Зеленая лампа (сборник) - Лидия Либединская 8 стр.


Чувство стыда постепенно овладевало мною.

Отец продолжал:

– Дагеротип, что висел над бабушкиной кроватью, весьма интересен. На нем запечатлена семья бабушкиного деда Людвига Комбиаджио. Итальянец, талантливый архитектор, он принимал участие в строительстве Оперного театра в Тифлисе, дворца наместника, где теперь расположен дворец пионеров, и других зданий. Его очень уважали в городе. А до этого жил в Милане, весьма преуспевал, заказов было множество… А знаешь, как он попал в Тифлис? О, это необыкновенная история! Он влюбился и собирался в скором времени жениться. Вдруг у него появился соперник – сын богатого банкира. Однако Людвиг был так уверен в чувствах любимой, что не придал этому значения.

Однажды, когда он трудился над очередным проектом, в его дом ворвалась толпа ряженых в масках – в городе проходил карнавал. Маски весело танцевали, пели под гитары и мандолины. Они внесли в дом носилки под бархатным балдахином, сказали, что там сидит «король карнавала», кружились вокруг него, вовлекли в веселье и Людвига, а потом вдруг все постепенно исчезли, и только носилки с «королем» остались в зале. Людвиг откинул полог, заглянул под балдахин и увидел в кресле неподвижного человека в маске. Он сорвал маску и в ужасе замер: перед ним был мертвый отец его соперника. А ряженые уже затерялись в пестрой уличной толпе. Людвиг понимал, что подозрение в убийстве падет на него, и в ту же ночь бежал из Италии, добрался до России, а потом до Тифлиса. Женился на русской девушке, жили счастливо, было у них несколько детей, вот всё это семейство и запечатлено на дагеротипе, который сейчас, как я понимаю, тоже валяется в помойке…

Я с трудом удерживала слезы, но звонкий голос комсомолки еще звучал у меня в ушах, и я тупо молчала. Отец прошелся по комнате.

– Картины ты тоже выбросила? А ведь это собственность твоей мамы!

– Собственность – это позор! – сквозь слезы выкрикнула я.

– Понятно… Экспроприация экспроприируемого, то есть грабь награбленное! Но твоя мама никого не грабила, эти картины ей подарил в 1918 году в Тифлисе ее друг, замечательный художник Ладо Гудиашвили. Ты знаешь, как мама и бабушка любят Грузию, они выросли там. Бабушкин дед со стороны матери Владимир Алексеевич Костенский служил в Одессе вместе с Пушкиным, когда тот находился в ссылке. Потом Владимир Алексеевич переехал в Кутаис и там нелепо погиб: возвращался ночью домой на извозчике, проезжали мимо кузницы, лошади испугались огня и звона железа, понесли, седок и кучер разбились насмерть. Алексей остался старшим в семье, ему было восемнадцать лет в тот год, и он собирался ехать в Москву и поступать в университет. А куда поедешь, если в доме кроме него восемь сирот, мал мала меньше? Надо было помогать матери растить малышей. И вот однажды вечером в дом постучали: пришли грузинские старики. Семья сидела за ужином, и гостей пригласили к столу. Старший из гостей, как положено, отведав скромное угощение, медленно заговорил: «Владимир Алексеевич сделал для нас много хорошего. Судья, он всегда защищал бедняков. Мы знаем, что его сын хочет учиться. Он прав: неученый такую семью не поднимет. Мы принесли деньги. На первое время и сыну хватит, и семье останется, к пенсии прибавлять». Он положил на стол большой сверток.

– Но когда же я смогу отдать такую сумму?! – в испуге воскликнул Алексей.

