Вид с метромоста (сборник) - Денис Драгунский 28 стр.


Кулаки красиво смотрелись на кремовой скатерти. Официант замер с маленькой бутылкой минералки.

– Идите, – махнул ему рукой Лаптев и громко вздохнул, чтоб Свенцицкий слышал.

– Не чувствую роль, – ответно вздохнул тот. – Утерял смысловое ядро… И вот думаю: а мое ли это? Сережа, я долго размышлял. Я больше не могу.

– Чего? – зашипел Лаптев. – Мы половину смен отсняли!!!

– Истина профессии, истина искусства шепчет мне, – сказал Свенцицкий, – чтоб я послал всё это на хрен… Мне грустно, Серёжа. О, если бы ты знал, как мне грустно…

– На середине фильма? – спросил Лаптев. – В морду хочешь?

– Друг мой, – сказал Свенцицкий. – Ты, наверное, помнишь, что сержанта Климчука я играл без дублера. Если ты дернешься, сука, я тебе мозги выбью. Ты лучше скажи, зачем ты мою Таньку трахнул? Зачем она тебе, тихая провинциальная девочка, когда твоя Ленка на всех глянцах сиськи кажет? Что ж ты за тварь такая?

Лаптев молчал, слегка огорошенный.

– В общем, так, – Свенцицкий встал, кинул на стол купюру, громко подвинул стул на место. – Выходи из положения.

– Как? – пролепетал Лаптев.

– Как хочешь, – сказал он, повернулся и ушел.


Через два дня у Свенцицкого зазвонил телефон.

– Василий Казимирович? – красивый и чуть знакомый голос. – Вас беспокоит Елена Лаптева. Мне очень нужно с вами встретиться. Сегодня, если вы свободны вечером.

«Лихо», – подумал Свенцицкий.

– Да, конечно, – сказал он. – «Пушкин»? Или «Турандот»?

– Я бы хотела заехать к вам домой, – сказала она. – Если можно.

«Быка за рога», – подумал Свенцицкий. У него была вторая квартира, покойной тетки, которую они сдавали. Сейчас как раз была пересменка жильцов, ура.

Он назвал адрес и помчался туда наводить порядок. Мыть бокалы и перестилать постель.


Ровно в восемь тридцать раздался звонок. Свенцицкий как раз успел вылезти из душа и переодеться во всё новое-свежее.

Вошла женщина лет пятидесяти пяти. Или даже больше. С крашеной укладкой. В пиджачке.

– Лаптева, – сказала она и достала из сумки бутылку дорогого коньяка. – Держите. Пойдемте выпьем, – и сама прошла на кухню, уселась на табурет. – Василий Казимирович, он полный козел, простите его, я вас просто умоляю. По-женски.

– Простите, – сказал Свенцицкий. – Вы – Серёжина мама?

– Мама? – она расхохоталась. Потом вдруг посерьезнела. Наморщила лоб. Достала платок. Отвернулась. – Я его жена! Уже двадцать восемь лет. Паспорт показать? Я принесла.

– Не надо, – сказал Свенцицкий. – А… а как же та самая Елена Лаптева?

– Да просто шлюха, он с ней уже пять лет спит. А я что могу? Скажи, Вася, а я что могу, у нас дети, Вася, что мне делать?

– А мы разве на «ты»? – глупо спросил Свенцицкий.

– Я думала, ты меня сразу узнаешь. Я Лена Чекмарь, с киноведения… Мы с тобой даже когда-то…

– Что?

– Да ничего. Нет, правда, ничего. Честное слово.

– У тебя тогда пробор был, – сказал Свенцицкий. – И пучок.

– Да, – сказала она.

Он обнял ее за плечи и тихо поцеловал в макушку.

– Спасибо, – сказала она.

– А морду я ему всё-таки набью, – сказал он. – Но не очень сильно.

– Спасибо, – сказала она еще раз.

Свитер, джинсы и кроссовки

«Зимы», «Зисы» и «Татры», сдвинув полосы фар

Ах, друзья мои!

Ходите ли вы в театр?

Ходите ли вы в театр так, как ходили в него лет тридцать-сорок назад?

