Я отвечаю за все - Юрий Герман 19 стр.


Вагаршак терпеливо пережидал.

И его терпение тоже веселило студентов.

— Ну что ж, — наконец заговорил Вагаршак, — профессор Елкин хотел, чтобы я говорил конкретно. Я и буду говорить только конкретно, буду говорить о том, какие у нас у всех долги перед воюющей от Баренцева до Черного моря Красной Армией.

И, задумавшись на мгновение, он привел пример, вкратце сводившийся к следующей формулировке: ни в одной из воюющих армий не существует столь совершенной системы оперативного лечения раненных в живот, как именно в нашей Красной Армии. Так вот, известно ли здесь, в институте, чем именно отличается наша система оперативного лечения раненных в живот от иных систем? Речь идет, разумеется, о современном лечении, а не о том, которое рекомендуется старыми книгами.

Елкин опять крикнул:

— Вы что, нас экзаменовать собрались?

— К сожалению, мне не дано это право, — без лишней скромности заявил Вагаршак.

Проректор негромко постучал костяшками кулака по столу.

Саинян вежливо поклонился и извинился:

— Простите, Николай Николаевич, я не имел в виду преподавательский состав. Я ответил на вопрос профессора Елкина. И только на его вопрос.

— Продолжайте! — велел проректор.

— Суть нашей системы заключается в том, что наши медицинские учреждения приближены к действующим войскам настолько вплотную, что операция раненных в живот может производиться чрезвычайно быстро после ранения, а только этот фактор, и именно этот, дает шансы на выздоровление при ранениях в живот…

Проректор повернулся к Вагаршаку и блеснул на него своими черными, живыми глазами.

— Я не буду останавливаться на том, что мы в этом смысле и по сей день изучаем в институте, — усмехнулся Вагаршак. — Скажу лишь, что опыт, накопленный хирургами медсанбатов в оперативном лечении раненных в живот, как и оперативное лечение огнестрельных ран вообще, грандиозно обогатившее мировую хирургию, — все это нам пока что просто неизвестно…

— А пособия? — крикнул Елкин. — Где пособия? Где литература?

— Помолчите, Иван Иванович, — вновь застучал проректор, — Саинян и есть живое пособие. Мы слушаем вас, товарищ Саинян.

И вновь Вагаршак увидел живой и подбадривающий блеск зрачков проректора.

— В нынешнюю войну, — опять заговорил Вагаршак, — по сути дела впервые в истории мы сменили малоэффективную систему местного медикаментозного лечения ран научно обоснованной системой оперативного лечения. Очень рано, через часы или в первые сутки, из раны удаляются мертвые ткани и все загрязняющее рану. Создаются условия, чтобы раны не осложнялись инфекцией. Этими операциями сотни тысяч раненых были спасены от неизбежной гибели. Позднее раны зашивались, так называемый вторичный шов раны способствовал скорейшему возвращению в строй.

— Так пусть Саинян и преподает! — крикнул с места Жмудь, известный и преданный холуй Елкина. — Давай, Вагаршак, не теряйся!

Саинян и не думал теряться. Он принадлежал к тем людям, которые, зная и веря, никогда не сворачивали с прямой дороги. И тут, зная и веря в неоспоримую полезность того, что показал ему сам доктор Арьев на фронте, он не собирался отступать, несмотря на то, что его атака могла вызвать и недовольство очень многих. Ведь говорил он не для собственного прибытку, как выражался Пирогов, а для дела. Им, врачам, предстояло ехать на фронты, и они должны были знать заранее, с чем встретятся.

— Проявление массовой талантливости советских докторов на фронтах, — заговорил вновь Вагаршак, — дало замечательные результаты, дало целую систему, о которой мы здесь еще и понятия не имеем. Мы словно бы говорим на языке Тредиаковского, мы тут не современны! Дорогое, золотое время мы тратим на трескотню, на вздор…

— Нет, это невозможно! — вскочил вдруг Иван Иванович Елкин. — Это решительно невозможно. Я категорически возражаю. Все, что здесь происходит, отдает непотребством. Что же это? Кто кого учит?

— Это собеседование! — яростно крикнула из зала Люба. — Неужто и поговорить нельзя? И не прерывайте Саиняна, он же не кончил…

Проректор взял в руку звонок.

Аудитория шумела сдержанно, невесело и немного угрожающе.

— Требую слова! — закричал Жмудь. — Требую, требую, требую, требую…

Вагаршак, слегка побледнев, сошел с кафедры и сел в первом ряду. А проректор, положив левую руку на плечо Елкина, что-то ему шепнул и нажал на елкинское плечо так, что Иван Иванович сел. И глаза у него сделались испуганные.

