Зеленая лампа (сборник) - Лидия Либединская 18 стр.


– Ну какой же бабочка зверь?

– А что? – Он задумался. – И какая мне помощь нужна? Может, бабочки мне не хватает, может, мне не хватает слона? Ничего строчки? Может, что-нибудь получится?

(Впоследствии эти строчки вошли в стихотворение «Охотничий домик».)

В те годы прокладывали Новый Арбат, рушились тихие переулки. Мы шли мимо пустых домов. Они стояли грустные, без дверей, с выломанными рамами и обнаженными лестничными клетками.

– Пойдем, я покажу тебе дом, где жила Варенька Лопухина, любовь Лермонтова.

Дом встретил нас нежилой, распахнутый. Обрывки цветастых обоев свисали со стен. Мы медленно шли из комнаты в комнату, по коридорам со вздыбленными полами. В углах валялись забытые вещи: старые кастрюли, поломанные стулья, стоптанные башмаки. Ветер полновластно разгуливал по дому.

– Грустно это, – сказал Светлов. – Идут миллионы световых лет. Свет проходит триста тысяч километров в секунду, и нам кажется, что законы света не подчинены закону нашей жизни. А закон один: прошлое, настоящее и будущее. Я сейчас представляю себе свою комнату, где я живу в великолепном одиночестве и где когда-нибудь будет сидеть мой абсолютно невидимый мною правнук. И так же будут тикать часы, старинные, приобретенные мною в комиссионном магазине, и вспоминать обо мне, о человеке, который был когда-то их современником… – Он огляделся и провел ладонью по пыльному, обсыпанному известкой подоконнику. – Подумать только, сюда прибегал Лермонтов, молодой, влюбленный… Счастливый и несчастный, как все влюбленные… Все-таки хорошо, что последним сюда пришел поэт. Я, конечно, не Лермонтов, но хотя бы Михаил…

В приемной родильного дома Светлов развеселился:

– Вот куда надо ходить на впрыскивания оптимизма! Сейчас мы разыщем женщину, которая родила двойню…

– Мальчика и девочку…

– Хорошо! И поздравим ее…

Мы долго искали в торопливых чернильных списках женщину, у которой родились мальчик и девочка. И нашли: «Нечипоренко Клавдия Тимофеевна».

Светлов написал ей записку:

«Желаю, чтобы девочка ваша была нежной, как Джульетта, а мальчик сильным, как Самсон».

Мы послали незнакомой женщине небольшой букет цветов.

– А теперь мы поедем на Покровку, три, – сказал Светлов. – Это моя юность! Когда-то, – рассказывал он, пока услужливое такси везло нас по городу, – до революции, там размещались дешевые номера. А может, просто публичный дом… Во всяком случае, в моей комнате очень долго не мог выветриться подозрительный запах дрянных духов, а из углов без конца выметали черные шпильки. В начале двадцатых годов в этом доме устроили писательское общежитие…

Мы поднимаемся по каменной выщербленной лестнице, входим в длинный и полутемный коридор – сундуки, шкафы, детские коляски. И двери, много дверей.

– Вот здесь жил Миша Голодный, тут – Марк Колосов. А здесь – Саша Фадеев с Валей Герасимовой. Какая она была красивая… – задумчиво говорит он. – Мы все были влюблены в нее, и я, конечно, тоже… А вот комната Артема Веселого. Запомни-ка две строчки:

Сколько их осталось, задуманных и ненаписанных стихотворений!

На грязной лестничной площадке телефонная будка.

– Теперь здесь телефон-автомат, – говорит Светлов. – А когда-то это был единственный телефон на все общежитие. Отсюда мы звонили в издательства, звонили любимым, назначали свидания. К этому телефону подозвали меня, и я услышал голос Маяковского. Маяковский – это, может быть, самое светлое в моей жизни… Давай позвоним отсюда кому-нибудь! Во времена моей молодости набирали четыре цифры. И ты набери четыре.

Набираю. Телефон молчит.

– Не отвечает? В прошлое дозвониться невозможно… – И грустное раздумье звучит в его голосе.

За одной из дверей слышатся раздраженные голоса – ссора.

– Знаешь, ссоры в коммунальной квартире происходят не от романтики, а от реализма. Стоило бы этим обозленным соседям подумать о том, что у каждого человека есть своя долгая и задушевная жизнь, им бы и в голову не пришло, что жить надо обязательно в отдельной квартире. – И, помолчав, добавляет: – Коммунизм – это желание приобрести соседей. Это желание присоединить свое одиночество к одиночеству соседа… Так-то, старуха… А теперь поедем выпьем за твое здоровье, все-таки день рождения!