Как ходил в него некий интеллигентный, интересующийся искусством Петров со своей интеллигентной, образованной Петровой?

Нет, вы только представьте себе.


Спектакль – в субботу.

Подготовка начинается в пятницу. С вечера надо выстирать белую рубашку Петрову и кофточку Петровой. И развесить на плечики, чтоб не сделался рубец от веревки. Некоторые, правда, отдавали белые рубашки в прачечную. Но всё равно приходилось чуть подгладить.

С вечера также надо щеткой пройтись по брюкам.

А Петровой – накрутить бигуди. И главное – внимательно обдумать все детали завтрашнего наряда. Вплоть до брошечки и клипсов. Потому что в прошлый раз она за полчаса до выхода вдруг всё перерешила, бросилась переодеваться, они едва не опоздали, от остановки к театру чуть не бежали, и Петров всё первое действие сидел немножко надутый.


Утром Петрова гладит свою кофточку и рубашку Петрова. И свежий носовой платок. Брюки Петров гладит сам, через мокрую тряпочку. Женщинам такое не доверяют.

Потом он идет на лестницу и чистит ботинки кремом. Жесткой щеткой, мягкой щеткой и бархоткой.

Потом долго моется в душе. Тщательно трет мылом руки, чтоб не пахло гуталином.

В двери ванной стучится Петрова: «Уже половина третьего!»

Да, конечно, ей тоже нужно принять душ и потом заняться головой. То есть прической.

Потом, часа в четыре, в полпятого – самое время пообедать. Поскольку ужин из-за спектакля не предусматривается.

За обедом бабушка (то есть мама Петрова/Петровой) говорит ребенку: «Не приставай к родителям, они сегодня идут в театр!» И вообще свекровь/теща в этот день берет ребенка на себя. Чтоб не мешал прихорашиваться.

Но вот наконец пять-тридцать.

Петрова уже одета. Ей хорошо, у нее театральная сумочка не такая уж крохотная, в нее помещаются туфли в пакете.

Петров мучается с галстуком. То узел скособочен, то слишком коротко – сильно выше пояса, то, наоборот, длинно – всю ширинку закрывает, как у клоуна.

Наконец порядок.

Петрова притрагивается к вискам и запястьям горлышком пузырька «Мисс Диор». Зато Петров смело плескает на ладонь одеколон «О Жен» и трет щеки и шею.

Да! Проверить билеты в правом боковом кармане – потому что в левом лежит бумажник. А в карман брюк не забыть положить два рубля и побольше мелочи. Чтоб можно было в буфете взять без очереди, потому что без сдачи.

Поцеловать ребенка. Тещу/свекровь. «Пока! В одиннадцать точно будем!»

И уйти, оставляя за собой шлейф праздника. Запах духов, мытых голов и свежей глаженой одежды. Так, чтоб сосед, вышедший на лестницу покурить, спросил:

– В театр?

– В театр!

Эх.

Партер и кресла

театр уж полон; ложи блещут

Моя знакомая рассказала.


«Вчера были с мужем в театре.

Очень понравилось. Малый театр; смешно сказать, я последний раз в этом театре была, еще когда в школе училась, ничего не запомнила. А сейчас всё рассмотрела.

Великолепно. Зал такой вроде небольшой, но высокий. Много ярусов. Сразу вспоминается:

Правда, правда! Конечно, свечей никаких нет, но всё как в старину. Мы немного раньше пришли, поэтому не поленились, поднялись на третий ярус, посмотрели сверху – как красиво! Хотя он называется не „третий“, а „балкон первого яруса“. Но на самом деле третий, конечно. Ну, неважно. Главное, красиво: небольшой партер, амфитеатр с загородкой, балясины такие пузатые, помещичьи. Всё расписано старинными узорами, красным по бело-золотому. И занавески бархатные. Про потолок и не говорю. Люстра хрустальная, огромная.

Сидели прекрасно. Места, не поверишь, партер первый ряд середина. Кресла очень удобные.

