Зеленая лампа (сборник) - Лидия Либединская 22 стр.


В который раз рассказывал он о своем первом знакомстве с Фадеевым, о совместной литературной борьбе.

Серьезные слова мешались с ласковыми и забавными, мы уже стали задремывать, как вдруг вместе проснулись оттого, что комната стала оранжевой и теплой, – это вспыхнули подсохшие дрова. Огонь разгорался, гудел, потрескивал, железные бока печки розовели и светились, по потолку бежали рыжие отсветы, можно было высвободить из-под одеяла руки.

– Это к счастью, – тихо сказала я.

Юрий Николаевич повернул к себе мое лицо и проговорил серьезно и даже, пожалуй, строго:

– Если это будет мальчик, назовем его Сашкой…

11

Уходил еще один военный год. В комнате пахло празднично, маленькая елочка сверху донизу была увешана мишурой и блестящими бусами, хвои почти не видно. Ватный Дед Мороз, опираясь на посох, приглашал следовать за ним по неизведанным путям наступающего Нового года. На столе – ярко-зеленая, настоянная на душистых кавказских травах, водка «Тархун», тонкие, прозрачные ломтики сала, картошка, оранжевый плавленый американский сыр.

Репродуктор, сквозь горстку пятаков и гривенников, доносит до нас бой кремлевских курантов и прерываемый старческим кашлем голос Калинина:

– С Новым годом, товарищи, с новым счастьем!

1943 год. Он нес людям радость и горе, встречи и разлуки, смерти и рождения, торжество первых победных салютов.

А что он готовил нам?

12

Я раньше не подозревала, что воспоминания – тоже счастье. Отнять у людей память было бы равносильно смерти. Михаил Светлов сказал: «Может, мы живем для воспоминаний?»

Сегодня, когда я слезла с поезда на темную и пустынную платформу, шла по мерзлой, звонкой земле и, слушая свои шаги, думала о том, что приду сейчас в тихий и теплый дом, сяду за стол, зажгу свою зеленую лампу, и, слово за словом, ляжет на бумагу сложная вязь воспоминаний, – мне казалось, что я спешу на свиданье.

Улица темна, только ярко светятся квадраты окон, свет падает на крыльцо, на устланную мерзлыми листьями землю, на разлапистые ветви елок, корявые стволы берез. Как хорошо, что можно еще раз пережить всё!

Самое страшное в смерти близких то, что ты продолжаешь их любить. Любить несуществующее – что может быть тяжелее?

Я одна в доме. Зеленая лампа – сколько раз светила она Юрию Николаевичу во время работы! – освещает мой стол. Фотографии, письма – вещественные доказательства минувших радостей и горестей. Как тихо. Но что такое эти осязаемые обрывки прошедшего по сравнению с тем, что живет в моей душе? Стоит только спросить себя: «Помнишь?» – и вот я живу не в шестьдесят втором, а в сорок третьем году, и не эту чистую и уютную комнату освещает зеленая лампа, а маленькую полутемную кухоньку, где свет льется откуда-то сверху, с высокого стеклянного потолка, который важно именуют фонарем. Правда, «фонарь» лет десять не чистили, закоптелый и пропыленный, он почти не пропускает света. Зато в кухне есть плита, ее можно протапливать, а вечером, когда плита остывает, мы стелем на нее маленький матрас и укладываем спать Машку.

Наступил апрель, любимый веселый месяц. Пригревало солнце, снег на крыше стал таять, он просачивался сквозь зашпаклеванные дыры, и в комнате началась оттепель. Вода бодро бежала по стенам, тяжелые капли плюхались об пол, мы подставляли корыта и тазы, звонкая капель огласила наше жилище. Я пыталась сбросить с крыши снег, но его за зиму навалило так много, что я поняла – эта работа мне не под силу. Отчаявшись, я даже потихоньку от всех написала письмо Сталину с жалобой на домоуправление, но потом устыдилась, что отрываю великого вождя от его многотрудных дел, и письмо так и осталось неотправленным. А жить в комнате стало невозможно. Всё сделалось волглым и влажным, на стенах выступила мохнатая изморозь, рукописи желтели, чернила расплывались, карандаш рвал отсыревшую бумагу.

