Зеленая лампа (сборник) - Лидия Либединская 19 стр.


Я думала о том, что теперь, придя в наш воротниковский дворик, никогда не увижу грузную бабушкину фигуру, что она больше никогда не будет, хлопотливо подбирая длинную юбку, торопиться в дом, чтобы кормить меня и радоваться моему возвращению, словно отсутствовала я по меньшей мере год. Чтобы отвлечься от грустных мыслей, я заставляла себя до мельчайших подробностей вспоминать наш двор, сломанную лестницу на чердак, плоскую крышу сарая, где в детстве так весело было загорать на первом весеннем солнце, сточную канавку и даже рисунок трещин на стенах особняка…

Мне хотелось одного: зарыться лицом в бабушкину юбку, и чтобы она гладила меня по голове, а потом достала из шкафа мятный пряник, а я бы ела его, поливая слезами, и пряник становился бы соленым…

Наверное, я всхлипнула, потому что какой-то прохожий оглянулся на меня с недоумением. Впрочем, недоумение тут же сменилось сочувствием – во время войны горе ни у кого не вызывало удивления.

Так вот когда кончилось детство!

Часть вторая

1

В вагоне пригородного электропоезда шумно и многолюдно. Восемь часов утра, все спешат на работу. А мне некуда торопиться. Отдежурив сутки в радиоузле в Люблино, где работала радиомехаником, возвращалась я домой. После бессонной ночи состояние возбужденное, лихорадочное, но когда тебе двадцать лет, а в небе ярко светит солнце, мысль о том, чтобы лечь в постель и отоспаться, не приходит в голову.

Москва. На площади у Курского вокзала – противотанковые ежи и мешки с песком. Радио передает тревожную утреннюю сводку: бои идут под Ростовом и Новороссийском, не сдается Сталинград. Порою кажется, что будничные заботы заслоняют то главное и страшное, чем живет страна. Но на самом деле это совсем не так. Главное – война и люди с фронта, им нужно помогать.

Когда писатель Марк Колосов, приехавший с фронта в отпуск, спросил, не соглашусь ли я записать его фронтовые впечатления, я с готовностью согласилась, – слушая лекции в институте, я научилась быстро и точно записывать живую речь.

Еще в детстве читала я комсомольские рассказы Марка Колосова. Рассказ «Тринадцать», о мальчике, который прибавил себе годы, чтобы вступить в комсомол, о том, какие неприятности принесла ему эта невинная ложь, мы даже переделали в пьесу и разыграли на школьной сцене в один из Октябрьских вечеров. Я знала, что Колосов первый прочел и оценил по достоинству повесть Николая Островского «Как закалялась сталь», ранее отвергнутую во всех журналах. Конечно, мне было очень лестно, что столь заслуженный человек обратился ко мне с просьбой помочь ему в работе.

Прямо с вокзала я направилась к нему в дом писателей, что в проезде Художественного театра.

Я так ясно помню это утро, широкую и малолюдную улицу Горького, витрины магазинов, сверху донизу заложенные небольшими мешками с песком. Пушкин приветливый и равнодушный. В веселые школьные годы приходили мы сюда: и в самую короткую ночь в году, 22 июня, когда не полагается ложиться спать, и под Новый год, когда пушистый снег устилал пустынные улицы, иней блестел на деревьях. Как это было недавно и как давно!

За спиной Пушкина расселилась странная семья невиданных зверей – аэростатов, они заняли весь бульвар до памятника Тимирязеву. По утрам они мирно дремали на газонах, потом девушки в пилотках и военных гимнастерках водили их на поводу по улицам: аэростаты плыли над тротуарами, медлительные, важные и непонятно-послушные. А вечером, когда золотая летняя заря гасла и всё не могла погаснуть над темной, без единого огня Москвой, аэростаты поднимались в небо, их было многое множество, небо казалось испещренным телеграфными черточками и тире – аэростаты несли караульную службу…

На асфальте голой Советской площади, с которой почему-то еще перед войной убрали памятник Свободы, нарисованы дома, косые, длинные, все как один похожие на здание бывшего Моссельпрома.

Накануне Михаил Светлов подарил мне новенькую, вкусно пахнущую кожей полевую сумку, и сейчас эта сумка, на тоненьком скрипящем ремешке, красовалась у меня на боку. Ремешок придавал военный оттенок моей штатской одежде, и это преисполняло меня гордостью.