– А мы, сынок, тебя не торопим, – ласково ответил старик. – Когда сможешь, отдашь, а не сможешь, что ж, деньги на доброе дело пойдут…

Отец помолчал и продолжал:

– Прадед твой поехал в Москву, блестяще окончил университет, вернулся на Кавказ, дослужился до больших чинов – был вице-губернатором, потом председателем Казенной палаты. Долг выплатил и всю жизнь хранил благодарность к Грузии – двух своих детей назвал в честь грузинских святых: сына Сергием, дочь Ниной. И просил, чтобы и в следующих поколениях сохранялись эти имена. – Отец помолчал, вздохнул. – Мы-то надеялись, что ты продолжишь семейные традиции, а ты…

Я разрыдалась. Но, забегая вперед, должна сказать, что традиции я все-таки продолжила, есть у меня дочь Нина, внук Георгий и даже правнучка Ниночка.

А тогда, заканчивая наш разговор, отец сказал.

– Я рассказал тебе лишь о некоторых достойных людях в нашем роду. И запомни: не было среди наших предков стяжателей, среди тех, кто жив, нет и, надеюсь, никогда не будет! Когда в 1918 году твои мама и бабушка уезжали из Петрограда к родным на Кавказ, они из всей четырехкомнатной квартиры взяли с собой только большой портрет дедушки-адмирала в тяжелой раме и медную ступку. Портрет революционные матросы на первой же станции разломали и выбросили в окно, а ступка и по сей день служит одной из твоих тифлисских теток…

Портреты, письма, документы – самое драгоценное, что хранит память об ушедших людях, об их разных и нелегких судьбах. Сберечь эти свидетельства – наш долг, никто за нас этого не сделает! Знай: благодарная память – достоинство человека, беспамятство – его позор! А теперь пойдем во двор и принесем всё обратно…

Портреты, картины, занавески и скатерть были возвращены на место. А вот десертные ножи и китайца я все-таки выбросила, надо же было что-то доложить на собрании. Но, увы, эта жертва не уберегла меня от дальнейших неприятностей…

16

Меня не приняли в пионеры. Меня и еще двух ребят: Ирку Лилиееву и Вовку Яковлева. Не знаю, за что не приняли их, а меня не приняли за происхождение.

На сборе выступил Джон Курятов и сказал, что его мать знает нашу семью еще по Баку.

– К ним ходил буржуазный поэт Хлебников. Толстую (это меня!) крестил эмигрант Вячеслав Иванов. Бабушка у нее по-французски разговаривает, значит, брезгует общаться с трудовыми элементами…

– Толстая, это правда? – растерянно спросил наш вожатый Фатя Гурарий, смуглый и курчавый.

Что я могла ответить?.. Хлебников действительно часто бывал в доме моих родителей в Баку, в 1920–1921 годах. Они с матерью моей работали в КавРОСТе, и мама с гордостью показывала удостоверение, в котором значилось, что «предъявитель сего состоит на службе при АзкавРОСТе и Азерцентрпечати в отделе художеств в должности поэта». Такие же удостоверения были и у Хлебникова, и у Алексея Крученых, и у Сергея Городецкого. Желтоватые листки, исписанные мелким причудливым хлебниковским почерком, бережно хранили в отдельной папке.

Вячеслав Иванов окрестил меня и даже выбрал мне имя Лидия – так звали его покойную жену, дочку, а также замечательную актрису Лидию Борисовну Яворскую, поклонником которой он был. Правда, выбор имени несколько разочаровал моих родителей, так как они приготовили на выбор два имени: Саломея или Дездемона, но судьба в лице крестного уберегла меня от родительской экстравагантности. Вместо горсти золотых монет, которые крестному полагалось бросить в купель новорожденной, чтобы жизнь ее была богатой, и которых, естественно, в те голодные годы у Вячеслава Иванова быть не могло, он бросил мне в купель горсточку мелких монет разных стран, оставшихся у него после многочисленных путешествий, и сказал: «Я бросаю ей в купель дух путешествий, она будет много ездить!» И пожелание его сбылось.

