Дом с золотыми ставнями - Эстрада Корреа Елена 19 стр.


– Ни на кого не претендую, сеньор: я замужем.

– Значит я тебе не хорош после всего? После всех глупостей, которые натворил ради тебя? Так, так. Я тебе говорил, что этого не спущу. Я найду, как тебя пронять. Ты мною пренебрегла? Хорошо же. Ты об этом еще… Он затряс серебряный колокольчик. – Маноло, эй, Маноло!

Лакей явился сию же секунду.

– Рабочих с сахарной плантации уже заперли на ночь?

– Только что, сеньор.

– Вот эта королева будет сегодня ночевать в мужском бараке! Ну что, гордячка, это тебе подходит больше, чем моя постель?

Я не знаю, что ему стукнуло в голову и почему он не мог сложить два и два. Я не слишком хорошо знала рабочих с сахарной плантации, но меня там знали отлично.

Как сеньору не вспало на ум, что не один негр не осмелится обидеть колдунью, которой я давно прослыла? Мне уступили самый удобный гамак. Если что-то и мешало спать, то лишь молоко, которое распирало грудь, и беспокойство, управится ли с сыном девчонка? А, впрочем, Фе была хорошей и опытной нянькой.

К открытию барака – ни свет ни заря – сеньор ждал меня у ворот.

– Весело было, красавица?

– Они, сеньор, хорошо воспитаны. Они не станут приставать к женщине, если ей не хочется.

– Ладно, иди отсюда, – процедил дон Фернандо сквозь зубы. – Только не думай, что все позади.

Я так не думала и весь день ждала: что-то он еще устроит?

Вечером Маноло позвал в гостиную. За столом – сеньор, сильно навеселе, перед ним открытая бутылка и рюмка. Чуть поодаль – майораль и тоже держит в руке рюмку.

– Красотка, – начинает сеньор без предисловий, – ты у нас сейчас безмужняя, а это не годится, потому что ты одна заскучаешь. Но поскольку вшивота с плантации тебя боится – уж будто ведьмы и не бабы! – я тебе сам нашел любовника, и такого, что не испугается. Сам потому что такой же! – И хохочет, тыча пальцем:

– Давид, знаешь, кому я ее сейчас отдам? Лысому пастуху, – он сам ходит в красном лоскуте, сам из их компании, уж он-то не перетрусит! Вот сейчас и отведи ее к нему!

Но Давид неожиданно воспротивился, и по голосу было заметно, что он вовсе не пьян:

– Я что, должен вести ее как корову на случку? Надо мной все негры смеяться будут! Я не побоюсь ее выпороть, если прикажете, но служить посмешищем не желаю.

– Нет-нет, – поспешно остановил его барин, – драть не надо. Зачем уродовать такое тело? Натан, отведи ее в карцер, туда же отведешь женишка, запри их и чтобы все было как надо! А, что еще: если кто-нибудь из двоих начнет артачиться, ты на этот случай поймай пару любых черных ублюдков в женском бараке и если что – их-то и бей! А что, красавица, нравится тебе это? – и снова пьяно захохотал.

– Ну, скажи?

Что такому скажешь?

– Сеньор, вы считаете, что накажете этим меня? Ошибаетесь: только себя.

Переночевать с лысым Мухаммедом? Посмотрим, как-то сладко это будет для вас.

Что-то все же он понял и даже слегка протрезвел.

– Что ты со мной можешь сделать? Я тебя пальцем не тронул и бить тебя не будут!

– Я – ничего. Вы, вы сами – свой палач. Ну, баста! Эй, Натан, прохвост! Веди меня к лысому, и никого не надо трогать: все будет так, как велел сеньор. Если бы он еще знал, чем это кончится…

– Стой! – одним прыжком хозяин загородил дорогу. – Чем это ты грозишь, ведьма?

– Ничем; но лучше бы вы одумались.

– Ах, вот что! Пошел, Натан!

И вот я очутилась в карцере, убранном самым издевательским манером: пол покрыт ковром, на лежанке постель с подушками, даже в углу торчит какой-то букет.

