Зеленая лампа (сборник) - Лидия Либединская 6 стр.


Я насторожилась: облегчать душу! Я чувствовала, что именно это необходимо мне: снять гнетущую тяжесть, застилающую весь белый свет.

– Нянь, – сказала я слабым голосом. – А как ты будешь душу облегчать?

Бабушка тревожно и вопросительно взглянула на меня.

– Известное дело, – оживилась нянька. – Свечку поставлю, к образу приложусь и попрошу Господа Бога отпустить мне мои прегрешения, вольные и невольные…

– И отпустит?

– Отпустит! – убежденно ответила нянька.

Горе светлеет, когда возникает надежда. «А вдруг и правда отпустит?» – подумала я.

Семья у нас нельзя сказать чтобы была религиозная. Каждый верил во что-то свое. Папа – в переселение душ, бабушка – в Николая-угодника, мама – не знаю во что. Моими религиозными убеждениями никто не интересовался. Отец считал, что их нельзя навязывать извне. «Сама разберется во всем», – говорил он и с увлечением излагал мне учение йогов. Бабушка читала мне «Мою первую Священную историю» и рассматривала со мной Библию с иллюстрациями Доре, я воспринимала всё это, как занимательные сказки. Религиозность в те годы была наказуема и грозила крупными неприятностями для людей, находившихся на государственной службе. Достаточно было доноса соседей, что у вас в доме висят иконы, как человека могли подвергнуть административным гонениям, а то и вовсе уволить. Поэтому все наши семейные иконы были тщательно завернуты в суровое полотно и заперты в сундук.

Но, оказывается, был еще нянькин Бог, который мог «облегчить душу». Я решила, что вечером обязательно пойду в церковь. Денег на свечку у меня не было, но разве в свечке дело?

Состояние моего здоровья сразу улучшилось. Я села на постели, попросила есть и даже почитать мне вслух «Хижину дяди Тома». К обеду я уже была совершенно здорова, а к приходу родителей бабушка разрешила мне одеться и выйти в палисадник.

В те годы в Москве еще было множество действующих церквей. Поблизости от нас их было по меньшей мере пять, но мой выбор почему-то пал на небольшую белую церковь на углу Благовещенского переулка.

В церкви было тихо и малолюдно, полутемно и благостно.

Шуршали длинными юбками тихие старушки, вздрагивали желтые огоньки свечей, строго и печально глядели с икон святые. Шла служба, пел хор, старушки крестились и опускались на колени, я тоже крестилась, становилась на колени и просила Бога простить меня. Потом я долго прижималась носом к зацелованному стеклу большого образа Спаса Нерукотворного и от всего сердца клялась, что никогда не буду брать ничего чужого.

Когда я вышла из церкви, на душе у меня полегчало, и лихорадочные отблески закатного солнца показались мне куда ярче полуденных лучей. И все-таки я чувствовала, что надо еще что-то совершить, чтобы до конца искупить свою вину. Не знаю, помогли ли моления или просто все силы души были направлены к искуплению, но я вдруг поняла, что надо делать.

Когда я, осторожно оглядываясь, переходила Тверскую, внимание мое привлек большой плакат, выставленный в окне аптеки номер 5, что была прямо напротив церкви. На плакате были изображены лекарственные пузырьки всех размеров, с белыми наклейками и длинными ярлыками. На каждом пузырьке, в зависимости от его размера, значилась цена: на самом большом – 5 копеек, на самом маленьком – 1/2 копейки. А внизу призывно и ярко: «Сдавайте ненужную тару! Оплата по тарифу».

Так вот оно, избавление!

Папа любил лечиться. На столике возле родительской кровати всегда стояли пузырьки с лекарствами и коробочки с порошками. Опустошенные коробочки сжигали в камине, а пузырьки выносили в чулан. Пол в чулане был уставлен множеством пузырьков самой разнообразной величины, и, если смотреть на них сверху, это напоминало небольшой городок с островерхими крышами – такие городки были нарисованы на картинках к сказкам Андерсена и братьев Гримм. Бабушка давно жаловалась, что от пузырьков не стало житья, нельзя даже кастрюлю с супом на холод поставить.

На следующее утро чулан сиял чистотой. Мы с Лидкой трижды ходили в аптеку номер 5. Общая выручка была 2 рубля 84 копейки. За труды и проявленную инициативу мне был подарен из этих денег один рубль. Большой, желтый, мятый рубль, совсем такой, какой я взяла из шкафа. Я положила рубль между стеной и второй полкой.

