Дом с золотыми ставнями - Эстрада Корреа Елена 25 стр.


В узких глазах, однако, светилась яркая серебристая искра, и так хотелось посмотреть в них повнимательнее: что же еще он там прячет?

– Погляди на этого олуха, жена. Знаешь, за каким занятием я его застал на заднем плесе?

Оказывается, парень, вися на нижней ветке дерева, вытянутого над краем лужи на высоте не более шести футов, опускал вниз ноги, дразня сидевшего в воде крокодила; и когда "дядя" бросался на него, чтобы схватить, тот молниеносным рывком подтягивался вверх, вымахивая на ветку, как обезьяна. Дикая эта забава длилась долго, когда Факундо положил ей конец. Он окликнул отчаянного и бросил ему веревку. Тот вместо баловства занялся делом и, изловчившись, накинул "дяде" на шею петлю и потянул вверх. Тут же подоспел Факундо с мачете, и в результате крокодил футов двенадцати в длину волочил хвост по земле, а двое мужчин обливались потом, таща его разделанную тушу.

– На какого черта тебе это понадобилось? – спросила я парня.

– А так… хотелось посмотреть, что из этого получится, – отвечал он неопределенно.

Человек, играющий со смертью – право, он стоил того, чтобы взглянуть повнимательнее. Нет, прикрыл глаза так, что они, и без того узкие, превратились в щелочки, – дурковатая чернущая рожа, да и все тут.

Он обратил внимание на малыша, спавшего тут же в тени.

– Сколько ему, полгода?

– Да, точно.

– Как его зовут?

– Пипо.

– Как, просто Пипо и все? – он был удивлен. – Нет, ему имя нужно. У каждого человека должно быть имя, ему же жить среди людей.

Мы с Факундо переглянулись: странным образом это не приходило нам в голову.

– А как зовут тебя? – спросила я.

– Филомено, по прозвищу Каники.

– Филомено? Ну хорошо, пусть мальчик тоже будет Филомено. Ты ему будешь вроде крестного, куманек.

Факундо не возражал. Для него было главным иметь сына, а как его будут звать – дело десятое. К тому же он и сам вглядывался в гостя с неменьшим вниманием, чем я. Что-то в нем такое было, что располагало к себе и притягивало внимание.

Я не сразу поняла его странное прозвище, пока Гром, лучше меня знавший странное наречие, на котором говорили в невольничьих бараках – исковерканный испанский, пересыпанный словечками из всех языков Западной Африки – не объяснил мне его смысл. Баламут, смутьян, озорник, заводила… да неуж? Филомено сидел на корточках у колыбели, с невозмутимой улыбкой истукана на черно-фиолетовой маске, и задумчиво пускал струйки дыма из самокрутки. Как-то не вязались с этим задумчивым выражением ни прозвище, ни лихая игра с "дядей". Нет, он был не то, что остальные, и не то, чем хотел казаться. В этом парне чувствовалась незаурядная сила, настоящая Сила, и я ее распознала. Но при этом на его плечах лежало словно черное облако, и я гадала, припоминая уроки Ма Обдулии – что это значит?

Само собою, что куманек остался у нас, разделывать добычу. Закоптить такого крокодилища требовало большого труда, и мужчины занялись этим вдвоем.

Новый приятель, несмотря на то, что казался малорослым рядом с моим мужем, хилым отнюдь не выглядел. Я рассмотрела его ближе за работой: лет двадцать шесть или двадцать семь, широк в плечах и мускулист, и когда не валяет дурака – сосредоточенное умное лицо, взгляд, направленный больше в себя, чем наружу.

Гром обратил внимание, как Филомено орудует топором:

– Ловок ты, парень!

– Я был помощником плотника в господском доме.

Снова мы были озадачены: чтоб сбежал домашний слуга, должно было произойти нечто из ряда вон. Жизнь челяди была куда как легче и приятнее, чем у полевых рабочих – не говоря о том, что в дом брали самых смышленых. Одежда на парне была крепкая, не истрепанная – штаны и рубаха, на ногах сыромятные альпарагаты, волосы коротко стрижены. Это говорило, что из дома он совсем недавно. Я прямо хотела об этом спросить, но Факундо меня опередил.

– Из какого ты места?

– Из Тринидада, – последовал ответ. Мне это мало что сказало тогда, но Факундо присвистнул:

– Приятель, это ж больше сотни миль отсюда, и то, если идти по прямой!

– Ну что, – отвечал Филомено. – Я вторую неделю гуляю, времени много было.

– Значит, недавно дал тягу?