Еще приятно было, что публика нарядная. Никаких джинсов и курточек. Дамы в платьях, в вечерних накидках. Мужчины в костюмах. Белые рубашки, галстуки. Туфли сверкают.

Кстати, буфет хороший. Очереди почти нет, всё удобно и вежливо. Главное, еда вот та, старая, традиционная, буфетная – бутерброды с красной рыбой и с копченой колбасой. Конечно, и всё другое тоже есть, но вот эти бутерброды – самое оно. Я уж, пропадай моя диета, взяла именно такой, подпотевший театральный бутерброд – четыре ломтика колбасы на куске мягкого белого хлеба. И сладкую водичку с пузырьками. Как в детстве.

В общем, здорово. Роскошный театр. Рекомендую».

– А спектакль? – спросил я.

– Полная хрень! – сказала она. – Гастроли итальянской труппы. Какая-то дурная брехтятина. Рабочий класс, двадцатые годы. Носятся по сцене, истошно орут. Ужасно скучно, уснуть можно, несмотря на крик. Мы после первого действия ушли. В буфет сходили, и домой. А сам театр классный.

Интеллигентный человек

любовь и травма

Пахомов стригся у Лены уже полтора года.

Примерно раз в три недели он звонил в парикмахерскую, записывался на вечер и, выйдя из своего офиса, шел в соседний дом, где и располагался этот, как теперь принято выражаться, салон.

Лена была молодая для хорошей мастерицы. Но работала отлично. Пахомов к ней попал случайно: он уже сильно отрос, а свой мастер заболел, вот он и забежал в салон по соседству. Пахомов стригся очень-очень коротко, и прежний мастер делал вжик-вжик, и готово, а эта Лена возилась с ним минут сорок. Он спросил: «Почему?» Она важно ответила: «Тщательность стрижки не зависит от длины волос!» Постригла чудесно, гладко, просто как цигейка. Пахомову понравилось, и он стал к ней ходить.

Они болтали о всякой всячине. Она рассказывала о маме и папе, хвасталась, что коренная москвичка в пятом поколении. Пахомов, напротив, был из «понаехавших» – в семьдесят втором году его ребенком привезли из Берлина, где служил отец; а отец родился в Австрии, в советской зоне. Потомственный военный. Но порвал семейную традицию. Отслужил, как надо, и стал архитектором. Она спрашивала: «А как называется стиль вот нашего зала?» Пахомов серьезно говорил: «Рококо в смеси с ампиром, с элементами модерна», хотя на самом деле это был стиль «бордель на вокзале», но зачем же обижать? «Приятно поговорить с интеллигентным человеком», – улыбалась Лена. У нее были хорошие руки. Она была красивая.

Вот, собственно, и все о ней.


Хотя нет, не всё.

Один раз Пахомов пришел на презентацию к одному приятелю и увидел там Лену. Она его тоже увидела, и они оба удивились. Пахомов всегда ее видел в брюках и фартуке, а сейчас она была в платье на лямочках, с голой спиной. А она всегда его видела в старом твидовом пиджаке и джинсах, а сейчас он был в шелковом костюме, шарфе и больших очках в клетчатой оправе.

Она широко ему улыбнулась и кивнула, и он улыбнулся, кивнул и подошел поздороваться: «О, Лена, как дела?» – «Хорошо, спасибо, а у вас?» – но не успел ответить, как у него дела, потому что рядом тут же вырос крупный такой парень и недовольно сказал: «Здрасьте».

– Пахомов, – сказал Пахомов и протянул ему руку.

Тот пробурчал свою фамилию и спросил:

– А вы что, давно знакомы?

Пахомов вдруг увидел, что Лена, отступив на шаг, делает страшные глаза и мотает головой.

– Ну… не помню, – сказал Пахомов. – Да и какая разница? Простите… – и он отошел к группе своих приятелей.

Но потом, на выходе, уже на улице, этот парень снова заступил ему дорогу.

– Ленку я домой отправил, – сказал он. – А ты мне всё-таки скажи, где ты с ней познакомился.

– Нет, не скажу, – сказал Пахомов. – Скажу лишь одно: ничто в наших отношениях не оскорбляло и не могло оскорбить твоих чувств к ней. Поверь на слово!