11

С дачи в город обычно возвращались в середине августа. Весной дачу старались снять подешевле и потому несколько лет подряд ездили в Салтыковку. Там родители облюбовали небольшой бревенчатый сарай с окном и дощатым полом. Хозяева к лету, в ожидании дачников, освобождали его от хозяйственной утвари. Сарай был чистый и сравнительно теплый. Спали мы с бабушкой на полу, привозили из города полосатые парусиновые наматрасники, туго набивали их прошлогодним сеном, отчего в сарае всегда стоял свежий сенной дух. Воду носили из колодца, который находился в самом конце улицы. Родители приезжали к нам только на выходной, все хозяйственные заботы падали на бабушку, и она к концу лета изрядно уставала, хотя никогда не жаловалась. Я с детства обожала летнюю Москву, и когда кто-то из родителей произносил заветную фразу: «А не пора ли вам, друзья, перебираться в город?» – я не могла скрыть восторга.

К воротам подъезжала телега, а годами позже – грузовик, который отец заказывал в Госплане, грузился наш нехитрый скарб, милейшая хозяйка Пелагея Николаевна вручала бабушке большой букет золотых шаров, обрамленных темно-красными георгинами, кланялась и говорила: «Бог даст, в следующем году свидимся…»

Но была еще одна причина, по которой бабушка торопилась в город, – надо было варить варенье и ставить наливки. «Если в доме есть варенье и наливка, даже нежданный гость не страшен!» – говорила бабушка.

Однако ягоду на варенье не принято было покупать на ближайших рынках – там и дороже, и ягода не такая качественная. За ягодой для этой цели ездили на Болотный рынок, такова была московская традиция. Для этой поездки брали извозчика, в ноги ставились пустые ведра, и договаривались, что за дополнительную плату извозчик станет дожидаться, пока не будут закончены покупки, и поможет погрузить в пролетку ведра с ягодами.

Мы выезжаем по Дегтярному переулку на Тверскую и катим вниз, мимо Страстного монастыря, в котором уже расположился Антирелигиозный музей, но в монастырских постройках еще кое-где доживают свой век монашки, чудом не выселенные и не сосланные. Мы ходим к ним заказывать стеганые теплые одеяла и вязанные из лоскутов половички. Вот уже миновали памятник Свободы, спустились к Охотному Ряду и мимо Лоскутной гостиницы, Манежа, Пашкова дома и церкви Знаменья, что на углу Знаменки, подкатываем к рынку.

Теперь на месте рынка тенистый сквер, а в двадцатые годы здесь было множество рядов, вокруг теснились подводы, раздавалось конское ржание. Мы долго ходим по рядам, бабушка деловито приценивается, пробует ягоды, торгуется – это своеобразный ритуал. Я послушно следую за ней, мне пробовать немытые ягоды нельзя, и я с завистью наблюдаю за бабушкой. Кричат разносчики, предлагая холодный квас и горячие лепешки, старушки в ситцевых платочках торгуют ирисками, маковками и петушками на палочках, но всего этого мне тоже нельзя…

Наконец ведра заполнены до краев, бабушка зовет извозчика, и пока он старательно устанавливает ведра, мы выходим с рынка и направляемся на Кокаревский бульвар. Когда строился водоотводный канал, или, как москвичи его называют, Канава, то землю, выброшенную из русла, никуда не увозили, и она образовала довольно высокий земляной вал. Богатый купец Кокарев, чьи доходные дома находились неподалеку, посадил на валу деревья, посеял траву и цветы, проложил дорожку, поставил скамейку.

Вот по этой-то дорожке, толкая перед собой закрытую набитую льдом тележку, важно прохаживался мороженщик.

– Какое ты хочешь мороженое: сливочное, какао или фруктовое? – спрашивала бабушка, доставая кошелек.

Конечно же, я хотела и то, и другое, и третье, потому это был очень трудный выбор!

– Возьмите два маленьких и разных… – приходил мне на помощь мороженщик, и я охотно соглашалась.

Он вкладывал круглую вафлю в специальное приспособление, зачерпывал ложкой мороженое из металлического цилиндра, плавающего во льду, густо, горкой, намазывал его на вафлю и пришлепывал сверху еще одной такой же вафлей. А на вафлях были выдавлены имена, и какая же это была радость, когда тебе вдруг доставалось твое имя!

Варенье варили во дворе. Выносили керосинку, медный, начищенный до блеска таз и пакеты с сахаром. Собирались все ребята с нашего двора: дети дворника Алексея – Нурахмет и Хадыча, мои неизменные подружки Лидка Торопова и Галя Романовская, маленькая дочка столяра Фокина Клавушка… Где-то вы теперь, далекие друзья мои?..

Какие запахи витали над двором – малиновые, вишневые, смородиновые! А как благоухали маленькие блюдечки (розетки) с розовой пенкой, которые бабушка вручала всем нам, и мы вылизывали эти блюдечки так старательно, что носы у нас становились липкими, и перед следующей порцией пенки нас обязательно посылали умываться.