– Считай сам. Я ушел в прошлый вторник, а сегодня уже воскресенье… почти две недели.

Мы вели приблизительный счет времени, – месяцы, дни, но дни недели для нас давно смешались и перепутались. Они потеряли всякий смысл в этой зеленой чаще, впрочем, так же, как и даты, поэтому странно и приятно было услышать от свежего человека, что сегодня воскресенье и что он совсем недавно из того мира, где это что-то значит.

Наступили сумерки, мы развели костер. Белый дым от свежих листьев гуайявы разогнал москитов, и я собрала ужин под этой едкой пахучей завесой. Филомено оглядел жестяную посуду и то, что в ней было положено, (а еще раньше он хмыкнул, заглянув мимоходом в хижину, осмотрев утварь и обнаружив наличие у нас скотины) и заметил:

– Богато живете, куманьки!

– Остатки роскоши, – бросил Факундо.

Я рассказала не торопясь, все, что с нами происходило. Каники слушал молча и внимательно, покачивая головой: история его захватила.

– Вот дела! – проговорил он наконец. – Моя сказочка покороче, но тоже чудна, ей-богу.

Начиналось все с того, что этот баламут, удрав ночью из барака, пробирался к подруге. Девчонка была горничной при единственной хозяйской дочери и спала в каморке, смежной со спальней сеньориты, как это было принято везде на острове.

Парень лазил туда не первый раз, пользуясь окном заброшенной домовой часовни: по кирпичной стене с выступами – на второй этаж, там – в неплотно притворенную ставню, затем в галерею, где и днем-то всегда пусто, а дальше милашкина открытая дверь. Потом тем же путем назад, и все бывала шито-крыто.

– До поры до времени, – проворчал Факундо, которому все было знакомо до боли.

– Так оно и вышло, – кивнул Филомено. – Только совсем не то, что ты думаешь.

А было так. Парень влез на второй этаж, по карнизу прошел до окошечка и тут только заметил, что в щелку ставни пробирается слабый свет. Любопытство пересилило осторожность, и он потихоньку приоткрыл окошко пошире. А там, на каменном полу, в одной сорочке распласталась ничком сеньорита, нинья Марисели.

– Она с чудинкой, нинья – добрая очень, но с чудинкой. Такая богомольная, такая молитвенница – не пропустит ни одной мессы, ни одного церковного шествия, ее монашкой прозвали, она молоденькая совсем, едва шестнадцать исполнилось.

Женишок, конечно, имелся – она богатая невеста. Старший брат четвертый год тому как умер, она одна у дона Лоренсо, а старик из первых богатеев в Тринидаде.

Не могу сказать, что там стряслось: грешу на женишка, что он ее обидел чем-нибудь…

Мало ли, думал, если невеста, так почти что жена. Словом, бог ее знает, нинью: молилась, молилась, билась лбом о камень, да долго, так долго – инда мои ноги занемели; карниз-то в пол-ладони шириной. А потом – слушай! – достает откуда-то гвоздь, десятидюймовый, кованый, таким балки крепят. У меня глаза на лоб полезли: что она делать будет? А она садится и – слушай! – прокалывает себе кожу на ступнях. Кровь пошла. Потом ставит его шляпкой на пол, и – одной ладошкой на острие, а острие как шило, оно насквозь прошло, и – другой… Сил нет, как я испугался, – распахнул окно и крикнул. А она поднимает на меня глаза и будто не видит, а потом начинает падать грудью на этот гвоздь – медленно так…

Я, конечно, успел в окошко вскочить и гвоздь выхватить, – грудь ей только поцарапало и сорочка разорвалась. Стою и не знаю – что делать?

Крови полно, пол в крови, из ног течет, льется, под грудью кровоточит, сорочка намокла. В доме – тихо, ни звука, ах ты, боже мой! Подхватил ее на руки и к Ирените. Та, конечно, не спала – ждала меня. Тоже оторопела: стоит, зажав рот кулаком, чтобы не заорать. А кровь так и хлещет, ждать некогда. Я быстро сорочку ее порвал и перевязал все, как умел.

– Ну, – говорю Ирените, – теперь кричи что есть мочи, поднимай переполох.

А она на меня смотрит:

– Каники, ты в крови по самую макушку. Что я скажу сеньорам?

– Говори, – отвечаю, – все как было.

– А ты?

– А я смазываю пятки салом.

Ну и смазал: оттуда же спустился и задал ходу. Не виноват ни в чем? Так-то так.

Но старик хозяин больно горячий, нравный. Он сперва всегда прибьет, потом разбираться будет. Разберется, простит, обласкает – а толку что, коли шкура уже спущена. А тут такое дело… Нет, я уж лучше погуляю.

