Сентябрьские розы - Андре Моруа 2 стр.


– О святая наивность! Талант и слава – вещи совершенно разные. Бывает, что они совпадают, но зачастую и расходятся. Есть каста неприкосновенных, стоит такому человеку написать что-то вроде: «Сегодня с утра небо было пасмурным; я решил надеть теплые кальсоны», как все начинают кричать о его гениальности, и есть, напротив, гении, которых признают таковыми только после их смерти.

– Да, разумеется, потому что они сами не желали славы. Стендаль предпочитал строить романтические отношения с Матильдой Дембовской или болтать с Мериме, а не разглагольствовать на разных церемониях. Он и получил то, что хотел. Все в конечном итоге получают то, что хотят.

– Именно… Гийом до Полины словно сознательно избегал успеха. Он вел уединенную жизнь, посвященную поискам счастья, своего личного счастья, в его представлении это чувственность, безделье, чтение, писал он очень мало… Впрочем, сам можешь посмотреть даты. Гийому пятьдесят восемь лет. Что было известно о нем лет двадцать назад? «Диалоги» и «Экзерсисы», сложная литература… Внезапно ритм его жизни меняется: один-два тома в год. Он получает орден, потом другой, докторскую степень Оксфордского университета. Он станет членом Академии, когда Полина того захочет, но для начала ей нужна Нобелевская премия, и он непременно ее получит… Откуда все эти многочисленные почести? Гийом Фонтен остался все тем же Гийомом Фонтеном, просто Полина все взяла в свои руки.

– А как ей это удалось?

– Она вела тонкую игру, призывала критиков подправлять эпитеты, убеждала тех, кто формирует общественное мнение, трубя о Фонтене, от этикетки талант перейти к этикетке гений. Привлекла профессоров, в этой среде ее семейство по-прежнему пользовалось авторитетом. Подключила Сорбонну. Поддерживала дружбу с иностранцами. Принуждала своего именитого, но бесхарактерного мужа писать статьи, путешествовать по свету. И вот так, постепенно, подданного муз превратила в знаменитость.

– Какая ты жестокая, Эдме, а на вид такая серьезная и мягкая. К тому же ты несправедлива, в том, что пишет Фонтен, нет ничего вульгарного. И потом, не он искал внимания публики, а, напротив, она сама обратила на него внимание.

– Разумеется. Только не приписывай мне того, чего я не говорила. Наш Гийом отнюдь не глуп, иначе он не сумел бы стать тем, кем стал. Но в том, что он пишет сейчас, чего-то не хватает: чего-то волнующего, загадочного… Говоришь, его романы хорошо написаны? Да, вероятно. Вот только трогают ли они нас так, как его «Экзерсисы»? Не думаю… Заметь, Полина отнюдь не заурядная особа. У меня есть несколько ее писем: они милы, изящны, искусны. Кроме того, она не просто предана Гийому, она его боготворит. Но думаю, по поводу истинных интересов своего супруга она все же ошибается; она побуждает его пожертвовать… как бы лучше выразиться?.. пожертвовать глубиной ради внешнего блеска. А это противоречит истинной природе Гийома. Он начинает осознавать, что это влияние уже мешает ему, искажает его суть, лишает индивидуальности, и порой он осмеливается бунтовать… Для нее это может стать опасным.

– Вот-вот, на днях, когда мы расположились в библиотеке, жена стала наседать на него по поводу какого-то ужина, а тот упирался.

– Ну вот! Молодец!.. Видишь ли, мы, женщины, своими требованиями и капризами можем довести мужчину до грани, до той критической точки, за которой следует разрыв, но главное, вовремя остановиться и не переходить эту грань. Иначе семье, какой бы она ни была, придет конец. Для Полины Фонтен красный свет еще не загорелся, но зеленый уже погас. Что-то произойдет, смотри внимательнее.

III

В течение следующих нескольких недель Эрве неоднократно бывал у Фонтена под различными предлогами: взять книгу, попросить совета. В этих визитах он находил удовольствие, в котором главным было не тщеславие, а искренняя привязанность. Фонтен казался ему обеспокоенным, возможно, даже несчастным. Нет, он не жаловался молодому человеку. Слова его по-прежнему были ироничны, но трогательная учтивость, слегка чопорная и манерная, уже не могла скрыть усталость и даже отчаяние.

