Вид с метромоста (сборник) - Денис Драгунский 26 стр.


Поэтому, конечно, ни о какой серьезной либерализации речь не шла.

Пастернаку по большому счету было чего бояться.

Интересно вот что. Хрущёв, конечно же, «Доктора Живаго» не читал. И вряд ли кто из членов Президиума ЦК продрался сквозь эту книгу. Наверное, даже не листали.

Руководителям партии и правительства доложили: дескать, книга антисоветская.

Хотя могли доложить и по-другому. Например, так:


«Нобелевская премия 1958 г. присуждена тов. Пастернаку Б.Л. за многолетнюю работу в области русской советской поэзии и перевода, а также за исторический роман „Доктор Живаго“. В этой книге на примере крушения мелкобуржуазного интеллигента показано торжество коммунистических идей. Центральный персонаж романа тов. Пастернака – это современный Клим Самгин, описанный со всем сарказмом крупного мастера социалистического реализма. Нравственное ничтожество, постоянные колебания, а также личные предательства по отношению к близким – все это убедительно рисует гнилость буржуазной морали. Присуждение Нобелевской премии тов. Пастернаку показывает, что горьковский вопрос „С кем вы, мастера культуры?“ в условиях развязанной США гонки вооружений становится всё более и более актуальным для всех честных и думающих людей на Западе».


Однако доложили иначе.

Позавидовали, что ли?

Желтая тетрадь

сон на 6 апреля 2012 года

Приснилось, что я закончил сборник рассказов, отослал файл в редакцию и собираюсь наконец написать нечто другое. Длинное. А именно книгу о себе. Большую и подробную, но не просто автобиографию. Рассказ обо всем, что я видел и чувствовал особенно в юности.

Тем более что я давно уже такую книгу пишу.


Причем не на компьютере, а от руки. Шариковой ручкой в большой тетради. Желтая, толстая, в мягкой обложке, тетрадь. Почти до конца исписанная мелким, но четким почерком. Я вообще-то пишу очень неразборчиво. Отвык. Наверное, с двадцати лет печатаю на машинке, а с девяносто второго года – на компьютере. Почерк испортился безнадежно – иногда напишу что-то в ежедневнике, а потом сам не могу разобрать.

Но тут я специально старался, писал медленно и аккуратно, буква к букве. Так что страниц через тридцать улучшил свой почерк. Это даже заметно, как он становится всё более уверенным и гладким от начала к концу.

Почему от руки? Потому что по утрам. До того как включил компьютер. На свежую голову. Тем более что во сне и ранним утром, когда еще лежишь с полузакрытыми глазами, иногда приходят очень яркие и подробные воспоминания.

Только успевай записывать.

Как прекрасно, что есть уже такая заготовка, такой задел. Я вспоминаю эти страницы, как там всё тщательно, кружевно написано. Тугое, плотное, узорчатое переплетение реальных событий и переживаний.

Я выдвигаю ящик стола, где лежит эта тетрадка.

Ее там нет.

На полке, где стоят мои старые ежедневники, записные книжки и «сонники» за 2010 год – помните, я тогда решил записать все сны за целый год? – ее тоже нет. На тумбочке в спальне тоже нет. На низком комоде около кресла в гостиной тоже нет. Куда же я ее запихнул, запрятал? Или просто отложил в сторону и теперь не могу найти. Я терпеть не могу, когда люди, даже мои близкие и любимые, вот так, бездумным жестом левой руки, куда-то в сторону суют часы, телефоны, бумажники, документы, письма, кольца и всё такое, и потом это надо искать всей семьей, и я ворчу: «Опять жест левой руки?» А теперь, выходит, я сам стал такой. Грустно. Но где же тетрадка?

На книжных полках тоже нет. Я просматриваю все корешки, до мелькания в глазах. Потом лезу в закрытые полки, которые за дверцами, в которых какая-то старая ерунда, учебники, труды конференций, юбилейные сборники и прочее.

Тетрадки нигде нет.


Господи, а как я гордился, что от руки! А теперь всё. А какой был текст! Уже не восстановишь. Точно так, как было, не сделаешь.

Какая жалость. Даже в груди тесно.

Просыпаюсь. Не может же быть, что она вот так прямо пропала! Я хочу вскочить с кровати, бежать искать – на антресолях, среди коробок, среди журнальных подшивок…

Вдруг вспоминаю, что такой тетради у меня нет. И не было никогда.

Сразу отпускает. Фу! Слава богу. Приснится же такое.

Но потом становится жалко, что нет у меня такой тетради.

Даже еще жальче.

Потому что, если бы она была, я бы ее не потерял.

Наверное. Хотя кто знает.

