Я отвечаю за все - Юрий Герман 16 стр.


— Тут знать ничего не положено, — вывернулась Горбанюк. — У нас своя специфика, товарищ генерал-лейтенант.

И подумала: «Утерся?»

Генерал-лейтенант отвернулся от нее.

А через час вышел из комнатки, где лежал таинственный старик, и сказал и Инне, и другим здешним врачам — не сказал, а тихо прокричал, прокричал хриплым шепотом:

— Какие же вы подлецы! Боже мой, какие вы подлецы! Подлецы души, вот именно подлецы души!

У него было белое, трясущееся лицо, и на этом лице нестерпимо светились гадливой ненавистью голубые, казалось бы младенчески добрые, неспособные к гневу глаза.

— Кислород! — гаркнул он. — Перестреляю всех, сволочи!

И его белая рука врача действительно потянулась к кобуре, которую он, наверное, никогда не расстегивал за все пережитые им войны, потянулась, но так кобуру и не расстегнула.

— Вы знали, что у него? — генерал кивнул на дверь палаты. — Вам было известно, что он болен микседемой?

— Имелось мнение… — начала было Инна Матвеевна.

— Вы знали, черт бы вас подрал, что ему назначен тиреоидин?

— Располагая незначительными запасами…

— Но запасами же! — рявкнул генерал-доктор. — Запасами, дрянь вы этакая! Так как же вы смели…

Он задохнулся. Чья-то услужливая рука протянула ему стакан с водой. Генерал брезгливо оттолкнул руку и уже тише спросил:

— Вам известна моя фамилия?

Он смотрел на Инну Матвеевну сверкающими бешенством глазами.

— Я вас спрашиваю, Горбанюк, вы знаете, кто я такой?

— Конечно, — едва пролепетала она. — По вашему классическому учебнику…

— Так вот я классически озабочусь тем, чтобы вы, Горбанюк, никогда впредь не смели именоваться врачом. Классически, — бессмысленно повторил он и еще раз крикнул: — Классически! И удостоверяю это свое обещание именем моего умирающего товарища!

Умирающий товарищ — это был тот старик, которому Инна Матвеевна отказала в тиреоидине. И который, словно назло ей, скончался к вечеру.

Начальство за Инну не заступилось. Наоборот, оно все свалило на нее. Рассказывали, что оно, начальство, даже плакало перед генералом и утверждало, будто по неграмотности и по вине церковноприходской школы, в которой получало образование, не имело чести знать, кто этот самый старик и почему «у его здоровье важнее здоровья других „зэков“.

Инну с грохотом, не впустив даже в здание, где была ее служба, выгнали вон. А начальство вешало трубку, когда она звонила. На третий же раз она выслушала такие слова, что помертвела от страха. Оказалось, что она своей вредительской деятельностью дискредитировала работу соответствующего учреждения, что вопрос о ее партийной принадлежности будет решаться соответственно, что…

— Посмотрим! — вызывающе, грозным от страха голосом перебила она. — Если вы начнете, я в Москву доложу о ваших порядочках…

И она затараторила о том, что именно доложит во всех подробностях. Голос ее срывался, и она визжала, как рыночная торговка, но за визгом и угрозами начальство угадало глубину опасности, которая была до сих пор скрыта в Инне Матвеевне Горбанюк.

Начальство скисло, но пропуск у нее все-таки отобрали вместе со служебным удостоверением и специальной продуктовой квитанционной книжкой. Товарищ, явившийся за всеми документами к ней домой, посоветовал Инне «не рыпаться».

— Давай, Горбанюк, отчаливай втихаря, — посоветовал товарищ по работе. — Не шуми. И никто тебя не обидит по любому другому ведомству.

Надо было уезжать. Надо было исчезнуть, раствориться, пропасть. Надо было, чтобы фамилию ее навечно забыл голубоглазый генерал-лейтенант медицинской службы, тот самый, который поклялся тогда возле палаты умирающего старика.

Но беда никогда не приходит одна. В эти же дни захворала Раиса Стефановна, захворала скромно, как жила, — прилегла и сказала виноватым голосом, что теперь ей, кажется, не подняться. Инна Матвеевна испугалась, побежала к старику Есакову, но у него были свои неприятности — по поводу его деятельности поступили какие-то материалы в прокуратуру. Он бодрился, по его словам «не впервой ему защищать свое честное имя», но какие-то две жестяные банки с сахарным песком спрятал в квартире Боярышниковых. Инна же выдернула из-за балки в его мезонине свою тетрадку — потихонечку.