Наверху, в узком окошечке, слышны голоса двух холуев. Отворилась дверь – втолкнули лысого. Его взяли прямо в коровнике, ничего не сказав, и он просто опешил, увидев меня.

Положение было глупейшее и гнуснейшее. Ни до того, ни после я не оказывалась в положении настолько гнусном. Даже порка не была так унизительна. Мужчина, сидящий передо мной, заливался буро-пунцовой краской от стыда и гнева. Он умирал бы от счастья, окажись наедине со мной в других обстоятельствах.

– Может быть, можно этого не делать? Пусть лучше меня побьют.

– В том-то и штука, Мухаммед, что бить будут не тебя и не меня.

– Его ждет за это раскаленная печь, душа моя.

Оконце давало мало света. Солнце садилось, в подвале сгущались сумерки.

– Я пропустил вечернюю молитву, – сказал он. – Здесь есть чистая вода?

Он опустился на колени лицом к глухой стене, обратясь в ту сторону, где лежала полузабытая родина и город под названием Омдурман. В непонятных словах слышались сдержанная сила и грусть. Этот мужчина заслуживает истинной любви, но горькая ему досталась доля.

Когда молитва была закончена, плотный сумрак заполнял нашу тюрьму. Араб не торопился приблизиться ко мне, и я нашла его на ощупь в целомудренном покрывале тьмы.

– Иди ко мне! Я знаю, что эта ночь – оскорбление для обоих. Но так распорядилась судьба. Ты должен ей покориться, а я… считай, что я пришла к тебе по собственной воле.

Его тело было словно заперто на невидимые замки, и приходилось его взламывать один за другим, – тело монаха, привыкшее быть лишь вместилищем души. Оно с трудом обретало себя, свои права и свою силу. В горле у меня стоял комок, и душили слезы. Проклятая рабская чаша, она горька не трудом и не побоями – горше всего она унижением.

Грохот на пороге, внезапный свет фонаря. Бледное лицо хозяина в дверях и мы – на полу, застеленном ковром, в позе, не оставлявшей никаких сомнений в том, чем мы заняты.

Я поднялась в чем была… то есть вовсе нагишом. Встала во весь рост лицом к нему, словно дразня, и услышала, как он то ли стонет, то ли рычит. Я смотрела на него в упор.

– Что вас так взволновало, сеньор? Мы делали то, что должны были делать по вашему приказанию. Довольны? Может быть, отпустите каждого в свое жилье? И, кстати, его (Мухаммед стоял, прикрывшись своей головной повязкой) вы тоже не можете тронуть, потому что он под моей защитой.

Каким-то образом дон Фернандо овладел собой. – Зачем же по домам? По-моему вам понравилось. Оставайтесь до утра. Приятно повеселиться!

Грохнул засов, шаги удалились, мы снова остались вдвоем в непроглядной тьме.

Было тихо, соглядатаев от окошка убрали.

– Вот так, дружок, – сказала я, – раскаленная печь его уже проглотила. Этот огонь называется ревностью, и жжет он не хуже мангровых углей.

До утра нас больше не беспокоили. Но еще до света Давид, избегая встречаться с нами взглядом, открыл засов, велел идти каждому к своему месту.

Мы с Мухаммедом тоже прятали глаза друг от друга. "Что ты скажешь Факундо?" – спросил он. "Ничего, кроме правды". – "Я буду вечно благодарить Аллаха за эту ночь. Я буду помнить ее столько дней, сколько мне осталось". – "Не могу сказать, будет ли она последней". Расстались грустные.

Я поспешила к себе. На моей кровати спала Фе. Саломе тоже ночевала у меня, но была уже на ногах. Я покормила Энрике, старушка рассказала, что произошло ночью.