— Минуточку, товарищи, — заговорил проректор. — Я вынужден вмешаться, потому что нас всех занесло, как говорится, не в ту сторону. Профессор Елкин, к сожалению, принял на свой счет то, что ему и адресовано не было, да и вообще я не склонен представлять дело так, что Саинян кого-то в чем-то упрекал. Мы на собрании, и все тут — товарищи, все друзья, которые вправе сказать друг другу и горькие слова…

Проректор произнес умную и хорошую речь. Ему аплодировали так долго, что Елкин даже успел за время аплодисментов уйти. Слово дали студентке Габай. Выступление ее было коротким.

— Я к началу вернусь, — сказала она, — жалко только, что профессор Елкин отбыл. Читает нам достопочтенный Иван Иванович, как снимать пробы с пищи и как очищать водоемы, и ладно. Это все в книжках написано, лучше бы сам на войну отправился и сам на месте учил, как водоемы очищать, и сам пробы снимал. Я не про то, это так, к слову. Я про то, что Вагаршак Саинян — гордость нашего института и к нему нужно особое отношение. Совершенно особое!

— Под стеклянный колпак его! — крикнул Жмудь. — В башню из слоновой кости! Забронировать от самокритики!

Люба подождала, покуда Жмудь выкричался.

— Что касается биографии Саиняна… — начала она опять, но Вагаршак вдруг оказался рядом с ней и мягко, но с силой оттеснил ее плечом от кафедры.

В зале засмеялись, улыбнулся и Вагаршак. А Люба осталась стоять за его спиной, потому что не знала, что ей надо делать.

— Я же не из-за тебя, — услышал он ее шепот. — Я по-товарищески, как о любом другом талантливом студенте…

— Дело совершенно не во мне, — как бы и ей, но и всей аудитории начал Вагаршак, — дело в нашей работе. Мы же собрались сюда не для того, чтобы попрекать друг друга, не для того, чтобы подсчитывать обиды и вновь обижаться, не для того, чтобы считаться с самолюбием. Мы для дела собрались. И разве возможно иначе, когда там…

Он немножко подумал, где запад, как бы даже прислушался и, резко показав рукою влево, на окна, произнес:

— Разве все это можно допускать нам тут, когда там умирают люди?

Ничего особенного он не сказал своим глуховатым голосом, но ему захлопали шумно и даже яростно, — он сказал то, что думали почти все, хоть и не умели выразить.

— Мне помешали рассказать вам то, ради чего мы собрались, — сказал Вагаршак и вынул из кармана блокнот, с которым ездил на фронт. — Возьмите, товарищи, тетрадки, думаю, некоторые сюжеты вам смогут пригодиться на практике. Я буду рассказывать вам то, на что обращал мое внимание подполковник Арьев, так что это не самодеятельность моя. Это то, что нам непременно пригодится там, куда нас направят. Ну и потом кое-какие уже мои личные размышления, касающиеся дней нашей жизни…

С замершим сердцем Люба увидела, как записывает проректор.

Незаметно она сошла в аудиторию из своего укрытия за Вагаршаковой спиной и тоже стала писать.

Более двух часов продолжалась лекция студента Саиняна. Вторая половина собрания ничем не походила на первую. Здесь ни на чем не настаивали, ничего не вколачивали в голову слушателям, ничего не требовали и не отрицали, — Вагаршак рассказывал о своих сомнениях, и битком набитая аудитория слушала не студента, а зрелого мужа, серьезного, умного врача, — он вместе со своими коллегами задает себе вопросы, на которые еще не в силах полностью ответить, но которые существуют и требуют ответа. Он ссылался на Вишневского и Бурденко, на Еланского и Ахутина, на Левита и Банайтиса, на Джанелидзе и Петровского, на Стручкова и Шамова, на Гирголава и Беркутова, на многих других, еще никому не известных, но замечательных — Коломийцева и Сотнюка, Ивана Федоровича Залесского и Ивана Федоровича Крыленкова, в общем на всех тех, которые оставили далеко позади себя учебники, доныне изучаемые в институте почтительно и без всяких изменений.

— Вот как обстоят дела, — сказал в заключение Вагаршак. — Надо нам нагонять.

Ему не аплодировали. Тут нечему было радоваться. Но уже в марте в институте появились новые профессора: один прихрамывающий, с тиком — его жестоко искалечило под Нарвой, другой быстрый, шустрый, как выяснилось впоследствии, тяжелый сердечник, профессор Коновалов. И Нисевич, и Коновалов своими лекциями подтвердили правоту Саиняна. Но Вагаршак вовсе не радовался. Он огорчался тому, что был прав.

И Нисевич, и Коновалов сразу оценили Саиняна.

И Нисевич, и Коновалов сразу оценили Саиняна.

У него была дьявольская энергия, у этого немногословного, даже тихого с виду студента. И исступленное чувство врачебного долга. Нет, он совершенно не был сентиментален, он всего только отвечал за все будущее советской медицины. Только всего. Не больше, но и не меньше.