Мать и болела, и умирала скромно, даже виновато, ни на что не жалуясь, только жалела Елку, так как Инна невкусно стряпает девочке, а та малоежка. В эту же пору от постоянных вызовов в прокуратуру совсем извелся и пожелтел лицом жилец Есаков. В тот день, в который померла Раиса Стефановна, наверху, над покойницей, тяжело стучали сапоги — там происходил обыск, милиция изымала у Есакова эскизы Репина, критские чашки, драгоценные персидские ковры из Шираза, итальянский фарфор, миниатюры, сделанные века назад в Исфахане. Антиквар-эксперт, присланный вместе с милицией, только губами причмокивал на богатства старика Есакова, а тот жарил себе яичницу-глазунью, в первый раз в жизни не скупясь на масло, и злобно утверждал, что все эти вещи у него случайно сложены и ему не принадлежат…

В сумерках Есакова увели, а попозже увезли конфискаты на специальной машине. Елка ревела во весь голос, Инна Матвеевна мучилась сомнениями — правильно ли сделала, что не сказала милиции про банки с сахаром. Еще не открыв их, она догадывалась: жилец спрятал у нее самое главное, самое дорогое. А открыть не могла: банки лежали в диване, а на диване в ряд сидели товарки матери — старые учительницы, — вспоминали Раечку, на террасе курили товарищи покойного отца — вспоминали Матвея. Было холодно, мозгло, сыро, наступал декабрь.

Похоронив мать, Инна Матвеевна заперлась, завесила окна и подняла крышку дивана. В жестяных банках, как она и предполагала, под сахаром, в мешочках из клеенки тихо дожидалось своего часа золото. Золото и платина. Тут были и монеты царской чеканки, и обручальные кольца, истонченные временем, и платиновые браслеты, и портсигары, и часы, и цепочки, и перстни. Старый безмен показал семь фунтов!

Инна вздохнула: где тебя носит, серый волк Палий, если ты жив, отзовись, мы не пропали бы с этим товаром!

Задерживаться, конечно, не имело никакого смысла. Жилец мог и сознаться в том, что «сахар» сдал на хранение ей, Горбанюк. Только такого факта не хватало в ее биографии!

Родительское движимое имущество она в течение суток распродала любителям покупать «по случаю». Продавала не торгуясь, кто что заплатит. Что же касается до недвижимого, то здесь Инна Матвеевна поступила даже красиво. Заперев дом на ключ, она сдала дом и участок исполкому «навечно» — это слово было модным и солидным, — подарила от имени своих покойных родителей детсаду имени Розы Люксембург. Акт передачи ключей был запечатлен на фотографии, а фотографию напечатали в газете: там еще никто не знал о том, что товарищ Горбанюк И. М. теперь уже вовсе не та Горбанюк, какой она была эти годы. Газету с фотографией Инна Матвеевна бережно уложила в один из чемоданов.

И наконец поезд повез маму и дочку в Ленинград.

К этому времени Инна знала, что ее бывший муж и генерал-лейтенант Горбанюк Г. С. — одно и то же лицо. И более того, через специально засланную к генералу инженерных войск свою старую подружку-наперсницу Доду Эйсберг Инна знала еще, что письмо, в котором она писала своему мужу про то, почему она не считает более себя его женой, он потерял. Изволил потерять. Правда, он знал письмо на память, но Доде продемонстрировать не мог, потому что оно «погибло».

«Потерял, шляпа! — думала Инна, радостно и полно дыша в вагоне. — И не только потерял, но и не стесняется об этом говорить, не понимает, в какую историю втяпался и как я его могу теперь изобразить. Потерял мое письмо, сошелся незаконно, ребенка родил, демонстрирует свое счастье и меня, видите ли, хвалит за то, что я, не любя, была искренна и предоставила ему свободу!»

Теперь ей чудилось, что она и в самом деле брошенная жена, да еще и с ребенком, и эту трогательную историю она впервые поведала пассажирам своего вагона, пробуя свои силы, словно артистка-дебютантка на репетиции. Репетиция сошла удачно, так удачно, что Инна стала первым человеком в вагоне, все ее жалели и все старались ей услужить, а Елка всю длинную дорогу не слезала с колен жалостливых слушателей повести своей хорошенькой мамаши. И слова Инна слышала только духоподъемные, горячие, ласковые:

— Вы, главное, не попадитесь на собственной доброте.

— И помните, что ребенку нужен отец!

— Вы же не для себя. Вы-то себя прокормите! Вы только не сдавайтесь, ни на какие компромиссы не сдавайтесь!

— У нас, слава богу, не посчитаются ни с какими заслугами, если он морально гнилой товарищ. У нас на этот счет строго!

— Конечно, нелегко вам будет, но нужно сердце в кулаке держать!

Она кивала и печально улыбалась. Ей и впрямь виделось сейчас, что она обойдена судьбой, что она несчастна не по своей вине, что она даже травима и затравлена. Голубоглазый и седой медицинский генерал сливался в ее воображении с Горбанюком, жестокосердное начальство — с невропатологом Байрамовым, как ей нынче казалось, «бросившим» ее одну здесь, в Самарканде.