Тогда-то мы и перебрались на кухню, правда, там можно было поставить только кровать и столик, но нам больше ничего не нужно.

Возобновилась работа. Юрий Николаевич диктовал приключенческую повесть «Пушка Югова», которую писал по заданию ПУРа. Чувствовал он себя значительно лучше, мог много ходить, но совершенно не выносил многолюдства и мелькания – если в комнате разговаривали одновременно два-три человека, у него начиналось головокружение. Транспортом пользоваться тоже не мог, особенно плохо ему становилось в метро. Мы ходили по городу пешком.

С первых дней нашей совместной жизни мечтали мы жить за городом, тосковали по природе, и, чтобы услышать запахи пробуждающейся земли, мы шли через всю залитую асфальтом Москву в Парк культуры имени Горького. Парк был пуст, мы проходили его насквозь. Зенитные орудия тревожно тянули к небу длинные дула. Девушки-зенитчицы провожали нас ласковыми и завистливыми взглядами. Мы сидели на холодных каменных скамейках набережной и глядели на пряничную, белую с зеленым и красным Хамовническую церковку. Лопались почки на деревьях, кричали птицы, Москва-река текла медленная и многоводная. Мы разговаривали и целовались, целовались и разговаривали. Потом поднимались на Воробьевы горы, с наслаждением ощущая под ногами по-весеннему голенькую, но уже твердую и сухую землю, собирали первые желтые цветы и коричневато-бурые травы. Главного героя своей повести Юрий Николаевич поселил на Воробьевых горах, и мы нашли там дом, где Виталий Югов жил со своими родителями.

Мы вспоминали Герцена и Огарева, их детскую клятву, разговаривали об их дружбе, пронесенной через все превратности жизни, и о дружбе вообще.

Юрий Николаевич сокрушался, что врачи не пускают его на фронт, и потому, как только начал чувствовать себя немного лучше, отправился в редакцию газеты «Красная Звезда» и, ни у кого не спросясь, взял командировку в освобожденный Сталинград. Мне было очень страшно отпускать его, больного, но я понимала, что, кроме здоровья физического, есть здоровье душевное и что для этого душевного здоровья поездка необходима.

Тихий апрельский денек. Я провожаю Юрия Николаевича на маленьком аэродроме неподалеку от метро «Сокол». Небольшой самолет, урча моторами, поднимается в небо. Такой тоски, такой пустоты, такого беспокойства мне никогда не приходилось испытать. Воображение рисует картины одну печальнее другой. Мне кажется, что мы никогда не увидимся, ведь расставаться пришлось на целых шесть дней, а мы привыкли не расставаться ни на минуту…

Шесть дней – срок бесконечный для детей и влюбленных, но, оказывается, и он может миновать.

Первое мая 1943 года. Ни привычных праздничных колонн на улицах, ни веселых песен, ни разноцветных огней – идет война. Не надо торопиться на Красную площадь – идет война. Не надо наряжать Машку, покупать воздушные шары и петушков на палочках. Нет всего того, что стало для нашего поколения неотъемлемой частью бытия. Идет война. И все-таки праздник есть праздник. Скупые красные флаги колышутся на зданиях, торжественные марши льются из репродуктора, в газетах напечатан правительственный указ о награждении орденами Ленина диктора Левитана и писателя Эренбурга. Это их голоса слышали мы ежедневно и ежечасно.

А мы с Машкой идем обедать в Дом писателей на улицу Воровского. К нам за столик садится Александр Твардовский, подтянутый и молодой, в защитного цвета военной форме. Он шутит с нами, весело пьет водку за День международной солидарности трудящихся, чокается с Машкой и даже предлагает ей хлебнуть из его рюмки. Но она важно и трезво отказывается, и в его твердых синих глазах вспыхивает лукавый смех. Праздник есть праздник. Меня зовут к телефону.