Когда варенье остывало, его перекладывали из таза в высокие банки с широким горлом, банки закрывали вощеной бумагой, перевязывали разноцветными шнурками, и поверх вощеной бумаги наклеивалась этикетка, где было написано название ягоды, число и месяц, когда сварено варенье.

Наливку ставили в пятилитровых бутылях, засыпали ягоду сахарным песком, и так интересно было наблюдать, как с каждым днем ягоды оседали, уменьшались в размере, а бутыль наполнялась густым сладким соком.

В нашей семье никто не страдал пристрастием к спиртным напиткам, водки в нашем обиходе не водилось, на вина и коньяки, вероятно, не хватало денег, а вот наливки были всегда. Как красиво они выглядели в прозрачных графинах на белой скатерти!

Зимой, если я заболевала, меня обязательно поили на ночь чаем с малиновым вареньем – вкусное лекарство!

12

Было еще одно путешествие в Замоскворечье, а вернее сказать, регулярные, несколько раз в год, путешествия в Третьяковскую галерею. Обычно они начинались поздней осенью и продолжались всю зиму. Вот эти-то зимние путешествия особенно запомнились мне.

В Третьяковку ехали на трамвае. Садились в вагон на Малой Дмитровке и катили по заснеженной Москве. Окна в трамваях замерзали, покрываясь затейливыми мохнатыми узорами, и бабушка вручала мне тяжелый медный пятак, который я долго согревала в теплой варежке, а потом прикладывала его к замерзшему стеклу, отчего на стекле получалось круглое отверстие, через которое можно было наблюдать за той жизнью, что проходила на улицах: за прохожими, ежившимися от холода, торопливо идущими по тротуарам, лошадьми, запряженными в легкие саночки, извозчиками в сборчатых суконных шубах, норовившими на остановках обогнать трамваи. Вот, наконец, со звоном и грохотом мы переезжали Большой Каменный мост, внизу белела замерзшая Москва-река с протоптанными в снегу тропками. Выходили из трамвая на Большой Полянке, напротив церкви Иоакима и Анны, казавшейся мне огромной. Именно эта церковь и дала близлежащей улице название – Якиманка.

Ехали долго, и каждый раз бабушка рассказывала мне семейное предание о том, как она впервые посетила Третьяковскую галерею, видно, хотела, чтобы я запомнила его. И я запомнила.

А побывала она в Третьяковке впервые ни много ни мало в 1891 году! Случилось это во время ее свадебного путешествия. Жили они тогда на Кавказе, дед служил начальником Земельного управления, сначала в Баку, потом в Тифлисе, там они и венчались. И вот дед привез молодую жену – бабушке было тогда девятнадцать лет – в Первопрестольную. Он мечтал показать ей Кремль, Московский университет, где учились их общие кумиры – Лермонтов, Герцен, Огарев, Белинский, – храм Христа Спасителя и, конечно же, Третьяковскую галерею.

Середина лета. Университет пуст, студенты и профессора разъехались на летние вакации. Однако приветливый сторож охотно провел их по коридорам и аудиториям легендарного русского храма науки. Потом они долго стояли перед образом святой Татьяны, покровительницы университета, что находился в нише на углу Большой Никитской и Волхонки. Молодые супруги мечтали, чтобы первой у них родилась дочь, которую они назовут Татьяной, чтобы была она умной, талантливой и стремилась к учению. Желание их исполнилось, и вскоре у них появилась девочка, которой и суждено было стать моей матерью.

А вот с Третьяковской галереей оказалось сложнее. Она была закрыта. Но, взглянув на исполненное отчаяния лицо обожаемой жены, дед решительно направился к дому Павла Михайловича Третьякова, благо он примыкал к галерее, попросил швейцара доложить о нем и, когда Павел Михайлович вышел к нему, рассказал, что приехали они с далекого Кавказа и не могут покинуть Москву, не взглянув на его прославленную сокровищницу.

И Павел Михайлович сам повел их по галерее, показывая свои любимые картины и рассказывая истории приобретения некоторых из них. Третьяков даже предложил молодым отобедать вместе с ними, когда осмотр был закончен, но они, конечно же, отказались, не смея отнимать у него столько времени. И рассыпаясь в искренних и горячих благодарностях, расстались с гостеприимным хозяином, навсегда сохранив к нему благодарность.

…Мы медленно шли с бабушкой по Кадашевской набережной, впрочем, набережной как таковой не было, по замерзшей Канаве бегали окрестные ребятишки, кидались снежками, катались на деревянных санках и самодельных лыжах, оглашая морозный воздух веселым гомоном.