Дилемма приговоренного

заметки по логике

Человек приговорен к смерти. Кассация отклонена. Он ждет казни.

Вдруг охранник предлагает ему бежать. Охранник может вывезти его за ворота тюрьмы, высадить из машины на людной улице и всё.

Человек задумался.


Допустим, охранник – провокатор.

Тогда в положении приговоренного ничего не меняется. Беглеца хватают у ворот и водворяют на прежнее место. Вряд ли его таким изысканным способом хотят убить при попытке к бегству – ведь он уже приговорен к смерти. При попытке к бегству убивают тех, кого хотят ликвидировать, а законно расстрелять или даже запрятать на длительный срок почему-то не могут.

Про охранника я так подробно, ибо опасаюсь, что читатели именно к нему прицепятся.

Хотя дело не в нем.

Итак, человек задумался.

Если не бежать, тебя обязательно казнят.

Но есть крохотный шанс, что тебя помилуют. И уж совершенно точно, казнят не сегодня. Может, даже через год или через три. Может, там какая-то проверка идет. Может, адвокат подаст еще одну какую-нибудь, особенную, международную кассацию; а там и пересуд. В общем, какое-то время пожить еще есть. А можно смертельно заболеть, тем самым перехитрив карающую Фемиду: если у человека, приговоренного к смерти, вдруг обнаружат рак или тяжелую сердечную недостаточность – неужели его тут же пристрелят? Нет, конечно! Лечить будут. А он сам помрет от неизлечимой болезни, почти как на воле, красота.


Если бежать, то скорее всего поймают. Не в тот же день, так через месяц.

И тут уж казнят по-быстрому.

Остаться на свободе – крохотный шанс. Да и что это за жизнь? Под чужим именем, в чужом городе, изменив внешность и походку. Никогда не встретиться с родными и близкими, не увидеть родной дом, любимую улицу. Бояться каждого стука в дверь, звонка по телефону, окрика на улице. Удрать за границу и там тоже жить тише воды ниже травы, под чужим именем и в чужой стране? Тоска. А какая мука любимым людям! Они ведь узнают про побег. Будут рады, что жив, но будут томиться вечной невозможностью встречи. Не смогут ведь жена, мать и дети тоже перейти на нелегальное положение! В общем, живой труп.

И всё равно в любой момент могут поймать и вернуть в камеру смертников.


Так что, может быть, лучше там и оставаться?

Пасхальное. Тридцать девять лет спустя

Воскресение Твое ангелы поют на небесах

Самая лучшая у меня Пасха была, на которую меня не пустили.

Нас с девушкой не пустили, это был 1973 год, церковь Ивана-Воина на Якиманке (тогда она называлась улица Димитрова). Красивый храм, крыша вся в разноцветных треугольниках. Днем проезжаешь мимо – солнце играет, сердце радуется. Вечером тоже красиво, в закатном огне. А в ту ночь из-за ограды, из-за тонкого темного кружева еще безлиственных садовых веток – так прекрасно светились окна сотнями свечек и золотом иконных окладов.


Но нас не пустили. Крепкие улыбчивые ребята стояли цепью около ворот. Расступались, когда подходили старушки и старички, изможденные девушки в черном, нелепые парни с бородами-метелками: ребята слегка размыкались и давали им пройти. И тут же смыкались, когда подходили обыкновенные люди. Мягко отталкивали плечами и локтями и вполголоса как будто напевали, мурлыкали: «Домой, домой, домой».

Церковь сияла, как светлый разрыв в темных тучах.

Но не пустили.


Мы поехали домой (к ней; она тогда была одна дома).

Пришли. Было без чего-то двенадцать.

Мы очень серьезно зажгли свечку на столе. Поставили икону на комод. Перед иконой тоже зажгли свечу. Сидели молча, глядя на огонь – другой свет погасили.

Потом я включил радио. Вовремя включил, просто чудо. «Начало последнего, шестого сигнала, – сказал диктор, – соответствует нолю часов по московскому времени». Запищало. Шестой сигнал был чуть длиннее.

– Христос воскрес, – сказала она.

– Воистину воскрес, – сказал я.

Мы поцеловались. Сначала три раза, а потом еще много раз.

Поскольку Великий пост завершился и надо было отметить его окончание. Хоть мы его и не соблюдали, конечно, но всё равно прекрасно было.

Когда мы спали, нам обоим – мы утром рассказали друг дружке – снилась церковь, сиявшая недостижимым золотым светом сквозь темные ветви деревьев, сквозь прутья ограды.


Господи, как всё изменилось, однако. Всё другое. Снаружи и внутри.

Но Христос тем не менее воскрес.

Но Христос тем не менее воскрес.