Этот день и взаправду запомнился мне на всю жизнь.

* * *

Вернувшись в Москву, звоню ему по телефону:

– Может быть, встретимся вечером?

– Вечером я занят. Купил самую большую на свете индейку и пригласил гостей. Ко мне придут все лифтерши нашего дома со своими мужьями.

На следующий день спрашиваю, удался ли пир.

– Конечно! Было так интересно. Как много на свете хороших людей, и как им еще трудно живется! Послушай, что я придумал: официанта райпищеторга обязали быть официантом на Олимпе. «Им, богам, хорошо, – жаловался официант. – А меня-то трест послал на высоту по службе, а на высоте чаевые дают облаками. А у меня двое детей…»

* * *

Однажды я встречала Светлова на Внуковском аэродроме. Самолет прилетал ночью. В город ехали на такси. За окнами машины мелькали спящие тихие подмосковные поля и леса. Светлая летняя ночь. Занимался рассвет, кроткий и ясный. Я прочла Светлову его же стихи:

Он слушал молча, чуть заметно улыбаясь и глядя в окно, словно сверял написанные им строчки с тем, что нас окружало. И лишь когда мы подъехали к моему парадному, он, прощаясь, сказал:

– Кажется, я не самый бездарный! – И негромко добавил: – Обожаю свою профессию!

Он не только обожал свою профессию, он еще очень ее уважал. Это уважение выражалось и в том, что он никогда не отказывался от текущих газетных или журнальных заданий.

– Настоящий литератор обязан быть профессионалом, – учил он молодых писателей. – Надо уметь в любой момент откликнуться на событие, поздравить товарища, написать рецензию.

Много раз приходилось мне быть свидетелем, как он отвечал по телефону работникам редакции:

– Приезжайте, и я при вас всё сделаю.

Так были, буквально на моих глазах, написаны стихи «Звездная дорога» для «Литературной газеты» и «Книга» для «Пионерской правды». Теперь эти стихи входят во все сборники Светлова. Они не стареют, потому что созданы мастером.

* * *

У Светлова в квартире завелся сверчок. Ему очень нравилось, как сверчок поет по ночам. Когда я однажды зашла к Михаилу Аркадьевичу, он спросил меня:

– Хочешь, я подарю тебе сверчка?

– Его надо кормить?

– Конечно.

– Тогда не нужно, у меня и так большая семья…

– Я буду платить на сверчка такие алименты, что ты прокормишь всю свою семью!

* * *

Встречаю Светлова в лифте одного из московских издательств. Он сутуло стоит в своем неизменном длинном пальто и держит под мышкой довольно объемный сверток, из которого беспомощно торчат скрюченные куриные лапы в франтоватых бумажных браслетиках.

Здравствуй, – сказал Светлов и, протянув руку, шутя представился: – Я и мой друг курица.

– Вот чудак, в издательство с курицей пришел, – удивляется кто-то из поднимающихся вместе с нами.

А на самом деле всё очень просто. Работала когда-то в издательстве секретарша Вера Ивановна. Все любили ее за тихий и ласковый нрав, за неизменное доброжелательство. А когда ушла на пенсию, проводили добрым словом. Но жизнь есть жизнь. Поговорили и стали забывать. А Светлов не забыл. И, узнав, что теперь в издательстве работает ее дочь, всегда прихватывал какой-нибудь подарок для Веры Ивановны. На этот раз курицу.

* * *

Это был грустный день. Накануне вечером мне позвонил врач, лечащий Светлова («эскулапушко», как называл его Михаил Аркадьевич), и сказал, что утром Светлова повезут в рентгенологический институт на обследование.

– Есть нехорошие подозрения, – с жестокой медицинской лаконичностью сказал он.

Дожидаясь приема у профессора, Светлов казался абсолютно спокойным. Он медленно ходил по коридору, прихрамывая и опираясь на палку, курил. И вдруг подошел ко мне и сказал ласково:

– Да не волнуйся ты! (А мне-то казалось, что я ничем не выдаю своего волнения!) Меня не так легко спихнуть с этой планеты… Завтра в клубе мой вечер. Давай-ка я лучше продиктую свое выступление. Карандаш есть?

– Есть.