– Скажешь!

– Дай пройти, – сказал Пахомов и почувствовал удар по голове откуда-то сбоку.


Через неделю Пахомов снова пришел стричься.

– Любой труд почетен, – сказал он. – Вас в школе не учили? Зачем скрывать?

– Он такой интеллигентный молодой человек. Журналист с телевидения. Мне вдруг стыдно стало. Понимаю, что глупо, но всё равно стыдно. Тем более что он намекал на серьезные отношения…

– Тем более! – сказал Пахомов. – Всё равно пришлось бы признаваться.

– Да, но потом! Сняли бы квартиру. Познакомилась бы с его родителями. Он бы сделал предложение. И вот тогда. И ему было бы неудобно отказываться.

– Не знаете вы интеллигентных людей. Им всё удобно… – и вдруг громко охнул, потому что Лена задела едва зажившую ссадину на затылке.

– Что это у вас?

– Ваш кавалер меня обеспечил… – сказал Пахомов. – Не сам, а его дружок. Ничего. Тележурналисты, они привыкли в паре работать. С оператором. Кстати. Он вам звонил после этого?

– Позвонил утром, сказал, что уезжает в командировку.

Пахомов рассмеялся:

– Он еще полгода будет по командировкам ездить. И при этом он не будет вам изменять, гарантирую. Я, Леночка, в армии служил в одном очень интеллигентном подразделении. И всмятку умею, и гоголь-моголь…

Лена долго молчала. Потом сказала:

– Это всё из-за меня. Простите.

– Ничего, – сказал Пахомов.


Она долго его стригла, а потом, нагнувшись, сказала:

– Я очень виновата, да. Если можно… в смысле, если вы хотите, я могу прийти, куда вы скажете. Один раз.

Пахомов молчал три секунды. В уме сосчитал: «Раз, два, три». И сказал:

– Нельзя. В смысле – не хочу.

Европа-раз, Европа-два

последний бал Ромео и Джульетты

Дело было в стране на букву, к примеру, В.

Или на букву А, Б, Г, И, Л, П, Р, С, Ч…

В центрально-восточно-южно-европейской стране. В 1930-1940-е годы.

Там жили мальчик и девочка.


Однажды ранним утром девочка проснулась от пения птиц за раскрытым окном. Было солнечно. Она посмотрела на часы, встала, сделала гимнастику, умылась. Мама накормила завтраком ее и папу. Папа пошел на службу, а девочка – в школу. Она ехала на трамвае, смотрела в окно. Там разные люди шли кто куда. У магазинов были красивые витрины. Трамвай проехал мимо театра. Девочка прочитала афишу «Ромео и Джульетта». Девочке было двенадцать лет, она не знала, про что это. В школе спросила у подруг. Ей рассказали. Вечером она попросила маму, чтоб они вместе пошли в театр, на «Ромео и Джульетту». Мама переглянулась с папой. «Не рано?» – спросил он. «Современные дети растут быстро!» – сказала мама.

Через месяц они пошли в театр. Девочке очень понравилось. И сам спектакль, и публика в зале – все такие праздничные, нарядные. В буфете мама купила ей пирожное и бокал лимонада.


Тем же самым ранним утром мальчик проснулся от тяжелого стука в дверь. Мама схватила его, вытащила из кровати, запихнула в кладовку, завалила коробками и тряпками и отчаянно шепнула: «Тссс!». Мальчик слышал, как кричали на его папу и маму. Потом он понял, что сейчас войдут в кладовку. Там был задний люк, в бывшую выгребную яму – когда-то это был старинный клозет. Он прыгнул туда. Там пахло сухим дерьмом. Через три часа он вылез. В квартире не было никого; всё было перевернуто и сломано: что-то искали. Мальчик надел куртку и вышел на улицу. В кармане было несколько монеток. Он сел на трамвай, ехал, смотрел в окно. Там был театр. «Ромео и Джульетта». Он не понял, про что это. Он приехал к тетке. Она спросила: «Чем от тебя воняет?» Он всё рассказал. Она велела ему помыться и отправила в деревню.