Все больше привязываясь к Фонтену, Марсена вынужден был признаться себе самому, что чувствует некоторое разочарование. Когда-то давно знакомство с Гийомом Фонтеном представлялось вершиной его провинциальных устремлений. И вот внезапно оказалось, что его божество принимает его как друга, почти как равного. Кого он увидел? Человека ироничного и вечно жалующегося, немного легкомысленного, который, казалось, не способен вести за собой других, а сам нуждается в проводнике. Во что, собственно, верил Фонтен? Что думал он о жизни и смерти? Каковым было его моральное кредо? Политические, религиозные взгляды? Можно было выслушать его многочасовые рассуждения, не узнав о нем ничего нового, потому что, делая шаг в одном направлении, он непременно тут же делал шаг в направлении совершенно противоположном. Впрочем, читатели вполне благосклонно относились к этой его особенности, поскольку Фонтен принадлежал к небольшому числу избранных, чья нерешительность представляется загадочностью, а непостоянство – изяществом.

Эрве давно уже поставил крест на приглашении на обед, которое когда-то, весьма неохотно, высказала госпожа Фонтен, не позаботившись к тому же уточнить конкретную дату, и вдруг эта дата оказалась назначена, да не в каком-нибудь безликом пригласительном билете, а в письме, написанном собственноручно Полиной: его приглашали в воскресенье отобедать «в узком кругу, дабы иметь возможность поговорить откровенно».

«Интересно, – подумал он, – о чем таком откровенном намеревается говорить эта женщина, плохо представляющая себе, что такое откровенность».

Приглашение он принял. Метрдотель с повадками каноника встретил его со сдержанной улыбкой, явно предназначенной не случайному посетителю, но другу дома. Фонтен, как обычно, был рад его видеть. Но – и это было нечто новое – лицо госпожи Фонтен тоже озарила улыбка, когда Эрве появился на пороге. «Странно, – удивился тот. – Можно подумать, она хочет о чем-то меня попросить. Но что я, жалкое создание, могу сделать для этого всемогущего человека?» Тем не менее он не ошибся; едва лишь они сели за стол в сумрачной – из-за витражей – столовой, как она заговорила:

– Мы пригласили вас одного, месье, потому что нам в голову пришла мысль, которая, надеемся, может вас заинтересовать… Один английский издатель написал моему мужу, что намеревается опубликовать ряд коротких биографий современных писателей. В эту серию он хотел бы включить нескольких французов, в том числе Гийома, а написать эти биографии могли бы молодые авторы… Сопоставить, так сказать, два поколения… что, в общем и целом, вполне удачная мысль. Мы подумали, было бы неплохо, чтобы книга о Гийоме была поручена именно вам, если, конечно, эта работа вас заинтересует. Мы уже имели возможность убедиться, что вы прекрасно знакомы с его творчеством. А что же касается собственно биографии, я готова предоставить вам все необходимые сведения.

Фонтен, который до сих пор не принимал участия в разговоре, казался несколько смущенным. Он вскинул руку.

– Однако же, – обратился он к супруге, – однако же следует узнать, привлекает ли молодого человека этот труд. Он и сам пишет книги. Не понимаю, с какой стати ему заниматься моей жизнью, тем более делать это на заказ.

– О, в самом заказе, – сказал Эрве, – нет, по моему мнению, ничего плохого. Разве самые прекрасные ваши тексты не были написаны на заказ? Я просто сомневаюсь: возможно, профессиональный, признанный критик лучше справится с…

– Речь идет не о критике, – живо откликнулась госпожа Фонтен. – Здесь нужен, скорее, портрет, впечатления на фоне биографического очерка… Вот как я представляю себе эту книгу…

Фонтен нетерпеливо барабанил пальцами по столу.

– Дорогая, – произнес он, – никому не интересно, как вы представляете себе книгу. Если он согласится ее написать, это будет его книга, и он напишет ее так, как сочтет нужным. Или вы намереваетесь распоряжаться и им… тоже?

Смущенный оттого, что оказался свидетелем семейной ссоры, Эрве впервые принял сторону госпожи Фонтен и попытался перевести разговор на другую тему. Подвигнуть Фонтена на длинный монолог было весьма нетрудно: стоило лишь произнести имя одного из его любимых авторов. Эрве пробормотал что-то о Жубере, и гроза отступила, сменившись безобидным дождиком цитат и забавных историй.

Когда по окончании обеда в гостиную был подан кофе, Полина Фонтен сказала мужу:

– Гийом, не забудьте, вы обещали передать сегодня вечером для публикации ваш доклад о Ронсаре. Времени у вас в обрез.

– Боже мой! – воскликнул Фонтен. – Ну конечно! К тому же Ронсар! Надо, чтобы все было безукоризненно… Простите, друг мой.

Эрве остался наедине с госпожой Фонтен, именно этого она и хотела.

Эрве остался наедине с госпожой Фонтен, именно этого она и хотела.

– Так что же? – решительно произнесла она. – Вы согласны написать эту небольшую книжку?