И он начал диктовать, продолжая ходить по длинному коридору, порою морщась от боли в спине. И трудно было поверить, что находится он в приемной врача, где должна решиться его судьба – жить или не жить? (Теперь-то ясно, что он прекрасно понимал это.) Голос его был спокоен. Иногда он прерывал диктовку и спрашивал с милой, только ему присущей интонацией:

– Ничего, а?

И мне казалось, что всё это происходит в его комнате на Аэропортовской, где почти нет мебели и только строго смотрит со стены Владимир Маяковский. Светлов любил повторять, что под взглядом Маяковского ему лучше работается.

Вот что он продиктовал:

«Мы уже давно привыкли к той мысли, к той абсолютно точной формулировке, что свет проходит три тысячи километров в секунду. И мы нисколько не удивляемся этому. Но мы очень удивляемся, когда нам самим неожиданно стукнет шестьдесят обыкновенных лет.

Я уже почти полгода удивляюсь этому событию. А скорость световых лет меня по-прежнему не удивляет. Потому что скорость световых лет – это не моя биография.

Моя биография – это люди, с которыми я встречался и с которыми больше никогда не встречусь. Моя биография – это разрушающийся дом, на месте которого будет построен новый, с горячей водой и подъездами, где работают лифтерши, не замечающие поцелуев влюбленных. Моя биография – это кирпич, который не знает, какой новый следующий кирпич ляжет на него! Моя биография – это каменщик, который никогда не будет жить в доме, который он построил.

Я прожил шестьдесят лет – это очень много. Что же я завоевал за эти годы? Я завоевал себе право не иметь права писать плохо. И я нисколько не завидую тем, кто завоевал себе право писать плохо. Насколько у меня хватит сил, я буду стараться не попасть в их обширное воинство.

Я долго думал: что мне запрещено в моей профессии? И я понял – мне разрешено всё, за исключением одного совершенно точного правила: нельзя переходить грань искусства. Если тебе мала площадь искусства, передвинь эту грань на несколько метров или километров, но только не переходи ее! Иначе получится, как у Гоголя в его гениальном рассказе “Портрет”. Портрет вылез из рамы, и никакая милиция с ним не справится.

Учитель – это не тот человек, который тебя чему-то учит. Это тот человек, который помогает тебе стать самим собой. Когда я говорю и думаю о молодежи, мне хочется посоветовать им только одно, так когда-то советовала мне моя бабушка: ты обязательно точно застегни верхнюю пуговицу, потому что иначе нижнюю пуговицу некуда будет деть, и ты останешься человеком с лишней пуговицей.

И поэтому неталантливые молодые люди дико обрадовались появлению застежки-молния – ничего ни застегивать, ни расстегивать не нужно.

Мы боремся с формализмом. Но мне кажется, что эта борьба ведется у нас совершенно неправильно. Нельзя бороться со смешным врагом. Если враг делает гримасу, нельзя перенимать гримасу у врага. Вот, я помню, на американской выставке в Сокольниках мимо американских формалистских скульптур проходили советские люди. Эти скульптуры вызывали у нормальных людей только улыбку. Никакой нормальный советский человек не может быть подвержен формализму – климатические условия не те.

Формализм опасен только для молодежи. Когда человеку, особенно молодому, нечего сказать, он старается говорить иначе, но это иначе так похоже одно на другое, что банальность по сравнению с ними – оригинальность.

Сколько ко мне приходило молодых поэтов, и я им вдалбливал в их заранее опустошенные головы какие-то общеизвестные истины. И всё равно в конце нашей беседы они говорили: я – это я. Не понимая, что задача искусства: я – это мы! Нигде больше не проявляется местоимение “я”, как только в слове “мы”. И поэтому, когда Пушкин писал: “Я памятник себе воздвиг нерукотворный”, – это значит не “я”, а “мы”.

Самое лучшее одиночество – это когда ты думаешь о том, как ты вел себя с людьми. Я говорю не о раскаянии, я говорю о неожиданности давно ожидаемых встреч.

Неожиданностей не бывает. Я так и живу для давно подготовленных мною неожиданностей. Мне не нужна никакая Золушка, мне нужен сказочник, который сочинил Золушку.

Что я оставлю после себя? Я пришел к такому выводу: никакого наследства оставлять не надо. Умным детям наследство не нужно, а глупые его только растранжирят.

Маяковский сказал:

Я, очевидно, поступлю несколько иначе. Я оставлю вам в наследство сберегательные книжки моих стихотворений, на счету у которых не осталось ни копейки денег. Зато вам всегда будет что почитать на ночь».