Мать моя познакомилась с Вячеславом Ивановым в 1921 году в Баку, когда он был профессором Бакинского университета. Она была слушательницей историко-филологического факультета Словесного университета и посещала семинары Вяч. Иванова о Пушкине и Достоевском, а также семинар римской литературы. Отношения у них были очень добрые, о чем можно судить по надписи на обороте титульного листа книги Вяч. Иванова «По звездам» (СПб, 1909 г.), сделанной им:

«Дорогой Татьяне Владимировне Толстой, виртуозу в поэзии и милой моей приятельнице на память о старом профессоре. Вяч. Иванов. Баку. 8.2.1922 г.».

А в 1924 году, уже в Москве, перед своим отъездом за границу, Вяч. Иванов написал маме моей рекомендацию для поступления на Брюсовские курсы: «Удостоверяю, что Татьяна Владимировна Вечорка-Толстая, автор двух поэтических сборников, вышедших отдельными книгами, ряда исторических статей, поэтических переводов и многих рецензий, принадлежит к числу писателей, составивших себе литературное имя.

10 августа 1924 года. Вяч. Иванов. Москва, Цекубу. Профессор Азербайджанского гос. университета. Пречистенка, 16».

А маленький букетик фиалок, принесенный Вяч. Ивановым по случаю моего рождения, был мамой тщательно засушен и сберегался в альбоме.

Бабушка действительно свободно говорила по-французски и даже переводила Верлена.

Все обвинения, предъявленные мне Джоном Курятовым, были правдой, но я и не подозревала, что всё это очень плохо. И я тихо и твердо ответила нашему вожатому:

– Да, это правда.

– Ну, что она (это бабушка-то!) по-французски разговаривает, это еще ничего, – задумчиво сказал Фатя. – Любые знания можно обратить на дело революционного класса. – А вот насчет Хлебникова посерьезнее будет. Он с Маяковским дружил, насколько я знаю. А Маяковский, как известно, покончил жизнь самоубийством, что противоречит коммунистической морали. И может, не без влияния Хлебникова…

– Да, это правда.

– Ну, что она (это бабушка-то!) по-французски разговаривает, это еще ничего, – задумчиво сказал Фатя. – Любые знания можно обратить на дело революционного класса. – А вот насчет Хлебникова посерьезнее будет. Он с Маяковским дружил, насколько я знаю. А Маяковский, как известно, покончил жизнь самоубийством, что противоречит коммунистической морали. И может, не без влияния Хлебникова…

– Но Хлебников давно умер, – робко сказала я. – От болезни. Он не стрелялся…

Фатя закашлялся.

– Выяснить всё это надо… – сказал он с сожалением. – Насчет Вячеслава Иванова я и вовсе ничего не слышал. Вообще-то крестили тебя без твоего согласия, и, возможно, ты бы, Толстая, отмежевалась от несознательного поступка твоих родителей. А? Как ты думаешь, Толстая?

Я молчала. Отмежевываться от родителей, и особенно от бабушки, я бы не стала ни за что на свете. И вдруг почему-то подумала: «Хорошо, что Фатя не знает, что мама и с Маяковским была хорошо знакома». И мне вспомнился апрельский солнечный день: мы идем с мамой по Столешникову переулку.

– Лида, смотри, Маяковский! – быстро говорит мама и тянет меня за руку.

Я поднимаю глаза. Прямо на нас идет большой человек. Он держит в руках палку, на нем не то пелерина, не то пальто внакидку.

– Здравствуйте, Владимир Владимирович! – говорит мама звенящим от волнения голосом.

Маяковский замедляет шаг и снимает шляпу.

– Здравствуйте, Вечорка! Дочка? – Он глазами указывает на меня и, не дожидаясь ответа, раскланивается.

А через несколько дней я прибегаю в школу и на блестящей, выкрашенной серо-голубой масляной краской стене читаю нетвердые слова, наспех выведенные мелом:

«Умер Маяковский. Что делать?»