– Приехал… – слышится в трубке мамин голос. Приехал! Мы сливаем в банку драгоценный мутный бульон, наскоро запихиваем в карманы остатки хлеба.

– Приехал! – ликующим тоном сообщаю я Твардовскому, и он, не зная, кто приехал и откуда, заряжается нашей радостью, предлагает забрать его хлеб, его суп, приветливо машет рукой. Мы бежим по улице к троллейбусу, и я заставляю Машку громко кричать «ура».

– А теперь ты, – говорит она, и я тоже кричу «ура». – А теперь вместе, – не унимается Машка, и мы кричим вместе…

13

Юрий Николаевич вернулся из Сталинграда помолодевший и веселый.

– Я там почти не болел!

Он рассказывал, как страшно было приехать в город, где в 1931 году, во время строительства Сталинградского тракторного завода, он провел несколько месяцев в составе бригады газеты «Правда».

– Кругом всё сквозное, – говорил он, – города нет. Взгляду не на чем задержаться, между развалинами открывается широкий обзор, до самых дальних холмов, которые раньше застроены были многоэтажными домами. Всё обнажено, разрушено, искалечено, – продолжал он. – И все-таки город существует. Люди хотят жить на старых местах, они едут сюда за сотни километров. Одни приезжают на попутных машинах, другие везут на тачках свой скарб, третьи идут пешком, тащат на себе ребят и узлы…

А на территории завода, который строился на моих глазах, – кладбищенская тишина. Только птицы щебечут высоко в голубом небе. И вдруг среди груд кирпича вьется маленькая тропиночка. Я пошел по ней и увидел, как стены словно раздвинулись, поднялись, и вот уже деловито снуют люди, пахнет керосином и машинным маслом, стучит мотор электростанции. Первый восстановленный цех. Пол сложен из красивых глиняных плиток, протерт до блеска. Завод всегда славился чистотой… Такие города бессмертны… – с волнением говорил Юрий Николаевич.

А на территории завода, который строился на моих глазах, – кладбищенская тишина. Только птицы щебечут высоко в голубом небе. И вдруг среди груд кирпича вьется маленькая тропиночка. Я пошел по ней и увидел, как стены словно раздвинулись, поднялись, и вот уже деловито снуют люди, пахнет керосином и машинным маслом, стучит мотор электростанции. Первый восстановленный цех. Пол сложен из красивых глиняных плиток, протерт до блеска. Завод всегда славился чистотой… Такие города бессмертны… – с волнением говорил Юрий Николаевич.

Но болезнь, дав передышку, дома навалилась на него с новой силой. Опять большую часть дня ему приходилось проводить в постели. Юрий Николаевич отдиктовал записи, сделанные в Сталинграде.

Так и застал нас однажды сослуживец Юрия Николаевича по газете «Красный воин» журналист Александр Беляев, которого товарищи за его умение всё доставать и всё устраивать прозвали Саша Золотая Рыбка. Он оглядел наше жилье и с удивлением спросил:

– Почему вы тут живете?

– А где нам жить? – с неменьшим удивлением отозвался Юрий Николаевич.

– Обратитесь к командованию Московского военного округа, и вам немедленно откроют комнату в военном доме, хотя бы временно.

– Нам и здесь хорошо. Идет война, почему кто-то должен заниматься устройством моих жилищных дел? – начиная сердиться, возразил Юрий Николаевич.

– Вам, конечно, здесь хорошо, – сказал Саша, – вам везде будет хорошо! Но через три месяца родится ребенок, и неизвестно, будет ли он с таким же упоением, как его родители, наслаждаться этой плесенью и сыростью…

Он был прав.

И Саша продолжал:

– Если вы не хотите этим заниматься, я займусь сам.

