, всё сложилось бы совсем иначе.

Я продолжал опускаться ниже и ниже, мне хотелось оправдаться за всех ее мужчин.

– Вот и родила уже, а так и не познала счастье бабское ни разу.

Я не понимал, как вернуться к верхней половине тела. Ее грубоватые руки на моей голове мешали приливу нежности.

Вода в ванной приумолкла, открылась дверь, нарисовалась подруга:

– Ну, семнадцать минут истекли или поторопилась чуточку?

Я не знал ответа, оглянулся за помощью. Она сидела, руки свесив между колен, как в прорубь, смотрела в темные окна и не плакала, а молилась о долгожданной слезе, которая и в ту ночь не состоялась.

Назад Дальше