Со временем нужда в «Реестре» почти отпадает. Однако лист по-прежнему лежит, блестя пленкой, на полке под телевизором. Это – красный угол комнаты, а «Реестр» – его икона: о нем помнят всегда, и боже упаси нарушить идеальный порядок. Раз в неделю с ним сверяются: ритуал, подтверждающий, что мировая гармония существует. Что бы ни происходило во внешнем мире, здесь все остается на своих местах раз и навсегда – так, как однажды было заведено.
И вот проходит лет пять.
Дети поступают в институт и всеми правдами и неправдами разбегаются по общагам и съемным квартирам. По случаю дня рождения одного из них собирается семейное торжество: приезжают родственники, бывающие тут раз в десять лет, и неожиданно все проходит на удивление хорошо. Вино, жареное мясо, даже танцы. Поздно вечером все, включая детей, разъезжаются.
А утром, проводив супруга на работу, их мать берет «Реестр», чтобы протереть пыль в красном углу, и видит страшное. Пленка с одной стороны оторвана, и красным маркером поперек всего листа с безупречными каллиграфическими буковками размашисто начертано два слова: ВЖОПУ и НАХЕР.
На святыне. На «Реестре». «Вжопу». Слитно, что в какой-то степени добавляет в это кошмарное происшествие ноту глумления.
Жена оказывается в положении человека, на руках которого труп соседа, неизвестно как попавший в ванную комнату, с пояском от ее халата на горле. Ситуация катастрофическая. Те черствые люди, которые сейчас мысленно предложили ей выкинуть к черту испоганенный «Реестр», а перед ошарашенным мужем, как только вскроется пропажа, исполнить танец освобожденных женщин востока, недостаточно реалистично поставили себя на ее место.
Вы только представьте: двадцать лет брака с этим человеком. Двое детей. Она двадцать лет балансирует на канате, сдерживая, собирая, примиряя всю семью, сглаживая острые углы, где-то идя на уступки, где-то проявляя чудеса дипломатии. И все это рухнет к черту, когда муж увидит «Реестр» с нахером и вжопой.
Потому что он не простит. Вся родня будет у него под подозрением, больше не случится вечеринок, совместных праздников, ужинов, и даже каждый приезд их собственных детей будет отравлен страшным сомнением: не они ли? Ведь, положа руку на сердце, могли, могли, думает она в ужасе. И дядя Слава мог, и жена его могла, да что там – никого нельзя исключить!
Вариант, что кто-то один признается и возьмет на себя роль козла отпущения, она отбрасывает сразу. Не признается. К тому же, если это кто-то из ее детей, она не желает, чтобы они признавались.
Что остается? Переделать проклятый «Реестр»? Но, во-первых, ей не удастся скопировать почерк мужа. Во-вторых, даже если бы это и получилось, и она сделала новый экземпляр – разумеется, человек вроде ее мужа распознает подделку, едва лишь дотронувшись. Запах, мелкие детали – нет-нет, исключено, так выйдет еще хуже.
И в конце концов она находит решение.
Оно совершенно логично. С важной оговоркой: для нее и в ее положении.
Что, сразу писать ответ, или будут версии?
Признаюсь честно: у меня с ответом было бы туго. Не потому, что у меня отказывает воображение – скорее, наоборот. Когда я ставлю себя на ее место, когда мысленно беру в руки этот проклятый лист, то представляю, как муж третировал всех нас, как собственный психоз он возводил в закон для всей семьи, а я изо всех сил старалась сделать жизнь детей более сносной, и я была уверена, что у меня все получилось, вчерашний вечер – лучшее тому доказательство! И что же? Тут-то меня и ждало полное крушение. Он не простит никого из нас, думаю я. Мы все станем для него олицетворением хаоса и глумления. И, поняв это, я беру самую тяжелую вазу (подоконник, слева за фикусом) и сажусь дожидаться мужа. А когда он возвращается, разбиваю ему башку вазой и смеюсь, глядя на получившийся беспорядок.
Но ответ, конечно, довольно очевиден.
Да, она подожгла тот угол, где был телевизор.
Поставила гладильную доску, включила утюг. И «забыла» его на ткани, а сама выскочила в магазин.
Это она потом рассказала, когда вечером муж вернулся и увидел последствия пожара («Володя! Твой «Реестр!»). На самом деле, разумеется, это все происходило под ее жестким контролем.
Про духовное
Есть у меня знакомый – такой самоуглубленный молодой человек лет сорока пяти. Молод душой, естественно. Я заметила, если некто заявляет, что он молод душой, то лицо и фигура, скорее всего, безжалостному ходу времени сопротивлялись без особого успеха.
Но речь не о том.