Сеньор, придя из карцера, будто спятил. Опрокидывал мебель, бил посуду. Затащил к себе Ирму, но тут же и выгнал, дав оплеуху ни за что. Потом напился и шатался по дому за полночь – то буйствуя, то натыкаясь на стены. Все слуги от него попрятались, а Маноло сбегал за Давидом. Тот пришел, стал успокаивать и уж было успокоил племянника; но едва мулат ушел – дон Фернандо снова стал слоняться от стены к стене, попутно прикладываясь к рюмочке, ну и свалился с веранды, благо что с первого этажа, но руку вывихнуть умудрился. Тогда только его водворили в постель; а уж как он при этом ругался и плакал! Сроду такого не знали за обалдуем. "Сам виноват, – отвечала я старухе, – пусть не жалуется, что его не предупредили".

Саломе, шаркая подметками, двинулась в дом – убирать после ночного разгрома.

Покормив ребенка, я пошла следом. В гостиной все было вверх дном! Едва я привела ее в божеский вид, как вошел майораль. Он за эту ночь постарел, осунулся, под глазами набрякли мешки. Саломе он отослал на кухню за лимонным соком – сеньора тошнило; сам тяжело опустился в кресло и все растирал пяткой ладони левую сторону груди.

– Что-то беспокойно стало у нас в Санта-Анхелике… и похоже, надолго. Ты, красотка, не знаешь способа все утихомирить? Подумай хорошенько, потому что все из-за тебя, и тебе самой ни к чему в первую голову.

– Он угомонится сразу, как вернется жена.

– Черт, долго ждать! Моих сил не хватит.

– Может быть, если приедет Факундо… -…он хоть немного присмиреет. Так ты думаешь?

Я утвердительно кивнула. Давид достал сигару из кармана, я бросилась подать ему фитиль, и мулат тихо сказал:

– У меня е нему есть кое-какие дела. Хочешь – пошли ему несколько строчек, принесешь ко мне в контору.

Я только кивнула: поняла. Конечно, я поняла, что никакого дела у Давида не было, что нарочный поедет лишь с моим письмом, что беспокойная ночь ему икнулась, – до того, что стало прихватывать за грудиной, что пятьдесят два года не так уж и мало, что сочувствует он не столько нам, сколько себе, что он, в конце концов, тоже Лопес, признанный, хотя и не полноправный член этого непутевого семейства, и все его неприятности принимает гораздо ближе к сердцу, чем хотел бы. А еще – что до смерти надоела сварливая вдовушка, на которую много лет назад польстился из одного тщеславия – ах, белая женщина, это не каждому выпадает, а теперь не чает, как от нее избавиться, и что устал и хочет покоя, а покоя как раз и нет.

Нарочный с письмом уехал час спустя. К моей записке Давид добавил еще пару строк для выразительности.

Сеньор появился к обеду – рука на перевязи, бледный, опухший. Столовая встретила его гробовой тишиной. Я подавала на стол – не поднимал на меня глаз, не говорил ни слова. После обеда снова начал пить, под бдительным присмотром Давида, к ужину набрался, как портовой грузчик, после ужина велел остаться.

– Ну что, – спросил он, – с кем ты сегодня хочешь спать, со мной или с этим лысым и вонючим?

У него язык заплетался. Вразумить такого было нельзя, но я попыталась:

– Сеньор, не делайте новых глупостей и не мучьте себя самого.

– Подумайте! Ей меня жаль! Мне не важно, что будет со мной, но тебе, проклятая, тошно будет!

И снова тяжелая дверь закрывается, лязгает засов, сконфуженный босой пастух стоит на пороге:

– Ола, Мухаммед! Я говорила, что еще встретимся.

Только на этот раз никого не видно и не слышно над окошком, и он говорит мне тихонько:

– Может, просто посидим, поболтаем?

И вот мы сидим, подобрав ноги, в разных концах лежанки, и мужчина, застенчиво избегая касаться меня, говорит слова, от которых жжет в сердце.

– Это случилось прямо тогда, когда я тебя впервые увидел, в маслобойне, помнишь?

– Ты меня съел глазами. Думаешь, можно спрятать горящие угли?

– Получалось не очень хорошо, но я старался, как мог. Я был рад за тебя… и за него, потому что вы вдвоем одинаково светились от счастья. Я думаю, Гром поймет все. Но если он не захочет остаться с тобой из-за того, что произошло… Я скажу ему, что он не прав, и заставлю меня выслушать, даже если он захочет поступить по-своему. Я буду для тебя тем, чем ты захочешь меня видеть.