Почерк неровный, детский…

…Наверное, мое молчание длилось довольно долго, потому что Фатя, видно, понял, что сказал что-то не то, и торопливо добавил:

– Ну ничего, Толстая, мы разберемся, и всё будет на большой, да еще с присыпкой! – И он оттопырил свой белый и действительно большой палец.

…В тот день я шла домой из школы около часа. Холодное осеннее солнце светило с неба. На мостовой между булыжниками поблескивали первые хрусткие льдинки, ветер налетал и завивал в невысокие столбики пыль, бумажки, последние желтые листья.

Надо было решать, как жить после такого позора. Но когда тебе только месяц назад исполнилось одиннадцать лет, принять такое решение очень трудно. А посоветоваться было не с кем.

Я села на каменную тумбу на углу Старопименовского и Воротниковского переулков, достала из ранца чистую тетрадь в клетку, зеленый карандаш и, сжимая его непослушными от холода пальцами, решительно вывела на обложке тетради: «ДНЕВНИК». Потом перевернула страницу и на новорожденно-чистом листе написала:

«26 октября 1932 года.

Меня не приняли в пионеры. Очень стыдно. Что надо сделать:

1. Не говорить маме, папе и бабушке.

2. Лидке и Гальке тоже. Нурахмету можно.

3. В школу больше не ходить. Никогда».

Этот листок до сих пор хранится у меня.

«Нурахмету можно» – означало, что можно рассказать обо всем случившемся старшему сыну нашего дворника, маленькому татарину Нурахмету. Почему именно он удостоился такого доверия, не знаю, мы с ним никогда до этого не дружили. Меня он слушался беспрекословно. Нурахмет был на два года младше меня и очень не любил читать.

Уложив тетрадь в ранец, я, не заходя домой, прошла в дворницкую.

Там, как всегда, стоял чад от приготовляемой пищи и сохнущих пеленок, раздавался детский визг, деловито сновали по стенам гладкие черные тараканы, присланные на счастье из Казани, и гордо возвышались на кровати горы пуховых подушек в ослепительно розовых наволочках с крупными зелеными розами. Эти наволочки были предметом моей зависти, я не понимала, почему у нас дома спят на унылых белых подушках, лишая себя розового блаженства.

– Нурахмет, – сказала я тоном, не терпящим возражений. – С завтрашнего дня я в школу больше не хожу. Но из дома ухожу, как будто хожу. Понятно? (Нурахмет согласно кивнул головой.) Завтра в без пятнадцати половину девятого жди меня в «Золотой рыбке». Знаешь, куда пойдем?

– Не знаю… – грустно ответил Нурахмет.

– Завтра узнаешь, понял?

– Понял.

На другой день утро выдалось серое, облака низко висели над землей, готовые разразиться последним дождем или первым снегом. Ветер утих, в природе стало теплее, уютнее. Ровно в четверть девятого я, как всегда, выбежала из дома, спрятала под крыльцом ненавистные калоши, перебежала улицу и отворила калитку детского сада «Золотая рыбка». Нурахмет покорно стоял под грушевым, без листвы, деревом.

– Пошли, Нурахмещенский!

– В кино? – Глазки его маслянисто блеснули.

– Уж сразу в кино! – меня возмутила его корысть. – Сначала надо деньги достать.

– А где достать?

– Будем искать.

– Искать? – лицо Нурахмета вытянулось. – Где?

– Вот чудак! В магазинах, на улице… Понимаешь, люди теряют деньги, кто пятак, кто десять копеек. Вот мы и будем их собирать. А может, найдем кошелек, и там будет лежать сто рублей. Тогда мы отдадим его тому, кто потерял, а он нам за это что-нибудь подарит…

– А чего подарит?

– Я не знаю, может, даже велосипед.

– А кому, тебе или мне?

– Вместе…

– Пускай мне, а я буду давать тебе кататься.

– Ладно, бери! – щедро согласилась я.