Он любитель порассуждать на тему «какая я личность». «Добр ли я? Духовен ли?» – вопрошает знакомый и принимается самозабвенно копаться в движениях своей души, не дожидаясь ответа посторонних. Что они могут понимать, в конце концов.
Однажды случилось так, что я находилась в дурном настроении и не была расположена наблюдать эти мыльные пузыри рефлексии. О чем ему и сказала.
Знакомый мой был озадачен. Обычно я внимала ему терпеливо и даже не совсем безучастно. Он разразился нравоучительной лекцией на тему, что внутренний рост индивидуума обеспечивается лишь тем, что…
На росте я его снова перебила. «Индивидуум в норме вообще не должен задаваться вопросом «какой я человек», – злобно сказала я. – Что за пустое кокетливое любопытство. Спрашивать надо «что я делаю». Вот из того, что ты делаешь, и вырастает то, какой ты человек».
Нехитрое и довольно спорное это утверждение произвело на моего знакомого неожиданное воздействие. Он воспринял его как оскорбление (хотя ничего подобного я не имела в виду) и запальчиво выкрикнул:
– А сама-то ты чем занимаешься? Вот конкретно сейчас, а?
Не знаю, какого ответа он ожидал. Возможно, я должна была признаться в каком-нибудь откровенном душераздирающем мещанстве вроде маникюра или варки борща, и после этого, найдя в своем глазу не просто бревно, а полноценную лесопилку, устыдиться и зарыдать. Или наоборот: сообщить, что я одной рукой лечу больных лейкемией, а другой разливаю воду и раздаю презервативы детям Африки – и тогда зарыдал бы уже он.
– Брею попу морской свинье, – ответила я.
Это была правда. У меня сидела тогда на передержке свинья чрезвычайной лохматости, приученная терпеть триммер.
Знакомый замолчал. Не знаю, какие бездны открывались ему, пока он осмысливал мои слова. Что можно сказать о личности человека, бреющего свинью? Добр ли он? Духовен ли?
Требовалась универсальная реакция, и мой знакомый не оплошал.
– Не ожидал от тебя! – веско сказал он, ухитрившись очистить голос от налета любых эмоций, так что я вольна была присваивать его словам любое содержание, от «ты удивительная и неповторимая» до «фигасе вы быдло, Алена».
Но судя по тому, что последние три месяца он не звонит, вторая трактовка ближе к истине.
Про подарки
Звонила приятельница.
Делилась горем.
Она на днях сообразила, что неумолимо приближается двадцать третье февраля, и засуетилась.
Причем я давно советую ей принять мой способ на вооружение. Мы с ребенком регулярно покупаем какую-нибудь радующую штуковину вроде хороших перчаток или складного ножа и вручаем отцу и мужу со словами: папа/любимый, это тебе на двадцать третье февраля. Таким образом, год заполнен подарками, врученными авансом, и подарками, врученными постфактум. Непосредственно же двадцать третье февраля проходит тихо и спокойно, без всякой беготни.
Но приятельница меня не слушала и на этом погорела. Потому что супруг ее, как многие никогда не служившие в армии мужчины, придает этому празднику сакральное значение и ждет подарков. Всякий раз для его жены это большая проблема и головная боль.
Но только не в этом году. Потому что приятельница нашла отличную штуку: радиоуправлямый вертолет. На радостях купила самый большой.
Он оказался даже больше, чем она ожидала. Здоровенную коробку привезли ей нынче утром, и целый час приятельница в задумчивости ходила вокруг нее. Ее грызли сомнения. Не полетит, думала она со свойственной некоторым женщинам логичностью, не полетит же эта громадная хреновина.
И она решила проверить. Хотя на коробке было ясно сказано: не запускать в квартирах. Но что же делать, если нужно убедиться!
Приятельница проделала все полагающиеся манипуляции, затащила вертолет на стол и включила какую-то кнопочку на пульте. Или две. Или все сразу, она не уверена. Как бы там ни было, вертолет взлетел, и не просто взлетел, а с громким жужжанием рванул навстречу хрустальной люстре (подарок свекрови), сбил ее и гордо свалился сам с осознанием выполненного долга.
Пока обалдевшая приятельница стояла в окружении хрустальных осколков и думала, как сложить из них обратно люстру, позвонил муж. И по голосу ее заподозрил неладное. А заподозрив, начал допытываться.
– Саша, я люстру разбила, – честно призналась приятельница.
Пока обалдевшая приятельница стояла в окружении хрустальных осколков и думала, как сложить из них обратно люстру, позвонил муж. И по голосу ее заподозрил неладное. А заподозрив, начал допытываться.