Ни от кого другого он этого не требовал, хотя и помогал всем без исключения, но от Любы требовал. Жестоко, неумолимо, «бесчеловечно», — возмущалась она.

Он невесело спрашивал:

— Ты мне не веришь?

Голос у него был мягкий, глаза сочувствовали ей, но он ничего не мог с собой поделать, он не мог не требовать.

— Подумай о войне, — просил он.

— Но мы же не на войне.

— Мы как на войне, дорогая, но здесь нужно быть еще честнее, чем на самой войне. Там легче, там обстоятельства, которых здесь нет. Но мы тут обязаны их видеть — эти обстоятельства…

— Я — тупая, Вагаршак.

— Нисколько! — обижался он. — Ты легко утомляешься. И сдаешься. Ты неорганизованная еще…

— Я тебе противна?

— Ты ленивая девочка, — утверждал он. — Но еще не все потеряно…

И улыбался — светло и остро:

— Я этого не потерплю. Я буду бороться с твоей леностью и с тем, что ты нелюбопытна, всеми средствами. Вплоть до жестокостей. Я перекую твой характер. Учись на моих глазах!

Они занимались теперь вдвоем, вернее, занималась она, а Вагаршак читал книги, какие-то записки, которые ему давали оба новых военных профессора, печально посвистывал, глядя в мутное окно своего запечного жилья. Если случалось «сырье», Люба варила суп, он же и второе. Вдвоем им было легко и весело, с каждым днем, с каждым часом она все больше, все глубже и серьезнее любила этого длиннорукого, то медленного, а то вдруг исполненного бешеной энергии странного взрослого мальчика, юношу-мужчину, который ни с того ни с сего начинал ей рассказывать истории о повадках дельфинов, или о муравьеде, или о летучей мыши. Глаза его при этом вспыхивали, все ему было интересно, этому Вагаршаку, все казалось еще непонятным или не до конца понятным, он умел радостно удивляться и однажды так рассказал ей о скрытых силах человеческого организма, о его резервах и возможностях, что она — медичка, и неглупая, — просто ахнула.

— Знаешь, прямо — Гомер! — сказала она.

— Да, величественно! — ответил он, улыбаясь черными глазами потому, что ей понравилось его повествование. — Но надо научиться по-настоящему командовать этими резервами сил. Мы еще совсем темные ребята в этой области.

— Послушай, из меня получится врач? — спросила она его однажды.

— А из меня? — спросил он, взяв ее голову в свои большие, горячие ладони. — А? Получится?

Он поцеловал ее в полуоткрытые губы и сказал внезапно серьезным голосом:

— Вот что, Любочка. Давай выясним наши отношения.

— Давай, — ответила она.

— Я тебя люблю, — сказал Вагаршак, и огонь в его глазах погас — Люблю. Но пожениться мы не можем.

— Здравствуйте, — удивилась она. — Почему это не можем?

— Потому что я не хочу портить твою жизнь.

— А чем ты мне можешь испортить эту мою жизнь? — робея от его решительности, спросила она. — Своим характером?

— Нет, не характером. Моей биографией. Ты способная девочка, хоть и ленивая. Тебе все дороги открыты. А если у тебя мужем буду я, мало ли… И ты сделаешься яблочком, которое недалеко падает, помнишь Елкина?

— Вздор! — крикнула она. — Бред!

— Конечно, — почти весело согласился он, — но, как пишет в письмах твоя сестра, «жизнь есть жизнь». И вот, представляешь, в один из дней это все тебе надоест. Нет, ты мне не скажешь, но я-то почувствую…

— Ты просто не хочешь на мне жениться, — рассердилась Люба. — Это как в фельетоне из довоенной газеты: ты бытовой разложенец — вот ты кто! И пусть наше дело разберет студенческий коллектив!

— Пусть! — с нежностью глядя на нее, сказал Вагаршак. — Я очень люблю, когда мою личную жизнь обсуждает здоровый студенческий коллектив. И все-таки я на тебе не женюсь, Любочка.

— Но ведь я и так твоя жена, что бы там ни было!

— Бросишь! — сказал Вагаршак. — Надоест! Или посоветуешь мне покаяться и отмежеваться от родителей, и тогда мы поссоримся.

— Ты просто боишься своей тети Ашхен, — огрызнулась Люба. — Сам же говорил, что она ревнивая и не позволит тебе жениться.

— Тетя Ашхен очень ревнивая, — почему-то с удовольствием произнес Вагаршак. — Но она тебя полюбит. Тебя нельзя не полюбить, но и она понимает то, о чем я тебе сказал. Только, пожалуйста, Любочка, договоримся еще по одному вопросу. Если мы поженимся — нас при распределении направят работать вместе. И тогда все то трудное, что ожидает меня, придется делить и тебе. А если же…

Она не дала ему договорить.