Вот двор и подъезд, лифт не ходит, но что такое шестой этаж, когда можно бежать, прыгая через две ступеньки? Звонок не работал, и я постучала в дверь. Я ждала, что мне откроет Марк Колосов или же тетя Маша, полусумасшедшая добрая старуха. Она служила нянькой у Багрицких, которые жили в этой же квартире, и вырастила сына Багрицкого, приятеля моего, милого и талантливого Севу, погибшего в первые месяцы войны. Жена Багрицкого Лидия Густавовна находилась в ссылке, вот и осталась от всей семьи одна только тетя Маша. Но дверь вообще никто не открывал. Я повернулась и громко постучала ногой. Где-то в глубине квартиры что-то стукнуло, скрипнуло, раздались тяжелые шаги (мне показалось, что человек этот слегка припадает на левую ногу), звякнула цепочка, и дверь раскрылась. Передо мной стоял незнакомый человек.

Меня поразил его костюм: грубые солдатские сапоги, галифе и нижняя рубашка-гейша, туго перепоясанная широким солдатским ремнем.

– Вы к Марку? – спросил он меня, и тут я взглянула ему в лицо.

Потом я видела его лицо в течение почти восемнадцати лет, каждый день, каждый час, каждую минуту, засыпая ночью и просыпаясь утром. Но как мне описать его? С первой минуты он показался мне самым красивым человеком на свете, и это убеждение не покидало меня никогда. Сколько раз потом я говорила ему: «Ты самый красивый на свете!» Почему-то это очень смешило его, но, может быть, было приятно?

Он вежливо извинился и попросил меня пройти в кабинет к Марку, подождать немного.

– Мы отправляем в Чистополь Марию Федоровну Берггольц, – сказал он. – Она везет подарки эвакуированным детям писателей-фронтовиков…

Мне очень хотелось узнать, что за человек открыл мне дверь, но спросить было не у кого. Я достала с полки «Воскресение» и стала перелистывать. Но брюзгливые интонации Толстого – «Как ни старались люди…» – в то утро не шли в лад с легким строем моих мыслей, и я отложила книгу. Сказывалась бессонная ночь, утреннее возбуждение проходило, усталость брала свое – я задремала в кресле.

Потом нас познакомили.

– Либединский.

– Так это вы написали «Неделю»? А мы вас в школе прорабатывали…

– Кто меня только ни прорабатывал, – с грустной усмешкой сказал Юрий Николаевич, явно вкладывая в это слово иной смысл.

Но для меня этот второй смысл был тогда непонятен.

«Мы вас в школе прорабатывали»… За этими словами вставал из памяти светлый и высокий класс, наивные плакаты на белых стенах: слева – ленты, кружева, ботинки – всё это перечеркнуто черным крестом, а внизу категорическое слово «Долой!» Справа – тракторы, фабричные трубы и нефтяные вышки и также категорически: «Даешь!» Это означало, что страна вступила на путь индустриализации.

1933 год. 5-й класс. Мы пишем сочинение. Тема: «Музыкальный строй фразы Либединского». Строгая Прасковья Андреевна, в синем сатиновом халате с отложным воротничком, читает размеренно и четко: «В просветы перламутровые, среди недвижных куч облаков синеет радостное небо…»

Мы слушаем, и нам нравится легкий ритм фразы, такой же наивный, как плакаты на стенах, потому что все это дети единой матери – революции.

В маленьком уездном городе весной 1921 года разом обострились все затруднения: чтобы засеять поля, надо привезти зерно, чтобы привезти зерно, нужно добыть топливо для железной дороги, а добыть и привезти топливо можно только с помощью красноармейцев, которых для этого нужно вывести из города. Но если вывести из города воинские части – это облегчит руководителям контрреволюционного мятежа задачу захвата города. И всё же партийная организация для решения главной задачи выбирает этот трудный, но единственно возможный путь, и ценой жизни лучших коммунистов эту задачу решает за одну неделю.

Коммунисты идут на собрание, и над ними общее утреннее солнце. Им почти всем суждено погибнуть, но солнце, освещающее их подвиг, согревающее их сердца, не погаснет. Оно бродит за свинцовыми облаками, нависшими над городом, но мы верим: оно разорвет облака и брызнет на землю весело и звонко.

Юрий Николаевич написал эту повесть в 1921 году, двадцатидвухлетним юношей. Во многом она была несовершенна, о чем он сам впоследствии говорил и писал. Но это была первая книга о коммунистах, людях новой формации. Она по правде рассказала о пережитом. Ее полюбил читатель – и русский, и зарубежный. Н.И. Бухарин встретил ее рецензией в «Правде», которая называлась «Первая ласточка» – первая ласточка советской литературы. Анри Барбюс посвятил «Неделе» большую статью: «Революция, увиденная революцией».