Мы шли по большому фруктовому саду, сухие желтые листья, схваченные легким морозцем, пахли бродильно, пряно. В противоположной стороне забора была дырка, мы пролезли в нее и оказались в проходном дворе, который вывел нас на Тверскую.

Наше путешествие началось с посещения продуктового магазина «Коммунар» на углу Благовещенского переулка. Здесь нам сразу повезло. Мы нашли три копейки, черную пуговицу от брюк и конфету «Прозрачная». Всё это Нурахмет забрал себе. Я утверждала, что конфету нужно сосать по очереди, но он сказал, что лучше найти еще одну.

В приемной глазной больницы мы вытащили из урны спичечный коробок с яркой этикеткой, такой в моей коллекции не было, а у Нурахмета была, и он отдал мне этот коробок. «Зато пуговица, чур, моя!» – не забыл он добавить.

Счастье – коварная вещь, оно быстро покинуло нас. Окурки, бумажки от конфет, пустые папиросные пачки – вот всё, что нам попадалось.

Мы обошли Страстной монастырь, где разместился Антирелигиозный музей, потолкались у кассы. Народу, увы, было мало, и никаких ценностей на полу обнаружить не удалось. К Елисееву нас не пустили, это был магазин для интуристов, и простым смертным, тем более несовершеннолетним, вход воспрещен.

Когда мы добрались до Центрального телеграфа, время подходило к одиннадцати. Нурахмет стал ныть, что он хочет есть. У меня был двугривенный, который, как всегда, бабушка выдала мне на завтрак, но купить на него было ничего нельзя – шла первая пятилетка, в стране карточная система. А Нурахмет продолжал скулить. Что делать?

Глядя себе под ноги, мы деловито обошли огромный зал телеграфа в надежде найти хоть небольшой капитал. Но люди в XX веке не столь рассеянны, как в добрые диккенсовские времена, к тому же перед нами шла уборщица и, расплескивая на каменный пол мутную воду из ржавого ведра, быстро растирала ее тряпкой. На телеграфе тепло, народу в утренний час немного, торопиться некуда.

Я предложила Нурахмету прочитать все надписи на окошках, но тут сказалась его нелюбовь к чтению. Едва мы прочли две надписи: «Прием телеграмм» и «Выдача корреспонденции до востребования», как он вновь затвердил, что голоден и хочет в кино… А когда я ничего ему не ответила, он категорически потребовал, чтобы я отвела его домой. Это исполнить было значительно легче, тем более что время школьных занятий истекало и мне тоже пора было возвращаться.

Мы направились к выходу, как вдруг чья-то огромная фигура преградила нам путь.

– Откуда, детеныш? – услышала я негромкий, но густой голос. Большая теплая рука взяла меня за подбородок. Я подняла голову и увидела Артема Веселого. – Кому изволили, ваше сиятельство, отправлять телеграмму? Или, может, получали корреспонденцию до востребования?

Я хмуро молчала, искоса поглядывая на Нурахмета, боясь, что он вот-вот разревется.

– Что же пишут вам? – продолжал шутить Артем Иванович.

– Мы не за телеграммами, – с трудом выдавила я. – Мы искали деньги…

– Много нашли? – серьезно осведомился Артем Иванович.

– Три копейки, пуговицу, конфету и этикетку, – быстро ответил Нурахмет и тут же честно добавил: – Конфета и пуговица мои, а этикетка ее…

– А три копейки? – строго спросил Артем Иванович.

– Общие, но у меня в кармане!

– Да, брат, ты о своем кармане не забываешь. Что же произошло, что Вечоркина дочка отправилась на поиски денег?

– Нет, мама ничего не знает! – испуганно воскликнула я. – Они все ничего не знают. Меня не приняли в пионеры, я больше в школу не хожу, а из дома ухожу, как будто хожу…

– Всё понятно! – прервал мое бормотанье Артем Иванович. – Это называется ПРОГУЛ!

Назад Дальше