– Если издатель – и герой книги – не против, то да, мадам. Творчество господина Фонтена оказало на мою жизнь такое серьезное влияние…

– Ваша кузина Ларивьер именно это мне и сказала. Вот увидите, когда вы узнаете Гийома получше, то убедитесь, что как человек он так же привлекателен, как и писатель. В нем нет гордыни… Возможно, он слишком скромен. Впрочем, сейчас речь не об этом… Так вы согласны? Мы напишем эту книгу вместе.

Эрве подскочил. «Только не это, – подумал он, – я не желаю, чтобы она мной распоряжалась, как выразился ее муж!»

Однако вслух он не возразил и подумал, что, возможно, это сотрудничество станет поводом еще больше сблизиться с семейством Фонтен.

IV

В самом деле, начиная с того самого дня он получил привилегию регулярно бывать в доме. Часто Полина Фонтен звонила ему утром: «Я нашла несколько документов, которые вам пригодятся, приходите в шесть». Он находил ее в окружении писем и рукописей, которые она анализировала и комментировала с удивительной тонкостью. Она словно разбирала по винтикам все детали интеллектуального и чувственного механизма своего мужа. От этого ее восхищение им не становилось меньше: она верно служила ему, но и себе служила тоже.

Довольно скоро Эрве понял, чего она от него ждет. До женитьбы у Фонтена была долгая связь с одной молодой женщиной, с которой он познакомился в те времена, когда преподавал в Ренне. Судя по фотографиям, она была весьма очаровательна и трогательна и, если верить Полине Фонтен, обладала весьма незаурядным умом. После женитьбы возлюбленного эта несчастная Минни пыталась покончить с собой. Спасенная хирургом, проявившим больше умения, чем сострадания, она покорилась судьбе.

– И что с нею стало? – спросил Эрве у госпожи Фонтен.

– Умерла два года назад. Она вернулась в Бретань и жила там со своей семьей.

Госпожа Фонтен выразила пожелание, чтобы в своей книге Марсена выступил против тех критиков, которые делят творчество ее мужа на два периода и при этом придерживаются мнения, будто его юношеское творчество, то есть творчество периода Минни, более оригинально и самобытно. Оставшись наедине с Фонтеном, Эрве попытался было затронуть эту тему.

– Ах, друг мой, – задумчиво произнес Фонтен, – если вы захотите изобразить времена моих литературных дебютов, вам придется отдать предпочтение светлым и ярким краскам. В ту пору я не думал о всеобщей злобе, о тщетности наших усилий, о бессмысленности всего сущего. Я доверял всем, и прежде всего себе. Единственное, чего я хотел, это тщательно подбирать эпитеты, а еще сделать так, чтобы в глазах молодой женщины светилось счастье. А сейчас… Искусство? Ну да, конечно, меня это еще развлекает, вот только мою собственную манеру письма знает теперь каждый, я стал как все. Любой подражатель поделится с вами моим рецептом противопоставления эпитетов. Вы сами станете Фонтеном, если пожелаете… Дружба? Чередование невзгод и удач слишком ясно показало мне удручающее непостоянство тех, кому я больше всего доверял.

У него бывали такие дни, когда он только и делал, что сетовал и жаловался.

– Вы неблагодарны, мой дорогой учитель. Если и есть на этой планете существо, которое не имеет права жаловаться… Ваша жена живет только ради вас, ваше творчество, похоже, вас переживет, ваши друзья – самые выдающиеся люди нашего времени. Чего же вы еще хотите?

– Я ничего не хочу, друг мой. Просто жизнь горестна и пуста, вот и все… И все же! Мне осталось десять, возможно, пятнадцать лет жизни. И как же проходят эти неповторимые минуты? Я пишу книгу, в которую сам не верю, принимаю каких-то посторонних людей, которые меня не понимают, а мне бы хотелось мирно наслаждаться последними солнечными лучами, перечитывать любимых поэтов, философов и вновь обрести вкус к жизни, общаясь с молодыми.

– Но теперь, – отозвался Эрве, – я вас не понимаю. Если вы и в самом деле этого хотите, за чем же дело стало? Пишите только ради собственного удовольствия, а что касается молодых, неужели вы, хотя бы на моем примере, не видите, как они были бы рады общению с вами?

– Конечно, друг мой, конечно… Но мне не нужны ученики, я никогда не испытывал желания влиять на чьи-то мысли. Вы – другое дело, вы по доброте душевной готовы выслушивать мои жалобы и мечтания. Вот только вы принимаете меня таким, каков я есть, и не пытаетесь спасти от самого себя. Стараться возродить меня к жизни могли бы только наивные существа, которые говорили бы обо всем и обо всех, только не обо мне… Естественность, почти животная естественность, вот чего я жажду – и чего лишен.