— Ладно, — услышал он ее вконец разобиженный голос, — отложим ваше попеченье на будущее воскресенье. Не нужны мне никакие твои загсы. Обманул девушку и задал стрекача, все вы такие — мужчины!

Вагаршак погладил ее по голове.

— Уйди, — сквозь слезы сказала она. — Дай пореветь над своей растоптанной жизнью…

Она ревела, он думал.

— Я все равно тебя дождусь! — сказала она. — Слышишь?

— Я бы хотел этого…

— Правда?

— А ты не знаешь?

— Но когда?

— Тетя Ашхен говорит, что это не может вечно продолжаться.

— Если бы ты только не влюбился без меня, — в сердцах сказала Люба. — Ты красивый, талантливый, приедешь куда-нибудь — и сразу они начнут над тобой порхать, окружать тебя чуткостью, понимающе смотреть в глаза. Ох, как я их знаю — их всех…

Накануне дня, когда их должны были распределять, она спросила:

— Может быть, все-таки поженимся?

— Нет! — сказал он глухо. — И не стоит об этом говорить!

Всю ту последнюю ночь Люба проплакала. Вагаршак сидел на низком подоконнике, курил самокрутки и, коротко вздыхая, молчал. На рассвете, когда они лежали обнявшись, истомленные любовью и наступающим расставанием, Вагаршак произнес:

— Неизбежности нашей разлуки, конечно, нет. Но существует одно обстоятельство, которое ты не можешь не понимать. Моя биография может толкнуть меня на известный компромисс. Какой — я еще не знаю точно. Любимая жена, именно любимая, при обстоятельствах, которые не нуждаются в уточнении, может толкнуть на компромисс с совестью, с долгом, с тем, что я хочу делать. И тогда любимая женщина станет врагом.

Люба приподнялась на локте. На своем лице она чувствовала дыхание Вагаршака.

— И я возненавижу любимую женщину, — произнес он спокойным голосом. — Я сделаю один только шаг к этому компромиссу — и наша жизнь будет кончена.

— А разве я не смогу тебя удержать от этого таинственного шага?

— Как, если я совершу его во имя нашей семьи?

— Значит, я могу считать, что мы женаты, но ты уехал пока в длительную командировку?

— Можешь, — притягивая ее к себе, сказал он, — можешь! На Северном полюсе или еще где-нибудь, где нет ни одной женщины. Где есть только работа. И совсем не опасно, даже беспокоиться нечего, такой уж полюс. Тут дело не во мне, Любочка, а в тебе.

Она еще ближе наклонилась к нему.

— Во мне? Но я ведь больше никого и никогда не полюблю.

— Тогда давай считать, что мы женаты.

— Это как? — даже не поняла она.

— Гражданским браком, — вглядываясь в ее бледное лицо, произнес он, — подлинным гражданским браком. Без штемпеля в паспорте. Без яблочка от яблоньки. Вот и все. Такой вариант тебе подходит?

Такой вариант ей подходил.

И все-таки у нее было тяжело на сердце.

Она проводила его на вокзал, а сама уехала на другой день. И ехала, как сейчас, тоже на верхней полке, и тоже было жарко, только тогда были почти одни военные, еще шла война, но эта весна была весной Победы.

— Вот видишь как! — сказала она во сне и совсем проснулась.

Ей говорили и сестры, и акушерка, и Клавочка, что она разговаривает во сне. Раньше этого с ней не случалось. А теперь, все это время там, в больничке, она разговаривала с ним во сне.

— Это какая станция? — спросила Люба, ловко съехав с полки.

— Была Сверчковка, — сказала ей молодая женщина, укачивающая девочку. — Надо быть, к Биевке подъезжаем.

В Биевке на станции при свете фонарей, о которые бились какие-то мохнатые, рогатые, незнакомые бабочки или жуки, тетки продавали вареных кур, огурчики в укропе, крепкого, ароматного засола, и из-под полы — лепешки. Покуда Люба торговалась, поезд без гудка медленно двинулся за ее спиной, и она едва успела вскочить на подножку мягкого, спокойно покачивающегося вагона. В одной руке она держала курицу за лапу и огурцы с лепешкой, другой пыталась подтянуться удобнее, чтобы вскочить в тамбур. Ей помогли, она увидела близко от себя веселые, светлые, чуть пьяноватые глаза молодого полковника и тотчас же оказалась в купе, набитом летчиками. Здесь на столике покачивалась четверть красного, маслянистого вина, на диванах были навалены яблоки и груши, пахло разлитым коньяком, какой-то золотистой копченой рыбкой, которую все грызли и дружно нахваливали…

Назад Дальше