Лариса Михайловна Рейснер, приехав в 1924 году из Германии, рассказывала, как немецкие коммунисты во время разгрома германской революции прятали маленькую книжку со скромным названием «Неделя» и клялись погибнуть за дело революции так же достойно, как погибли герои «Недели».

Лариса Михайловна Рейснер, приехав в 1924 году из Германии, рассказывала, как немецкие коммунисты во время разгрома германской революции прятали маленькую книжку со скромным названием «Неделя» и клялись погибнуть за дело революции так же достойно, как погибли герои «Недели».

«Какими словами рассказать мне о нас, о нашей жизни и о нашей борьбе?» – эти слова открывают первую повесть Либединского «Неделя», эти слова высечены на его памятнике. Всю жизнь искал он слова, чтобы рассказать людям о коммунистах и о революции, активным участником которой он был и в торжество которой свято верил до последнего часа своей жизни.

2

Прошло несколько дней. Утром, когда я приехала домой из Люблино, раздался телефонный звонок. Подруга моя Ляля сказала, что Либединский тяжело заболел, около него установлено дежурство, и если я свободна, то должна принять участие в дежурстве. Впереди было двое свободных суток, и я охотно согласилась.

– Приходи в квартиру Марка к семи вечера!

В половине седьмого я поднималась по знакомой, давно не метенной лестнице. В окнах лестничных площадок розовело закатное небо, унизанное бусами аэростатов, и я твердила строки Блока:

Я так настойчиво повторяла эти строчки, что до сих пор, стоит мне прочесть их, в памяти встают нежаркие июльские сумерки тревожного 1942 года, золотистая пыль в воздухе, грязная бесконечная лестница…

Из дома я взяла с собой ужин – кусок черного хлеба и жареную кроличью лапу – во время войны в гости ходили со своей едой.

Ляля открыла дверь. На лице ее скорбное выражение, разговаривает шепотом – так положено, когда в доме больной. Мы прошли в комнату, где лежал Юрий Николаевич; прямо передо мной огромное распахнутое окно, а в нем всё то же розовое закатное небо. Справа, у стены, на узеньком пружинном матрасе, без подушек и простынь, укрытый тяжелым шерстяным ковром – Юрий Николаевич. Он глядел на меня, смущенно улыбаясь.

– Вот свалился… – начал он, но я, помня бабушкины заветы о том, что с больными нельзя разговаривать о болезнях, не дала ему договорить и быстро спросила:

– Вы помните эти строки:

Он тут же подхватил:

И дочитал стихотворение до конца.

– А какие еще стихи Блока вы наизусть знаете? – спросил он.

Конечно, я назвала «Незнакомку», «В ресторане», «Кармен».

– А стихи о России? А «Двенадцать»?

– Это я знаю хуже.

– В вашем возрасте заучивают стихи о любви. Так и должно быть, – сказал Юрий Николаевич. – Но выше стихов о России я мало что знаю в мировой поэзии. Помню, как в 1916 году к нам попала в Челябинск тоненькая книжечка в зеленой обложке: стихи о России… – Он оживился, задвигался. Ляля стала делать мне знаки: больному нельзя, мол, много говорить. Но мне было интересно слушать, и я сделала вид, что не замечаю ее отчаянных телодвижений. Интересно было еще и потому, что я очень удивилась – казалось, такой человек, каким рисовался мне Либединский по его книгам – коммунист, комиссар – не должен любить Блока. Я и стихи-то прочла ему не без некоторого вызова. А он продолжал, словно отвечая на мои мысли: – Разве забуду я, как на дощатых серых заборах Челябинска впервые прочел «Двенадцать». Голодной и сумрачной весной 1918 года была напечатана эта поэма в газете «Знамя труда», и я до сих пор помню, как ветер рвал газетные листы, пронизывая меня насквозь, а я стоял и читал:

Это были слова, которые мы, молодые политработники, каждый день твердили красноармейцам… Я не знаю поэта, который с такой точностью выразил бы наше время, как его выразил Блок. Разве это не про нас написано:

– Начались философствования… – недовольно пробурчала Ляля. – Врач сказал: никаких волнений. Ты, Лидка, не заводись, сиди молча! Вот лекарство – дашь в девять и в одиннадцать. Кормить будешь каждый час: яйцо, каша, чай… – Она сделала знак, чтобы я вышла в коридор.

Очутившись за дверью, я спросила:

– Что случилось?

– Утром Юра как всегда встал в шесть часов, чтобы прослушать утреннюю сводку, и вдруг потерял сознание, упал. Судороги, рвота. Марк еле дотащил его до кровати, вызвал врача. Последствия контузии, перенесенной на ногах. Нарушены функции вестибулярного аппарата. Лежать, не двигаясь, и не волноваться. Понятно?