В тот вечер он так жаловался и жалел себя, что на следующий день Марсена не удержался и описал госпоже Фонтен его состояние, намекнув, что перемены в жизни пошли бы на пользу ее супругу.

– Не беспокойтесь, – ответила она, едва заметно пожимая плечами. – Он всегда такой, когда закончил одну книгу и еще не начал другую. Гийом страдает маниакально-депрессивным психозом. У этого заболевания есть различные фазы. Когда он творит, то испытывает эйфорию. Но едва книга закончена, он начинает обдумывать новое произведение, и поначалу это весьма болезненное состояние. Мне столько раз приходилось от него выслушивать, что он стар, исписался, что ему нечего сказать, что новый сюжет ничего не стоит… Я просто слушаю и жду… В один прекрасный момент работа налаживается, настроение улучшается, пессимизм уступает место радостному возбуждению, кризис миновал.

Она говорила это с уверенностью психиатра, описывающего состояние своего пациента.

– Вы знаете его лучше, чем я, мадам. Но не кажется ли вам, что ему бы следовало сменить обстановку, больше общаться с молодежью?

– Понимаю! – с горечью ответила она. – Ваша кузина Ларивьер наговорила вам, будто я чуть ли не лишаю его свободы, что я патологически ревнива, не даю ему общаться с молодыми женщинами и наношу вред его творчеству.

– Эдме не говорила мне ничего подобного!

– Не она, так ее сестра или кто-нибудь еще. Я знаю, о нашей семье рассказывают бог весть что… Если вы чуть лучше нас узнаете, то сами поймете, что они несправедливы. Да, признаю, в начале нашего замужества я ревновала. Теперь Гийом уже немолод, мы женаты уже двадцать пять лет, я даю ему свободу действий. Если он ей не пользуется, значит ему это не нужно. Порой он на какое-то мгновение позволяет себе фантазии, если вдруг получит письмо от какой-нибудь восторженной студентки, потом возвращается за письменный стол, где обретает свое истинное счастье, и ко мне, потому что я один из инструментов его работы, нечто вроде авторучки или словаря Литтре.

Госпожа Фонтен говорила еще долго, Эрве она показалась весьма разумной и спокойной, он решил, что, если рассуждать здраво, его друг находится в надежных руках.

V

У Ларивьеров часто можно было встретить одну молодую художницу, Ванду Неджанин, она делала карандашные портреты и была приятельницей сыновей Эдме. Одевалась она с вызывающей простотой. Эдме, весьма строгая в своих оценках, уважительно отзывалась о рисунках Ванды и в знак того, что ее отзывы были искренни, даже повесила у себя дома один из ее портретов между работами Шагала и Дюфи.

– Серьезно, Эрве, ты не находишь, что эта девушка по-своему гениальна?

– Со словом гений следует обращаться осторожно, – ответил Эрве, – но она, безусловно, очень способная. Откуда она?

– Откуда Ванда?.. Я знаю о ней не больше твоего… Ее семья, они русские, то ли из белых, то ли из розовых, эмигрировала в Париж в революцию. Ванда была воспитана полурусской, полуфранцуженкой, поэтому у нее есть легкий акцент… Такое раскатистое r… С тех пор как она начала работать самостоятельно, она съехала от родителей и живет в своей мастерской… На улице Ренн, в глубине двора… Я там была у нее… Она очень красива, поэтому у нее много заказов… Ей позировал Ларрак, патрон Франсуа, а всем известно, что ему не хватает терпения! Не думаю, что ее поклонникам что-то от нее перепадает… Несмотря на свое происхождение, в политике она, как выражаются мои дети, весьма «продвинута»… Честно говоря, думаю, ее протест продиктован скорее некими сентиментальными соображениями, а не идеологическими, но уверена, что нас всех она ненавидит.

Подтверждение этому диагнозу Эрве получил несколько дней спустя. Обратив внимание, что Ванда отмалчивается во время разговора Эдме с подругами по поводу того, как трудно жить в современном мире, он сел с нею рядом и спросил:

– А вы почему молчите?

– Что, по-вашему, я должна говорить? Оскорблять их я не хочу. Но как Эдме Ларивьер и ей подобные могут рассуждать о том, как «трудно жить»? Она знает, что подпись внизу чека даст ей еду, одежду, украшения, ей известно, что для того, чтобы перенестись из одной точки пространства в другую, ей достаточно сесть в длинную белую машину, поданную прямо к двери, или нажать кнопку лифта… Ее жизнь – это цепочка чудес… Чтобы понять, как бывает «трудно жить», ей нужно подождать автобуса под дождем, подняться пешком на седьмой этаж, а под конец месяца считать и пересчитывать последние оставшиеся франки…

Назад Дальше