– Саша, я люстру разбила, – честно призналась приятельница.
Муж не сразу поверил. Люстру? Мамину люстру?!
– Как? – взвыл он. – Как ты это сделала?!
Приятельница оказалась в сложном положении. Сказать про вертолет означало угробить еще и подарок. Она принялась выкручиваться. Как это обычно бывает у правдивых людей, получалось у нее неважно.
Сначала она сообщила, что вытирала с люстры пыль. Потом – что хотела украсить люстру к приезду его мамы.
– Не ври мне, Люся, – дрожащим голосом потребовал муж, отлично знающий о ее отношении к уборке и к его маме.
По-видимому, ему представилось что-то невообразимо ужасное. Люся, подтягивающаяся на люстре с целью натренировать бицепс? Люся, кувыркающаяся на ней же с любовником-акробатом дю Солея? Люся – адская кунфу-панда, сшибающая люстру в прыжковом поперечном шпагате?
Этого нам уже не узнать. Поняв, что муж воображает себе одну картину страшнее другой, и все ведут к разводу, моя приятельница сдалась. Саша, я купила тебе в подарок радиоуправляемый вертолетик, жалобно сказала она, и пыталась его запустить. А он врезался в люстру!
Она ожидала, что это объяснение снимет всю напряженность, скопившуюся в телефонной трубке за последние пять минут. Что супруг рассмеется. Или посочувствует ей. В крайнем случае – спросит, что это была за модель.
Вместо этого последовало несколько секунд гробового молчания.
– Ты запускала мой вертолет, – прошептал, наконец, муж. Юлий Цезарь, услышав его, переиграл бы свое «И ты, Брут!», потому что теперь у него был бы образец Самой Трагичной Фразы. Смоктуновский, репетирующий Гамлета, пытался копировать бы эту интонацию безысходности.
– Мой вертолет… – повторил бледнеющий – по голосу было слышно, что бледнеющий – муж.
И обреченно уронил трубку.
И только тут Люся осознала, что совершила.
Его вертолет. Свежий. Нелетавший еще! Она. Своими липкими от варенья пальцами или что она там ела. Осквернила. Он, может быть, всю жизнь мечтал о вертолете. О том, как он распакует коробку (первым). Дотронется до холодного металлического корпуса (опять-таки, первым). Погладит стрекозиные лопасти пропеллера, которые до него никто не трогал. Мягко, но решительно переведет рычаг в положение «вкл». И машина взлетит, послушная его воле, и помчится в небо, рассекая холодный воздух своим горячим стальным телом.
А надо было соврать про любовника, нравоучительно сказала я подруге. Глядишь, и обошлось бы.
Про реквизит
Прочитала о профессии, которая называется «люди-реквизиты». Семья поселяется в доме, выставленном на продажу. Платит какие-то несущественные деньги за проживание в роскошном, как правило, особняке. Люди-реквизиты поддерживают там чистоту. Едят. Купаются в бассейне. Но не имеют права приводить гостей и обязаны немедленно исчезнуть, как только потенциальный покупатель захочет осмотреть комнаты.
Дело в том, что, по наблюдениям риэлтеров, дом, где живут люди, лучше продается.
Я представляю себе этот просторный бледно-желтый особняк с высокими окнами, с оранжереей на заднем дворе, с тропинкой, вытоптанной в траве, с качелями, возле которых никогда не тает облако детского смеха. Мама смахивает пыль с фортепиано, с роскошной как цветущий каштан люстры, собранной из осколков света и радуги, с библиотечных шкафов, откуда с напыщенной важностью смотрят потертые тома. Папа запекает баранину в духовке. Это блюдо умеет готовить только он. Мама, конечно, тоже умеет, но старательно делает вид, что нет, и папа благодарен ей за деликатность. Брат и сестра носятся вокруг качелей, и каждый, пробегая, захватывает и раскачивает их, так что к концу погони на деревянном сиденье как будто возникает кто-то третий, невидимый, и взлетает, хохоча, почти до самых небес.
Стоит солнечный день – не день, а летний пирог, пропитанный свежескошенной травой, всплесками листьев, глупым голубиным воркованием, ежевикой и медовой смолой. В такой день людям очень легко забыть, что они – реквизиты. Что их поселили сюда совсем ненадолго, и этот дом, по сути, вовсе не для них. Это они – для дома. Он должен выглядеть жилым, в нем должно пахнуть яблочным пирогом и запеченной бараниной, в нем должны хлопать двери, а в зеркалах селиться отражения. Мама. Папа. Девочка с пластинками на зубах. Мальчишка в бандане с черепашками-ниндзя.
Вот только собаку нельзя, но они надеются, что в следующем доме будет можно.