Ты знаешь, что твое тело совершенно? Я счастлив первым сказать тебе это. Ты имеешь в душе равновесие справедливости, ты сочетаешь в себе силу, мудрость и священное безумие, что лишает человека страха. Это даже привлекательнее, чем совершенная красота. Это сочетание ослепляет даже искушенных. Я считал себя искушенным. Я знаю, что ты такое, но люблю не меньше, чем те, для кого ты загадка. Тот, кто узнал тебя однажды, не забудет всю жизнь, ты останешься в крови, будто сладкий медленный яд. Безумный, заперший нас сюда – он тоже отравлен, и не знает, что делает. И я отравлен, и не знаю противоядия. Его, наверно, просто нет.

И снова у меня застревал в горле ком, а в глазах щипало. Я не могла подать ему надежды, а в утешение этот человек не нуждался, с достоинством перенося вою участь. Эти слова растревожили мое сердце, потому что были сказаны от сердца. …Шагов за дверью не было слышно. Дон Фернандо неслышно крался по усыпанному песком полу. Лязг засова и свет фонаря, бледное, безумное лицо на пороге.

Процедил одно слово:

– Ага!

И исчез в темноте.

Я прикусила губу и прислушалась. Тихо… Араб застыл изваянием рядом.

– Давай-ка, дружок, раздеваться. Поболтать нам, похоже, не дадут.

Я еще возилась с тесемками, когда вдруг раздался страшный, пронзительный крик.

Так кричат только от нестерпимой боли. Другой, третий, ближе и ближе. Наконец он ударил в самые уши, заглушая лязг засова.

За дверью стоял Натан и как-то дико щурился. А у него в руках бился, заходясь в крике, какой-то комок, в котором едва я смогла узнать Амор, четырнадцатилетнюю дочку поломойки Луисы. Она была в одной разорванной рубашонке, шея и плечи открыты, и к выступающим острым ключицам храбрый кабальеро Лопес Гусман прикладывал кончик раскуренной толстой сигары – раз за разом… а потом эта сигара вдруг в моих руках и я голыми пальцами раздавила тлеющий табак.

– Дрянь и трус, – сказала я сеньору. Я второй раз в жизни говорила ему "ты" и обращалась с теми же словами, что и в первый раз. – Ты воюешь только с младенцами, взрослая женщина тебе не под силу? Ты добился своего, как и вчера.

Поглядишь, каково тебе будет сегодня! А теперь уходи – вместе с дьяволом, которому ты служишь. Убирайся!

Медленно, задом, дон Фернандо попятился к выходу. Натан исчез еще раньше, испарился непостижимым образом, бросив на полу стонавшую девочку. Дверь карцера осталась не запертой.

Вдвоем мы отнесли девчонку в хижину Обдулии – на детской шее было выжжено нечто вроде варварского ожерелья. Перекинувшись парой слов, решили вернуться назад в карцер – мало ли что. Пробираясь садом, услышали в доме переполох и решили, что сеньор опять буйствует. "Уж лучше пусть вымещает зло на посуде, а не на людях…" Так и заснули под доносящиеся крики, на полу, не раздеваясь.

Наутро, опять до рассвета, пришел Давид и сообщил, что дон Фернандо пытался повеситься… Слава богу, что майораль остался ночевать в доме. Обнаруживший хозяина в петле Маноло только орал благим матом и не хотел до него дотронуться, не то что помочь. Тонкий шелковый шнур был зацеплен за крюк от разбитого накануне канделябра. Сеньор отбросил ногой низенькую скамеечку, но веревка оказалась длинновата, к тому же эластичный шелк слегка растянулся, и незадачливый удавленник, то ли опомнившись, то ли протрезвев, какое-то время стоял на пальчиках, в позе балетного танцора. Едва Давид перерезал шнур, он рухнул как сноп. Тогда-то и поднялись шум и суета, услышанные нами в саду.