В январе 1964 года Светлова увезли в больницу. Девять месяцев он мужественно боролся со смертельной болезнью. Много работал и, как всегда, шутил.

Часто рано утром раздавался телефонный звонок. Это звонил из больницы Светлов (телефон стоял возле его кровати) и хриплым, слабым голосом читал новые стихи, написанные ночью. Несмотря на тяжесть болезни, он по-прежнему оставался требовательным к себе. Помню, как прочел он мне стихотворение «В больнице». Я не разобрала одну строчку и попросила повторить.

– Погоди, старуха, – быстро сказал Светлов, – значит, над этой строчкой еще нужно подумать…

В больнице составил он последнюю книжку своих стихов «Охотничий домик»…

* * *

Одна назойливая дама без конца спрашивает:

– Михаил Аркадьевич, что же у вас все-таки находят?

– Талант.

* * *

Светлова привозят в палату после очередного рентгена. Усталого, измученного. Я ни о чем не спрашиваю.

– Старуха, привези пива! – неожиданно говорит он.

– Пива?!

– Да. Рак у меня уже, кажется, есть.

* * *

– Позови сестру, надо сделать укол.

Входит сестра с круглым лоточком, прикрытым марлей, на котором лежит шприц.

– Ну что, взяла свое лукошко и пошла по ягодицы?

* * *

За несколько дней до смерти он сказал сыну:

– У здешней няни есть внук. Ему шесть лет. Возьми его, поезжай с ним в «Детский мир» и купи ему всё новое: ботиночки, пальто, костюм. Старухе будет приятно. – И добавил еле слышным от слабости голосом: – Как легко быть Гарун-аль-Рашидом, а мы почему-то это делаем так редко!

* * *

Когда-то он задумал статью, которая должна была начинаться словами: «Трудно ли быть молодым? Мне – не трудно».

А на портрете, нарисованном художником Лисогорским, Светлов написал:

В больнице возле его кровати то и дело появлялись люди, поседевшие, с лицами, иссеченными морщинами. Что говорить – старые люди. И право же, приветствие: «Здравствуй, старик!» – для стороннего наблюдателя отнюдь не звучало шуткой. А они смеялись. Потому что по-прежнему чувствовали себя молодыми. Наверное, там, на комсомольских собраниях своей юности, в городе Днепропетровске, они спорили так же горячо и так же называли друг друга: Миша, Наум, Миша.

Какие добрые и радостные строки! Сколько в них любви к путешествиям и открытиям, ко всему тому, что называется жизнью. Как поверить, что написал их человек, лежа на больничной койке…

35

Зима в 1942 году сдалась сразу, и весна безраздельно завладела городом. Звонко стучали по тротуарам деревянные каблуки. Кое-где на газонах и в темных углах старых московских дворов белели грязные, растекающиеся островки не то льда, не то отвердевшего снега. Шла война, каждый день почтальоны разносили горе по тысячам домов, а весне не было до этого никакого дела. Навстречу ей распускались листья и лезла из земли упрямая трава.

Я бродила без цели по арбатским переулкам. Золотистые сумерки спускались на город. У ворот на табуретках и скамеечках сидели старики и старушки – выползли погреться на весеннем солнце и посудачить о трудностях минувшей зимы.

Тоска сжимала сердце. В конце марта мы похоронили бабушку. Всё произошло стремительно и неожиданно. Утром, когда я собиралась на донорский пункт сдавать в очередной раз кровь, бабушка вдруг сказала мне просто и буднично:

– Лиля, постарайся вернуться поскорее, я что-то неважно себя чувствую, может быть, сегодня умру Машенька испугается, если никого не будет дома. – Она говорила с трудом, язык не помещался у нее во рту. Я тогда не знала, что это называется инсульт.

А на другой день всё было кончено.

Мама от потрясения заболела. У нее открылось язвенное кровотечение. Я отвезла ее и Машку к родственникам в Пушкино, а сама поселилась у Бруни. Комната наша в Воротниковском стояла холодная и вымороченная, мне даже страшно было подумать о том, чтобы зайти в нее. Вот я и бродила по улицам после дежурства на радиоузле, где работала, не находя себе места.

По молодости мне казалось, что это стыдно – так тяжело переносить смерть бабушки. Когда умирает мать или отец, это должно вызывать сочувствие. А тут бабушка… Только маленькие дети могут приходить в отчаяние, когда у них умирает бабушка или няня. А мне все твердили: взрослая, взрослая. Но и взрослым людям, оказывается, тяжело управляться с настоящим горем.

Назад Дальше