И он занялся. Через десять дней Юрию Николаевичу был вручен ордер на вселение в дом Московского военного округа, возле Киевского вокзала. Комендант, гремя связкой ключей, открыл нам большую солнечную комнату, где мы могли жить до возвращения эвакуированных жильцов…

Последний вечер, последняя ночь на Воротниковском. Вещи уложены. Да их почти нет. Ящик с рукописями и книгами, узел с одеждой и бельем, корзина с посудой. Из мебели мы возьмем только пружинный матрас, Машкину кроватку, письменный стол и бабушкино мягкое кресло. Все остальные вещи за две суровые военные зимы пришли в такую ветхость, что их нельзя стронуть с места, развалятся…

Электростанция выключила свет, и мы сидим на кровати втроем – Юрий Николаевич, Машка и я. Сумерки вползают в окна, с улицы доносятся шаркающие шаги прохожих, Машка звонким голоском рассказывает что-то, а мы, слушая и не слушая ее, вполголоса разговариваем о своем. Завтра мы уедем отсюда… Еще года нет, как мы вместе, но нас уже связывают такие желанные общие милые воспоминания. Словно скупец драгоценности, мы перебираем их: первую нашу ночь, проведенную здесь, холодные зимние вечера, темные утра за работой. Для нас это не только переезд в благоустроенную квартиру – это начало новой, узаконенной жизни. И нам немного страшно, что узаконенность обеднит наши отношения, сделает их будничными и привычными, что налаженный быт и взаимные обязательства притушат огонь нашего чувства. Жаль расставаться с неустроенностью, неопределенностью и именно потому – беззаботностью. Мы жмемся друг к другу, и теплое прикосновение руки досказывает то, чего не могут выразить слова.

В ту ночь я совсем не спала. Для меня отъезд с Воротниковского – это прощание с детством и юностью… Я лежала с открытыми глазами. То мне казалось, что доносятся тихие голоса отца и матери, – не раз в детстве, просыпаясь по ночам, я слышала их. То мерещилось, что на соседней кровати тяжело ворочается бабушка или плачет новорожденная Машка, ведь это сюда в голубом одеяле привезли ее, первенькую мою девочку. Я видела нашу комнату, полную гостей, нарядный стол уставлен разными вкусностями – празднуется мой день рождения… А вот она освещена зеленоватым светом настольной лампы, и большие глаза Вали Литовского глядят на меня из полутьмы и, растягивая слова, он говорит: «А зна-аешь, Ли-идка…»

Завтра мы уедем отсюда, комната будет стоять пустой, а потом приедут незнакомые люди, отремонтируют ее, заживут своей, неведомой мне жизнью, и чужой огонь засветится в наших окнах. Грустно это.

Июньские ночи коротки. Стало светать, а воспоминания и призраки не любят света. Солнечные пятна легли на паркет, надо было вставать…

14

Юрий Николаевич перевез нас на новую квартиру и снова уехал в командировку от «Красной Звезды» под Орел, где тогда готовилось наступление. Здоровье его настолько ухудшилось, что я категорически отказалась отпустить его одного – с ним поехал Саша Золотая Рыбка.

9 июня 1943 года я провожала их на Курском вокзале. Неожиданно объявили воздушную тревогу – это была последняя воздушная тревога в Москве. Поезд на Тулу уходил под грохот зениток. Прямо с вокзала меня загнали в метро, и я первый раз за время войны оказалась в бомбоубежище. Около двух часов ночи дали отбой. Я шла пешком с Курского вокзала на Киевский, возле которого мы теперь жили, через весь город, и пустынная Садовая казалась особенно широкой и красивой в этот белесый час. Изредка по влажному асфальту проносились машины, розовело небо, вставало солнце…

Потянулись томительные и долгие дни ожидания. Я приводила в порядок архив Юрия Николаевича.

Мне не хотелось никого видеть, и большую часть времени я проводила с Машкой.

В один из теплых солнечных дней она упросила меня пойти в зоопарк. Мы ходили по пустынным аллейкам, останавливались возле клеток. Похудевшие и облезлые животные смотрели на нас просительно и ласково.

Только на площадке молодняка было весело.