Дальше – тишина

почти столетняя история

«Идут старый и молодой, и молодой у старого спрашивает…»

Эту странную фразу со странной усмешкой любила повторять великая артистка немого кино Александра Сергеевна Хохлова

Когда я в первый раз услышал, я очень удивился.

Тем более что Александра Сергеевна эту фразу мастерски оборвала.

Идут, мол, старый и молодой.

И молодой у старого спрашивает.

И вдруг стоп. Как будто выключили. Тишина.

– И что? – спросил я.

– Что – «что»? – переспросила Александра Сергеевна.

– Что он спрашивает?

– Кто?

– Молодой! – сказал я. – Это, наверное, анекдот?

– Наверное, – сказала она. – Это мне Пудовкин рассказывал.


А Пудовкин рассказывал вот что.

Пудовкин был на войне, в 1914 году пошел на фронт.

Вот, рассказывал Пудовкин, сидит он в окопе. Обстрел идет. А рядом солдат. Пожилой русский мужик лет сорока – Пудовкину-то было – спасибо – двадцать два. Пудовкин был студент-физик, а солдат – совсем простой человек, крестьянин. Вот солдат подмигивает и говорит:

– Слушай, парень, чего расскажу! – видно, какую-то байку рассказать собрался, чтоб не так страшно под обстрелом. – Слушай. Идут старый и молодой. И молодой у старого спрашивает…

И вдруг свист – осколок. Этому солдату полголовы сносит.

Стрельба, атака, немецкий плен, побег, возвращение в Россию.

И всё это время Пудовкин спрашивал всех встречных и поперечных:

Идут старый и молодой, и молодой у старого спрашивает… Как там дальше?

Но никто не знал. Ни один человек.

– Да, сказал я. – Идут, значит, старый и молодой.

– Вот, – сказала Александра Сергеевна. – А молодой у старого и спрашивает…

Она коротко засмеялась.

Я тоже попробовал усмехнуться коротко и мудро. Но не получилось. Потому что я тогда был совсем-совсем молодой.

Девятое января

волшебный фонарь

Василий Алексеевич Кириллов, землевладелец и кандидат прав Юрьевского университета, проснулся и поглядел в окно. Было сухое зимнее утро.

Василий Алексеевич был сильно не в духе: тому были две причины. Спустив босые ноги на лоскутный коврик, он гадал, какая из этих причин сильнее.


Первая – вчера он окончил читать известный роман Достоевского «Бесы» и понял, отчего родители прятали от него эту книгу. Негодяй-автор вывел там его отца, инженера Алексея Ниловича Кириллова, в виде полоумного революционера, который вдобавок еще и застреливается. Да, в молодости отец путался с Нечаевым, но вовремя одумался, пошел служить и закончил свои дни в полном благополучии, выйдя в отставку статским советником, то есть генералом, и крепко обеспечив семью.

Но ведь не потребуешь опровержения!

Василию Алексеевичу показалось, что сестра Анна знала об этой книге: недаром, когда речь заходила об отце, она улыбалась и глядела в сторону.


Анна – вот вторая причина.

Кириллову было двадцать восемь, он только собирался вступить в брак, но всё откладывал этот важный шаг, и последние три года безвылазно жил в наследственном имении, недалеко от Режицы. Окончив курс, он записался было частным поверенным в окружном суде, но, проиграв первое же дело, махнул рукой. Выходило, что адвокатство обходится дороже, чем жить в своем имении скромным барином.

Жил он вместе с матерью – генеральшей, как звали ее слуги, – и младшей сестрой Анной, девушкой на выданье.

И вот вчера сестра Анна ушла к арендатору Блюменфельду, сказав, что женихов всё равно нет, а она выше предрассудков.

Блюменфельд назывался латышом, но Кириллов был уверен, что он еврей – уж больно чернобород и больно лихо носил картуз с лаковым козырьком.


Затрещали дрова в растопленной голландке. Этот звук встревожил Кириллова.

Он прикрыл глаза и увидел белую площадь и людей, которые падают под ружейными выстрелами.

Он увидел, как мужики жгут его имение, отец бросает бомбы, а сестра Анна гарцует на лошади.

– Уезжай, братец, пока не поздно! – кричит Анна. – Пощады не будет, беги!

Но куда бежать?

В Польшу? Польша будет свободной! Но ее растерзают Россия и Германия. В Германию? Там невзлюбят славян. В Италию? Там будут возрождать римский дух. Во Францию? Ее завоюет Германия. В Испанию? Там католики и нищета. В Англию? О, как они скупы и надменны. В Америку? Но боже, как это далеко и страшно…

Картины мелькали, как в волшебном фонаре.

«В Швецию! – хлопнул себя по лбу Кириллов. – Вот куда надо бежать: в Швецию».