А потом были счастливые часы в Третьяковке, где картины с каждым разом становились тебе все дороже и встречали тебя как добрые друзья – «Аленушка», «Три богатыря», «Дети, бегущие от грозы», «Девочка с персиками», и щемящая сердце картина «Всюду жизнь», и несчастная «Княжна Тараканова», и тихий левитановский «Омут».

С годами привязанности менялись: любовь к Васнецову и Нестерову заслонялась любовью к Сурикову, Иванову, Серову, а потом к Врубелю, Сомову, Малявину, но каждый раз это была любовь на всю жизнь.

Не подозревала я тогда, что спустя много-много лет я буду долгие годы жить возле Третьяковки, и стоит сделать несколько шагов – и ты очутишься в заветных залах. И как обеднела моя духовная жизнь, когда началась реконструкция Третьяковской галереи и она оказалась закрытой почти на полтора десятка лет. А когда наконец реконструкция была закончена и мне удалось еще до официального открытия пройти по ее залам, то не постыжусь признаться, что при встрече с любимыми картинами я обливалась слезами, как при встрече с родными людьми после долгой разлуки.

Но я, кажется, отвлеклась от воспоминаний…

…Выходили мы с бабушкой из Третьяковки затемно, снег сверкал и поскрипывал под ногами, а если мимо проносился извозчик, то взлетал из-под конских копыт серебрящимися искрами, похожими на яркие серебряные звезды в темном зимнем небе. На Полянке мы долго ждали трамвая, вглядываясь в конец улицы, – не покажутся ли «наши» огоньки? В те годы на трамваях были разноцветные огни, у каждой цифры был свой цвет: единица – красная, двойка – ярко-зеленая, тройка – лиловая. Наш номер был 18, то есть красный и темно-желтый. Вот и засветился наш восемнадцатый! Я снова вынимаю из варежки нагретый пятак, и сквозь круглое отверстие плывет мимо меня неповторимая зимняя Москва с поблескивающими кремлевскими куполами, пушистым снегом и светящимися окнами домов – оранжевыми, зелеными, желтыми…

13

В то утро 1 сентября 1929 года всё было, как в старой детской песенке:

Солнце и вправду светило в наше высокое окно, неяркое сентябрьское солнце, а вот когда я в сопровождении родителей спустилась со старенького поскрипывающего крыльца, донеслось из сарая громкое петушиное пение.

Меня впервые вели в школу. В Старопименовском переулке, среди маленьких домиков за деревянными заборами, в глубине просторного двора высилось четырехэтажное кирпичное здание с колоннами у подъезда, широкими полукруглыми ступенями, тяжелыми дубовыми дверями и большими светлыми окнами. Бывшая частная гимназия, а ныне Трудовая школа 38 Октябрьского района. Потом поменяется и название района, и номер школы, и станет она 25-й образцовой школой Свердловского района, и будут в ней учиться дети Сталина и Молотова, Буденного и Бубнова, внучки Максима Горького и многие другие дети первых лиц Советского государства. И сколько же из них осиротеет в роковом 1937 году!

Школа эта существует и поныне, снова она поменяла номер, на этот раз на 175-й, а во дворе ее установлен памятник ученикам, погибшим в годы Отечественной войны, и среди них те, кого в тот далекий солнечный день вели родители, как и меня, с волнением и надеждой в «храм науки»…

Но всё это будет спустя годы.

А в то утро я гордо вышагивала по переулку, за спиной у меня был черный кожаный ранец, в котором погромыхивал пенал с карандашами, ручкой и стальными перьями; ни учебников, ни тетрадей не было – их должны были выдать в школе, так как в те годы в магазинах они не продавались.

Родители, взволнованные не меньше меня, шли позади и несли в руках – о нет! – не букеты цветов, а тщательно завернутые в газету алюминиевую миску и такую же столовую ложку – за небольшую плату нам обещали горячие завтраки, но денег на посуду у школы нет, потому дирекция просит, чтобы дети пришли со своей посудой.

Школьной формы в те годы не существовало, носи что хочешь, но всем – и мальчикам, и девочкам – велено было сшить синие сатиновые халатики с белыми пришивными воротничками. Халат надевался на платье или костюм. Мне мой халат казался самым красивым – с белыми перламутровыми пуговицами, извлеченными из бабушкиных тайников, с большими карманами и широким поясом с круглой пряжкой. Такие же синие халаты были и на учителях.

Школ тогда в Москве было мало, и после Указа о всеобщем образовании их не хватало. Потому учились в три смены. Малыши – это мы – начинали занятия в 8 утра и заканчивали в 12. Средние садились за парты в половине первого, а самые старшие – в 6 и заканчивали занятия в 10, а то и в 11 вечера.

Назад Дальше