– Ну, а дальше-то что с вашей ниньей? – спросил Факундо.

– Почем мне знать? – пожал плечами Каники. – Я как ушел в ту же минуту, так и пошел. Бог знает, как там все обернулось – только уж без меня.

– А твоей подружке не могло достаться под горячую руку?

– Не должно, – ответил он. – Какой с бабы спрос? На нее и не подумают ничего.

А когда нинья очнется, все вовсе уладится.

– Не боишься, что на тебя свалят чужой грех?

– А твоей подружке не могло достаться под горячую руку?

– Не должно, – ответил он. – Какой с бабы спрос? На нее и не подумают ничего.

А когда нинья очнется, все вовсе уладится.

– Не боишься, что на тебя свалят чужой грех?

Покачал головой:

– Это нет. Я не знаю, что там приключилось, но я же говорил – чудная: сроду не соврет.

– Так может, тебе вернуться к тому времени?

Пожал плечами:

– Может, и стоит.

Долго мы сидели в ту ночь – почти до света. Болтали о том, о сем, снимали пахучие провяленные пласты мяса и уносили их в хижину, а на их место укладывали новые. Лишь когда под утро потянуло сыростью со стороны болота, залили костер водой.

На другой день проснулись под раскаты грома и шум дождя по крыше.

– Начинается, – поморщился Факундо. – Что-то рано в этом году.

– Это еще не дожди, – возразил Филомено. Он возился со своим крестником – взялся его обмывать и, к моему удивлению, делал это ловко и умело. – Это ненадолго. Самое позднее к завтрашнему утру все тучи разнесет и будет ясно.

Я стала жаловаться на прошлый сезон дождей – хлебнули горя из-за сырости, а теперь вот с крошкой на руках боишься еще больше. Сырость может съесть самого здорового мужчину, а ребенку она страшный враг.

– Почему бы вам не перебраться в местечко посуше? – спросил Филомено.

– Тут безопасно, – отвечал мой муж. – Ни альгвасила, на жандармов, ни облав.

Это кое-что значит, потому что моей жене не сносить головы, если ее поймают.

– Твоя женушка не даст себя ослу лягнуть… (я слыхала изысканнее комплименты, но эта похвала меня очень тронула). А что, если я укажу место настолько же безопасное, но посуше и поуютнее?

– Ради бога, – проворчал Факундо – у меня уже сейчас кости ноют, и прошлый год я чудом не подцепил лихорадку. А если я свалюсь… – он не договорил.

– Только это не близко, – предупредил куманек. – Это в наших местах, в Эскамбрае. Я не знаю дорогу в один маленький паленке – приходилось там бывать.

Опять мы с мужем переглянулись – гость удивлял все больше. Но я знала, что он не врет. Не из таких, чтобы врать попусту. Таким-то образом дело о переезде было решено.

В путь собрались не сразу. Сначала заказали Сабону пуль и пороха, которые раздобыть иным манером не представлялось возможным. Кроме того, полотна, соли и кое-что из хозяйственных мелочей, чего в лесу не найти. На это ушла несколько дней. Потом собрали наше хозяйство в тюки и котомки, навьючили растолстевшего Дурня и пустились в стодвадцатимильную дорогу.

Мы уходили не тем путем, каким пришли, и пересекли топи в окрестностях Оркитаса.

В тех местах уже приходилось идти по ночам и прятаться днем. Это были окрестности большой дороги, которую Факундо хорошо знал. Но он послушно следовал за низкорослым провожатым, который уверенно вел нас напрямик и которому, судя по всему, хорошо были известны все кривые тропинки. Откуда они были ведомы человеку, по должности обязанному быть домоседом так же, как мой муж по должности был обязан быть кочевником? Спрашивать я не стала. У этого парня была Сила, спрятанная глубоко внутри и проявлявшаяся пока лишь в лихачестве, – но сила недюжинная. Я ее почувствовала и доверяла ей.

Без происшествий пересекли дорогу в глухой послеполуночный час и в ту же ночь, под утро, вступили в первые отроги гор Эскамбрая.

Еще через день мы пришли в паленке, поселок беглых, на реке Аримао.

Нас заметил и остановил дозор, но Каники знали и пропустили беспрепятственно, и нас вместе с ним. Нас отвели к старшине, седовласому конге Пепе, что был избран в правители трех десятков мужчин, женщин и детей, собравшихся в тесной, укрытой от посторонних глаз долинке.