– Не знаю, что будет сегодня, – мрачно заключил мулат. – А вы покороче прикусите языки, негры.

День прошел, против ожидания, тихо. Сеньор весь день не брал в рот ни капли, ни с кем не говорил ни слова. После обеда снова велел нас с Мухаммедом запереть, но на этот раз почему-то в моем жилище. Потом велел подать коляску и уехал в Карденас в сопровождении Давида, который бросил все дела и не оставлял племянника ни на минуту одного. Вся усадьба вздохнула спокойно до самого вечера.

Вечером вернулся: оказалось, он пробыл полдня в церкви, молился и простоял два часа на исповеди. Дворня только ахала: "ну и ну!" Однако богу богово, а нас не выпустили. С нами под замком оказался малыш Энрике – без вины виноват. Хозяин про нас словно забыл, и Давид на свой страх распорядился относить нам еду с кухни. Положение было пренелепейшее.

Так прошло четыре дня.

На пятую ночь нашего домашнего ареста явился Факундо. Он получил мою короткую записку: "Произошла много неприятностей. Не задерживайся, когда закончишь дела".

И на обороте – почерком управляющего: "Возвращайся как можно скорее, постарайся приехать незаметно и найди сначала меня". Конюший наскоро постарался закончить все дела, отказался от нескольких выгодных лично ему сделок, требовавших промедления, и сразу же пустился в девяностомильную дорогу. Давида поднял с постели и выслушал его рассказ с горечью, гневом, удивлением: казалось все передумал во время пути, но такого не могла прийти в голову. "Святое небо, он спятил совсем! Зачем ему делать то, что для самого как острый нож!" – "Гром, у него тут единственный резон. Он думает, что ты бросишь девчонку после того, как он уложит его под лысого, тогда ее легче будет обратать". – "Вот так…" – "Сынок, рассчитывают на твою глупость. Не будь же дураком". Факундо изумился. Обращение "сынок", обычное среди цветных, совершенно неожиданно было из уст майораля, человека, чья работа не допускала никакой фамильярности. "Я пойду туда", – произнес Гром, поднимаясь". Майораль не забыл прихватить с собой пистолет.

Как ни тихо щелкнул замок, этот звук нас разбудил. Мы не знали, кто придет, потому-то таким облегчением было услышать приглушенный голос мулата: "Натягивайте штаны, бездельники, это не проверка". Правда, на огромной кровати мы спали одетыми. Присутствие мужа я угадала по неистребимому запаху и хотела вскочить ему навстречу, но Давид велел мне сидеть смирно, а Факундо – зажечь свечу.

Когда затеплился огонек, стало видно, что майораль держит руку на поясе с пистолетом.

Гром это заметил.

– Не бойся, Давид. Драки не будет.

Он протянул арабу руку ладонью вверх, и тот коснулся ее своей ладонью. Давид предупредительно кашлянул:

– Если у вас дело обойдется миром – я пойду посмотрю, все ли спокойно. Скоро вернусь.

– Гром, ты все знаешь?

Невидимо усмехнулся в темноте:

– Что-то вы не больно усердно исполняете хозяйский приказ, как я погляжу.

Мухаммед шуршал в темноте, скручивая сигарку из маисового листа:

– Лишь дурак усердствует, если рядом нет надсмотрщика.

– Конечно; да только не в этом деле. А может, тебе понравилась моя жена? Или была неласкова? А, Мухаммед?

– Я не посмотрю, что ты выше меня на голову, – отвечал тот, – и дам тебе по шее, Гром. Ты не любишь, когда бьют лошадей? Ты не видел, как отделали девчонку Луисы? Все за наше неусердие, брат. Давиду нет корысти врать, спроси у него еще раз, если не веришь.

– Значит дело в одном хозяйском приказе?

– Похоже, ты на меня в обиде. Хорошо, ты имеешь на это право. Хозяин знал, что делал. Давай, взбеленись – он этого-то и ждет. Или, может, он думал, что ее от меня будет тошнить, и она попросится в господскую опочивальню. Может, ее и тошнило, но к нему она не пошла.

Назад Дальше