Они привыкают жить как хозяева, а ограничения и запреты – что ж, у кого их нет! Их тщательно выпестованное легкомыслие иногда, в хорошие дни, становится почти неподдельным – и тогда они счастливы на полную катушку. «Хе-ей, это все наше!» А дети счастливы просто так, на то они и дети.
Постепенно мысль о том, что все это не для них, а для кого-то другого, отступает в тень. И там, в тени, торчит нелепым пугалом. Ну правда же, странно считать себя реквизитом. Они не говорят об этом друг с другом, избегают неприятной темы по взаимной молчаливой договоренности. Но все сильнее проникаются уверенностью, что они здесь надолго.
Может быть, навсегда.
Конечно, бывает, что им приходится уйти погулять на целый день, а когда они возвращаются, двери хранят прикосновение чужих рук, а комнаты – отзвуки чужих голосов. Но люди – такие мастера иллюзий, что Гэндальф съел бы свою шляпу от зависти, столкнись он с их способностями. Старикану просто повезло. Да и шляпе, как ни крути.
А потом все заканчивается. Совершенно неожиданно и как-то очень обыденно. Спасибо, говорят им. Ваш контракт закончился, говорят им. Есть тысячи мест, куда вы можете переехать, но здесь скоро будут жить настоящие хозяева.
«А кто же были мы?» – повисает невысказанный вопрос.
И тут они все вспоминают.
Некоторое время после их отъезда дом стоит пустой. За вычетом людей, в нем все остается по-прежнему. «И весна, и весна встретит новый рассвет, не заметив, что нас уже нет», – процитировала бы мама, любящая к месту и не к месту вспоминать Брэдбери.
В комнатах никого нет.
В саду никого нет.
В оранжерее пусто.
И только кто-то невидимый по-прежнему раскачивается на качелях, взлетая все выше и выше, все дальше и дальше от тающего облака детского смеха.
Про позитивных людей
Недавно по чистой случайности проводила время в компании позитивных людей. Таких, которые щедро брызгают на вас энтузиазмом, стоит вам оказаться в радиусе двух метров. Если прежде я от них просто уставала, то с возрастом начала еще и побаиваться. А эта компания, словно нарочно, принялась обсуждать книгу какой-то Луизы Хей – кажется, она называлась «Позитивное мышление на каждый день» или что-то в этом роде. Приводили душевные цитаты. Например: «Я принимаю свою уникальность». Фееричное зрелище: стоят кружком четыре чувака в одинаковых костюмах, с одинаковыми прическами и одинаковыми улыбками и обсуждают, что лучше сделать для принятия своей уникальности. И это люди, у которых даже геморрой, я уверена, растет строго симметрично. Мы, говорят, не боимся заглядывать в себя!
Ну, не знаю. На их месте я бы побаивалась. Сдается мне, за жизнерадостной оболочкой позитивных людей зияют черные провалы кошмаров, мыслей о суициде и таких жутких размышлений, которые вы никогда не заподозрили бы. Ни одна личность, которая выглядит депрессивной, не содержит в себе ничего сверх ожидаемого – то есть только неизбывную мрачность, глухую тоску, неразделенную любовь и постоянное ощущение тщеты сущего.
Не то – позитивные люди. Живчики с блестящими глазами, бойкие девушки, улыбчивые молодые люди в строгих костюмах или улыбчивые молодые люди в мятых шортах. Развивающиеся, уверенные, смело глядящие навстречу новому дню! Они пугают меня. В их присутствии я начинаю ощущать себя каким-то депрессивным хорьком из читинского зоопарка, хотя вообще подобное самоощущение мне не свойственно.
И лишь одно средство спасает меня. Я вспоминаю своего давнего приятеля: он глубоко презирал этот мир, бухал два месяца из трех, в перерывах же между запоями был собран, зол, молчалив и распространял вокруг себя такое мощное поле чистой белой ненависти, что даже гопники обходили его стороной, чуя неладное. Стоило моему приятелю немного выпить, как он светлел лицом и начинал задвигать. Его речи были образцом ораторского искусства и колоссального манипулятивного воздействия на слушателей. После них даже сангвинику Портосу захотелось бы заколоться шпагой, поскольку он осознал, что все вокруг гадость, мерзость и тлен.
По этой причине, кстати, моего приятеля никто не слушал дольше десяти минут. Собутыльники отползали, затыкая уши, как от пения сирен, ибо инстинкт самосохранения внезапно принимался вопить в них со страшной силой. Тогда мой приятель уходил на край оврага и там с лестницы, кроша батон, проповедовал птицам. (Уверена, что массовые самоубийства голубей скрывались потом властями от населения, дабы не сеять панику).