Там надо было всё время работать и было страшно, потому что иногда приходили одни солдаты и забирали еду, а потом другие, и убивали тех, кто давал еду ранешним солдатам.

Но потом пришли совсем другие солдаты.

Девочкиного папу повесили на площади.

А на дом, где жил мальчик, привинтили мемориальную доску про его папу.


Осиротевшие мальчик и девочка так и не встретились.

А если бы встретились, то девочка сказала бы, что всё, что произошло с мальчиком, тяжелый бред и не было такого, а если и было, то очень редко и далеко-далеко, и нормальные люди об этом ничего не знали. Страна на самом деле просто жила!

А мальчик сказал бы, что она в лучшем случае дура, а в худшем – сволочь. Но в любом разе – отродье коллаборационистов, и что она пила лимонад, в то время как страна на самом деле стонала под сапогом оккупантов (диктатуры).

А как оно было на самом-самом-пресамом деле – Бог разберет.

Ибо история – это судьба победившего меньшинства, навязанная остальным меньшинствам в качестве «общенародной судьбы».

Вождь и его писатель

dunhill bruyere[26]

Загадку самоубийства Фадеева раскрыл мне старый писатель-чекист NN незадолго до своей смерти. Он просил меня молчать тридцать лет; минуло сорок, и теперь я могу рассказать эту историю.

– Тут три легенды, – сказал NN. – Номер один – тяжелый запой, как было сказано в медицинском заключении, прямо под некрологом. Это для народа. Застрелился по пьянке, с кем не бывает. Номер два, что ему невыносимо тяжело было встречать людей, которых он фактически сажал, и вот они вернулись из лагерей. Это для интеллигенции. Легенда номер три – искреннее и злое письмо в ЦК. Что, мол, партийные чиновники извели его талант под корень. Это для отделов культуры обкомов и райкомов. Чтоб не увлекались администрированием.

– А на самом деле? – спросил я.

– Сейчас, – старик развязал тесемки на картонной папке и вытащил простую общую тетрадь, перелистал. Я увидел четкий фадеевский почерк. – Вот. Его заметки на память. Сорок седьмой год.


«Совещание у тов. Сталина по премиям. Двенадцать крупных писателей. Сидим в приемной. Ждем полчаса. Поскребышев входит: „Подождите“. Ждем еще час. Поскребышев: „Вы, вы, вы, и тов. Фадеев“. Ведут двое военных. Коридор, комната. Чай, боржом, печенье. Сидим вчетвером еще сорок мин. Мол. чел. в штатском, сильно пахнет шипром: „Тов. Фадеев, идемте. Остальные обождите“. Ведет по лестнице вверх. Вводит в кабинет. На столе трубка, папиросы. Но дыма нет. Книга, какой-то том Ленина (не рассмотрел). Входит мол. ген. – лейт.: „Присядьте. Тов. Сталин неважно себя почувствовал, у него проф. Виноградов“. Я: „Мне подождать?“ Он: „Вот замечания тов. Сталина“. Дает мне список лауреатов. Синим карандашом кто-то вписан, кто-то вычеркнут. Встаю: „Могу идти?“ Он: „Посидите полчаса“. Сам сидит за письм. столом! Потрошит папиросы, набивает трубку, нюхает, выковыривает спичкой, и опять. Я: „Тов. Сталин всё-таки меня примет?“ Он отвечает: „Трубка у тов. Сталина английской марки Дунхилл – белая точка на мундштуке, видите? Фирменный знак“. Я: „Тогда я пойду?“ Он: „Полчаса, сказано! Тов. Сталин очень внимателен к нуждам писателей. И носит потертый китель, понятно?“ Полчаса прошло, он нажал кнопку. Вошел который шипром воняет. Отвел меня к нашим. Они: „Ну, что?“ Я говорю, какой на тов. Сталине китель, какая у него трубка и какие он дал замечания. Потом мы четверо рассказываем это всем остальным. Поскребышев на нас смотрит: „Что, рады встрече с тов. Сталиным?“ Все как закричат: „Счастливы! Счастливы! Какой он великий и простой!“

Назад Дальше