«Две сиротки», — сказал кто-то в вагоне про нее и про Елку, и эти слова заставили ее заплакать. Как все очень дурные и беспредельно жестокие люди, Инна была сентиментальна и чрезвычайно жалостлива сама к себе. «Две сиротки, — думала теперь она, когда вдруг замечала свою дочку, — мы с ней две сиротки. Одни на свете, на всем свете…»

В Куйбышеве на вокзале, услышав, что там открыт коммерческий ресторан, Инна пошла перекусить. В деньгах она себе не отказывала, но, будучи одной из «двух сироток», не хотела, чтобы кто-либо из соседей по вагону видел, что она станет есть.

И как назло, а может быть, все это вело и к добру, оказалась за одним столиком с голубоглазым генералом медицинской службы, которого черт попутал хлебать щи именно в это время, здесь, хоть ехал он вовсе не этим поездом, а просто случайно оказался на вокзале.

— Вы? — только и спросил он.

— Я, — бледнея ответила Инна.

— Выгнали? — спросил он, наливая себе в рюмку водки.

— Конечно, — дрогнувшим ртом сказала она. — А как же! И осталась я с дочкой и с волчьим билетом одна на всем свете…

Седенький генерал поставил обратно рюмку.

— То есть как это?

— А так, — все еще дрожа губами и понимая, как много сейчас поставлено на карту и какой выигрыш может произойти, если держаться по-умному, сказала она, — так, очень даже просто. Мой муж, генерал, такой же, как вы, меня бросил. Я принуждена была пойти на эту работу из-за дочки и стариков родителей, совершенно беспомощных учителей. Отец, кстати, погиб в первый год войны. Ну, а теперь, естественно, я одна виновата, кто же может вам возразить, кто рискнет не согласиться с великим ученым и самым знаменитым доктором в стране, — хитро подольстилась она, — да еще и с генералом-академиком, когда он при том ногами топочет и кричит на женщину?..

— Я не топотал, — угрюмо возразил генерал, — но в ту пору, согласитесь, мне не до этикета было…

Чувствуя, что верх будет ее, она сказала горько:

— Дело не в этикете, а в куске хлеба.

Подошел официант, Инна Матвеевна заказала только одно первое и сквозь слезы произнесла, словно бы самой себе:

— Хоть горячего поем.

— А дочка ваша как же?

— Дочке я купила яичко, — сказала Горбанюк, — боюсь ее вокзальными супчиками кормить.

Она отвернулась от уже виноватого и сочувствующего взгляда.

— Разве я знала, кто он был? — сморкаясь и плача, спросила она. — Разве мы там имеем право знать? И сколько их таких, думаете, один, да? А уж если вы такой великий и знаменитый, да еще и бесстрашный, то почему вообще не поставите вопрос о том, что у нас шить хирургам нечем, шелка нет, лесками шьют самодельными на лагпунктах? Гипертоники, сердечники, почти дистрофики, как их оперировать, вы об этом думали? Судить легко и клятвы давать, как в театре, и ногами топать…

Ей принесли ее суп, с нарочитой жадностью она стала есть и хлеба туда накрошила, — генерал был не из тех, которых обольщают, он был попроще, такие жалеют и сострадают. Вроде ее покойного отца — накричит, а потом себя же поносит и себя уничижает за справедливую вспыльчивость. Но чтобы вызвать это сострадание, нужно уметь быть жалкой. Жалкой и достойной. Жалкой и гордой. Не поддаться даже на яблоко «для дочери», на плитку шоколада — «для ребенка же, а не вам!».

«Нет, на шоколадку я не клюну, — думала она, — не это наш главный разговор!»

— В случае чего, — сказал генерал-доктор, — в Москве вот мои позывные. Авось я смогу вам быть полезным…

И той же белой докторской рукой, которой он так недавно пытался отстегнуть кнопку кобуры, генерал протянул ей листок со всеми своими служебными и домашними телефонами.

Вот это действительно было ей нужно. Это не шоколадка. Но и тут она выдержала характер. Она как бы даже ничего не поняла.

— Но зачем же? — спросила Инна Матвеевна. — Для чего это мне?

Медный колокол на перроне ударил один раз. Ничего, она могла и опоздать ради этого разговора. Этот был почти главным. Преддверием к главному. Опоздает — генерал поможет догнать на курьерском.

— Я постараюсь помочь вам, — произнес генерал-доктор, вставая вслед за ней. И, увидев, что она кладет свои «бедные» деньги за суп на стол, сделал умоляющее движение рукой. Но она все-таки положила — бедная, но гордая. — Вы позвоните мне во всех случаях, — произнес генерал-доктор, — я беру с вас слово…

Улегшись на свою полку в вагоне, Инна Матвеевна подумала, что, в сущности, все не так уж плохо. Вот и этот прибран к рукам. «Добер, — словно бы болезнь диагносцировала она, — добер бобер!» И уснула, полная радужных надежд.