Он очнулся и помотал головой. С досадой подумал об Анне. Ох, эти эмансипе! Но всё же – она такая юная, свежая, красивая, а у этого Блюменфельда отросшие грязные ногти на ногах – он летом видал. Эмансипе-разэмансипе, но как можно обнимать такого мужчину? Брр!

Он протянул босые ноги к кафельному боку голландки и заметил, что у него ногти тоже немножечко того… загуляли.

– Яков! – крикнул он слуге. – Возьми у генеральши малый несессер!

Постриг себе ногти, собрал их с ковра в ладонь, бросил в печь, снова лег.

В Швецию бежать, придет же в голову.

Думы чабана

этнография и антропология

Мой старший брат, известинский журналист Лёня Корнилов (умер в 2007 году), рассказывал.


В середине семидесятых он был в командировке в Казахстане. Нужно было сделать материал про старого мудрого простого казаха, человека земли.

Нашли такого – чабан, ударник, орденоносец, аксакал.

Лёня к нему приехал. Юрта, костерок, мясо, водка, неспешный разговор.

Чабан долго и подробно рассказывает про овец, баранов, ягнят, про кошары, про летнюю жару и зимние ветры, про своих собак, которые лежат тут же, положив тяжелые морды на толстые лапы.

Бескрайняя рыжая степь. Бездонное бирюзовое небо, в котором едва заметными черточками реют беркуты. Запах овчины, свежего мяса и костра.

Однако надо, чтобы чабан сказал что-то политически зрелое.

Лёня решил без экивоков:

– Ну, а теперь, под конец, скажите что-нибудь про советскую власть.

– Советский власть? – переспросил чабан.

– Ну, да. Что вы, вот лично вы думаете о советской власти?

Чабан задумался.

Он долго думал, глядя в небо, а потом печально сказал:

Советский власть хороший. Но какой-то очень длинный…


Смешно, собственно, не это.

Смешно то, что мы, московские пустоболты, смеялись над аксакалом. Думали, что он под старость рассудок потерял. Что ему мнятся ханы, эмиры, басмачи и прочая Алаш-Орда.

Нам-то советская власть казалось вечной.

Хотя ей оставалось всего пятнадцать лет.

Поговорить

родные люди вот какие

Быстрая встреча не располагала к разговорам, но Елена Ивановна не могла без этого. Она даже говорила: «Между сексом и поболтать – если уж такой жесткий выбор будет, либо-либо, то предпочитаю поболтать. Особенно с хорошим человеком. Но лучше, конечно, и то и другое».

Серёжа Петров был хорошим человеком. И моложе Елены Ивановны лет на шесть. Или даже на десять.


Встреча была быстрая, потому что Серёжа зашел к ней забрать отзыв на реферат. У его аспиранта была защита, это был его первый аспирант, и он очень волновался и поэтому вдруг поцеловал Елену Ивановну. Как бы в благодарность. Ручку поцеловал, а потом щечку, а потом они очнулись, лежа на узком диване в гостиной. Потом оба сели, переводя дыхание и глядя на свое голое отражение в темном экране телевизора.

Серёжа поднял с пола рубашку и прикрылся.

А она так и сидела, водя пальцем по своему худому вялому животу.

– Твой папа изменял твоей маме? – вдруг спросила она.

– Нет, – сказал Серёжа. – То есть, насколько я знаю, нет.

– То-то ты такой смущенный, – улыбнулась она. – А мой папа изменял.

– Направо и налево? – нарочно спросил Серёжа.

– Не ехидствуй, – сказала Елена Ивановна. – Нет. Не направо и налево.

Но я знала, что у него были женщины. Но не знала кто. Но про одну он вдруг проговорился. При мне по телефону сказал: «Галюсенька, встретимся завтра». Я сказала: «Вот это да!» Он обернулся и беспомощно на меня посмотрел. Он уже был сильно немолод. У него были две сотрудницы, две одиноких дамочки-подружки. Галя Саенко и Вера Чибис. Они даже приходили к нам в гости, вдвоем.

Потом папа умер. А потом мама сказала, что ей звонила Верочка Чибис, она уже совсем старенькая…

Я спросила: «А Галя? Помнишь такую?»

Мама сказала, что Галя одна растила дочку. Верочка ей помогала. Потом Галя умерла, но девочка уже выросла к тому времени…

Вот это да.

Я взяла у мамы телефон этой Веры Чибис.

Мама сказала: «Да, да, позвони ей. Она будет рада. А то она совсем одна».

Но я всё не звонила, тянула. Непонятно почему. Ведь я так хотела узнать всю правду. А вдруг у меня есть сестра?

Назад Дальше