Вдруг на одной из дорожек я увидела Льва Славина. В военной форме, с зелеными фронтовыми погонами, он шел, обняв за плечи жену. Они медленно переходили от одной клетки к другой. Наверное, он ненадолго приехал с фронта в Москву. Было что-то очень чистое и хорошее в том, что в эти короткие тревожные часы, которые судьба отпустила им побыть вместе, пришли они сюда, в парк, который так любят дети. Я смотрела на них с грустной и доброй завистью…

Но вот наконец и первая открытка. Она шла из Тулы шесть дней, а езды туда ровно шесть часов! Но что поделаешь – идет война!

«10 июня

Лидуша, благополучно доехали до Тулы. Как ты дошла домой? Глупо, что я не узнаю об этом, пока не вернусь. Все время помню тебя и люблю…

…Сейчас семь утра, яркое солнечное утро, ночью прошел дождь, улицы влажны. Город залатан, но чист. Саша пошел на поиски столовой. Я сижу на подоконнике второго этажа, радио на весь город гудит последние известия…

Целую тебя. Юрий».

«11 июня

Лидуха! Саша создал мне такие условия, что я езжу лежа в машине, он сидит с шофером, я один сзади, хочу сплю, хочу лежа бодрствую. Сидеть трудно. Сейчас мы уже почти у цели. Работа начнется сегодня вечером.

Работа началась. Очень интересно и радостно: опять я в сфере того военного дела, единственного, которым можно заниматься, отдаваясь целиком, во время войны. Березовая роща, звезды – очень хорошо. Ты всё время со мной. Я вернусь к тебе – жизнерадостный, избавившийся от нытья.

Целую. Юрий».

«13. VI

Вчера писать не пришлось. День прошел в непрерывном передвижении. Сегодня тоже пишу на лавочке, в момент ожидания кратковременного. Началась работа, интересная, но утомительная… Много интересного, чего мне не приходилось видеть последний год в Москве – и хорошее внутренне спокойное моральное самочувствие. А сколько цветущего шиповника и кудрявых перелесков, высокой, по пояс, уже колосящейся ржи…

Милый друг мой, от меня неотделимый…

Юрий».

Как ни уверял он меня, что всё прекрасно, но я понимала, что ездит он лежа не потому, что к тому располагают созданные удобства, а потому, что вынуждает болезнь! Письмо из Ясной Поляны! Мне было грустно, что Юрий Николаевич один, без меня, пришел на эту вымечтанную нами священную землю. К сожалению, письмо это сохранилось только в отрывках:

«…Мы остановились в деревне, решили пообедать, отдохнуть и вечером отправиться на могилу Толстого. Я бы сделал это тут же, но слишком устал, на ногах не стоял и лег в густой и сочной траве на деревенском дворике одного из крестьян Ясной Поляны, который даже вынес мне подушку. Отсюда, сквозь траву, сквозь сетку облетающих седых одуванчиков видны были широкие волнистые разлужья – те самые пашни, которые можно видеть на картинах и рисунках Репина.

А кругом какие места! Какое богатство зелени, какие кудрявые березовые перелески и между ними зеленые, с проступающей сквозь прозрачные молодые всходы мутно-розовой землей, пашни. Зелено-кудрявые березы и темнота теней под ними, их белые стволы, как бы отделанные черными инкрустациями. Яркие кустарники и среди них рыжие пасущиеся лошади. На ум всё время приходят слова то из “Семейного счастья”, то из “Утра помещика”, то из “Анны Карениной”, то из “Войны и мира”.

А на шоссе слышен грохот, но лень глядеть, что там движется – тягачи или танки. Здесь очень тихо, фронта еще не слышно, какая-то особенная тишина. Я заснул так крепко, как давно не спал. Просыпался, видел огромное небо с кучами тяжелых облаков, вверху снежно-белых, внизу затененных. Ясная Поляна, Ясная Поляна, сегодня вечером я пойду к могиле Толстого… Поклониться – наверное, я сделаю это буквально: поклонюсь…

Назад Дальше