– Почему вы уложили его под ковер?

– Семья Марка в эвакуации, да и сам он здесь временно, в доме ничего нет, ни простыней, ни одеял.

– А подушка?

– Подушку нельзя, чуть поднимет голову, начинается головокружение, рвота…

– Понятно. Иди, дежурство принято.

Когда я вернулась в комнату, небо утратило розовую окраску, стало серо-голубым.

– Скоро совсем стемнеет, – сказал Юрий Николаевич, – плохо, что нельзя зажечь огня, нет маскировочных штор…

– Что вы, это прекрасно! Вы не любите сумерки? Нет, конечно, любите! – быстро сказала я. – Мы будем разговаривать, читать стихи, а потом взойдет луна, и станет светло.

Он засмеялся.

– В двадцать лет всё решается просто. Вы можете заварить крепкий чай?

Тогда мне казалось, что я могу всё, а уж заваривать чай… Быстро засыпав сухой чай в чайник, я залила его холодной водой из-под крана и поставила на газ кипятить. Чай получился коричневый, но от него странно пахло баней. Когда я предложила Юрию Николаевичу приготовленный мною напиток, он поморщился и мягко сказал:

– Выплесните это и сделайте так, как я вам скажу.

Он подробно объяснил, что надо сначала сполоснуть кипятком чайник, потом засыпать чай, поставить сухой чай на огонь, залить крутого кипятку, еще немного попарить и только после этого заварить.

– И чтобы он ни в коем случае не кипел, – наставительно добавил он.

Мне было приятно выполнять эти нехитрые указания и совсем не обидно, что я так опростоволосилась.

– У вас дома, наверное, кофе пьют, если вы не знаете, как заваривать чай? – спросил Юрий Николаевич.

Дома у нас пили и чай, и кофе, и какао, но не придавали значения крепости и качеству этих напитков. Может быть, это объяснялось тем, что родные мои большую часть жизни прожили в Тбилиси, а там, как мне казалось, пьют в основном вино. Я высказала Юрию Николаевичу свои соображения. Он засмеялся:

– Что ж, возможно, вы правы. Я много ездил по Кавказу, правда, больше по Северному Кавказу, и всегда страдал оттого, что не мог достать там крепкого чаю. Как расстраивались гостеприимные хозяева, что им не удается угодить мне!

– А где вы бывали на Кавказе?

– Разве это сразу расскажешь! Я написал книгу о Кавказе, вы не читали?

– Нет, – смущенно ответила я.

– Да это и немудрено, – просто сказал он. – Книга вышла в начале июня сорок первого года, за несколько дней до войны. Вон там на полке стоят авторские экземпляры, которые я недавно получил. Возьмите и прочитайте…

Я достала с полки книгу в коричневой обложке. На коленкоровом переплете написано светлыми буквами: «Баташ и Батай».

– Я возьму на дежурство и там прочту, можно?

– Конечно. Тогда-то я и расскажу вам о своих поездках на Кавказ. А сейчас дайте чаю!

Он приподнял голову, но тут же резко откинулся назад, выражение беспомощного страдания выступило у него на лице.

– Лежите, лежите, я сейчас вас напою.

В начале войны мне пришлось несколько месяцев продежурить в госпитале, и некоторый опыт в уходе за больными у меня был.

Я осторожно поила его с ложечки красным, душистым, сладким чаем.

– С вами уютно, – сказал вдруг Юрий Николаевич. – Как будто печка топится. А тут приставили ко мне одну девушку, хорошенькая такая. Она всё молчала, молчала, потом села на окно, вздыхает и говорит: «Хоть бы бомбежка началась, скучно очень». От нее словно из погреба дуло…

Я не удержалась от смеха, фыркнула, ложечка дрогнула, и сладкая красная струйка побежала по его щеке, потом на шею, за ворот рубашки. Наверное, у меня было очень расстроенное и испуганное лицо, потому что Юрий Николаевич улыбнулся и сказал:

– Возьмите полотенце и вытрите, ничего страшного не произошло…

Стемнело, на небе проступили звезды, а вскоре действительно взошла луна, и комната наполнилась прозрачным голубым светом. Я села на окно и, развернув сверток с едой, стала ужинать.

– Вам вкусно?

– Очень.

– А что вы едите?

– Кролика.

– Кролика? Это смешно.

Мне тоже стало смешно, и я сказала:

Он рассмеялся.

– Ого, даже в рифму! Мне Марк говорил, что вы стихи пишете. Может, почитаете?

Я читала ему свои стихи, а потом опять Блока, и он заканчивал то, что я начинала.

– Ну-ка, помните?

Назад Дальше