В Ленинграде Горбанюк поселилась у Доды Эйсберг, где приняли ее по-свойски, просто и сердечно. И папа Эйсберг, старый эпикуреец, понимающий толк в сухих винах и утверждающий, что ничего вкуснее фленсбургских устриц на свете нет, и мачеха Доды, молоденькая и веселенькая дама, сразу по выражению глаз Инны, по всем ее повадкам, скромным и уверенным в себе, поняли, что Инна приехала на «большие дела» и что ее полезно иметь другом. Разумеется, они не знали, что Инна никакой дружбы ни с кем не признает.

Папа Эйсберг познакомил Инну с адвокатом, от которого она ничего не скрыла, не скрыла и про свое письмо мужу о разводе. Адвокат с известной фамилией, лысый, в черной академической шапочке, слушая красивую, душистую, спокойную истицу, молча пил чай с солеными черными сухариками, кивал головой и изредка задумчиво соглашался:

— Это так. Разумеется. Да, конечно. Еще бы.

А потом совершенно неожиданно заявил:

— Вся ваша затея, Инна Матвеевна, представляется мне, простите, грандиозной подлостью, задача ваша юридически крайне запутана и темна. Я вам не помощник.

Инна саркастически улыбнулась и другому адвокату рассказала лишь то, что посчитала нужным. Этот другой, калач тертый, побеседовав с генералом Горбанюком, позвонил Инне по телефону и сообщил, что «по некоторым причинам представлять интересы Инны Матвеевны не может».

В первой инстанции состоялось лишь краткое собеседование. Только во второй дело могли рассматривать по существу.

На сей раз Инна пришла в суд «брошенной», «несчастной», «живущей в тяжелых условиях» одинокой женщиной с «прелестным ребенком». Все было продумано до деталей. Елочку она одела даже богато, сама пришла в платке и в ватнике под протертым, но аккуратно заштопанным плащом, хоть стоял январь. Плащ произвел впечатление, тем более что бесхитростная Тася Горбанюк, та фронтовая сестра милосердия, которая вытащила генерала, когда он был полковником, из горящего дома, — эта Тася пришла на суд в хорошей и дорогой шубке. Да и чего ей было стесняться: шубку свою она не украла, ей эту первую в ее жизни шубку купил муж. И купил, когда она долго болела, родив ему сына Витьку.

Генерал в суде сидел отнюдь не по-генеральски, ссутулившись, спрятав голову в плечи, не глядя по сторонам. Инна слышала, как какой-то щекастый и подвыпивший инвалид отозвался о генерале так:

— Это ж надо, какой неавторитетный вид. На майора и то не тянет.

Живота Горбанюк действительно не нажил. Он был очень бледен, судорога часто пробегала по его серому лицу, и даже заикался он мучительнее прежнего. Инне Матвеевне порой делалось его даже жалко — все-таки первая любовь с поцелуем белой ночью над Невой, — но ничем помочь сейчас она не могла. Процесс судебного заседания, или как оно там называлось, катился сам по себе, по своей логике и своим законам.

Дело шло гладко и четко под сочувственный шумок зевак и ротозеев, набившихся в зал, под улыбочки и подтрунивания брошенных жен, остро и низко наслаждающихся в судах, под незаметную сразу, но очень ощутимую поддержку всех тех «добреньких», которые заранее настроены в пользу любой оставленной, против любого оставившего.

И судья был под стать залу.

Во-первых, он судил, невольно и честолюбиво подпадая под влияние одобрения публики, а во-вторых, судил, испытывая особое уважение к себе за то, что он, еще недавно капитан, да и не очень чтобы удалой, судит генерала. А в зале к тому же сидела супруга судьи и соседи по квартире. Судья их видел и даже замечал, как они переглядываются, наверное перешептываясь:

— От дает наш-то!

— От жиганул!

— Теперь генералу крышечка!

— Так вы не можете предъявить суду письмо вашей супруги Горбанюк Инны Матвеевны о том, что она считает себя с вами разведенной? — спросил судья, который почему-то считал нужным, задавая вопросы генералу, иронически улыбаться. — Вы продолжаете настаивать на том, что письмо вами якобы утеряно?

Горбанюк промолчал. Мог ли здесь, сейчас он рассказать о том, как бомба прямым попаданием ахнула в ту школу, где разместился штаб, как Тася выволокла его, бездыханного, в одном залитом кровью исподнем, как более месяца он вообще ничего не понимал, не помнил и не соображал, даже о штабной документации не помнил, не то что о своем бумажнике. Пропало письмо, сгорело…

Назад Дальше