В паленке всех вновь прибывших принято тщательно расспрашивать и переспрашивать: кто таковы и откуда. Но нас приняли на слово куманька; и если я рассказала Пепе нашу историю, то лишь потому, что не хотела быть невежливой.

Мы выбрали место в сосняке, над говорливым ручьем, и поставили хижину, такую же, как остальные. Разместили утварь, подвесили гамак, зажгли очаг. Только в этот очаг уже не попадали ни конский навоз, ни зеленые ветки: в нашем новом жилье не было ни одного кровососа, и впервые за много месяцев в душную ночь мы могли спать, не заворачиваясь с головой в одеяло.

Филомено деятельно помогал в обустройстве жилища. Он, в самом деле, хорошо плотничал – с одним топором сделал из сосновых плах лежак, полки, стол, новую колыбель с верхом, оплетенным прутьями. Жил он с нами вместе и не называл иначе, чем куманек и кумушка; и мы его величали кумом. Рыбак рыбака видит издалека, и он пришелся к нам в компанию, точно соль в воду или туз к масти. Мы понимали друг друга с полуслова. Так что когда однажды – недели две спустя после нашего водворения в паленке – он сказал, что ему, пожалуй, пора домой, мы не спрашивали ни о чем. Факундо лишь вздохнул сокрушенно:

– Ох, вздуют тебя, кум.

– Авось ничего, кум, – отвечал Филомено. – Я уж не первый раз хожу гулять, правда, первый раз так надолго.

– Все до времени, – вымолвил Гром.

– Э, парень, чему быть, тому не миновать. Знаешь, мне сказали как-то раз: "Каники, чертов негр, помереть тебе на виселице!" А раз так – чего бояться? Все равно один конец.

Он опять напустил на себя дурковатость. Но уж мы-то знали, что все это шуточки.

И когда на другое утро он спускался по каменистым ступенькам к ручью, чтобы направиться домой, в Тринидад, неизвестно к чему, что его там встретит, – сердце у меня вдруг защемило при взгляде на эту подобранную, легкую фигуру, по-обезьяньи ловко прыгавшую с уступа на уступ. Мы провожали его глазами до тех пор, пока не скрылась в зелени белая рубаха. Мы просили Элегуа хранить его судьбу.

– У него на плечах покрывало смерти. Он не боится ее: в нем столько скрытой силы, что она его обходит до поры. Я таких не видала раньше, Гром; и не знаю, увидим ли мы его в другой раз.

Гром задумчиво смотрел в зеленую чащу.

– Я тоже первый раз вижу этакого черта. Но помяни мое слово, жена: он по нас заскучает. Рано ли, поздно ли придет навестить куманьков. Я не верю, что он пропадет!

Он появился вновь спустя четыре с половиной года.


Глава седьмая


Кончался сезон дождей – пятый с тех пор, как мы переселились на Аримао. Зная предыдущие и последующие события, кто бы подумал, что мы так долго можем просидеть на одном месте тихо и спокойно?

Однако это было так. Поневоле нам пришлось обжиться в Эскамбрае и привыкнуть к его неторопливому распорядку.

Красивые, здоровые места, изобилие плодов, дичи и рыбы. Небольшое, разношерстное общество в поселке. Из каждых десяти человек девять были мужчины и восемь – негры босаль, помнившие Африку.

Большинство бежало от побоев и голода из бараков для полевых рабочих. Иные, как сумрачный мина Пабло-прыгун, пускали сеньору красного петуха, прежде чем уйти.

Другой, развеселый ибо Данда, любитель выпить, горлопан и плясун, хватил дубиной по виску своего хозяина прежде, чем тот выхватил пистолет, и дал стрекача.

Остальные просто удирали – то ли выбравшись ночью из-под замка, то ли спрятавшись днем в гуще сахарного тростника или за кустами кофе, или кому как пришлось.

Тридцатилетняя толстуха Долорес была мулатка. Ее работа состояла в том, чтобы плодить детей на прибыль хозяину. Тот делал на продаже ребятишек недурные деньги, и она рожала каждый год по ребенку, и каждый год у нее забирали подросшего, и больше она не видела его. Но вот в какой-то год она не забеременела и поняла, что вот это дитя может оказаться последним и что его непременно отнимут, как и всех остальных. Она захватила малыша и ушла в лес. У бедняги были стерты в кровь ноги, и пропало от недоедания молоко, пока ее след в зарослях не привлек внимание кого-то из старых бродяг.

Женщина в паленке – большая ценность, Долорес стала утешением всех одиноких в поселке, ее любили и холили, и ни она, ни ее ребенок (и все последующие дети) не знали недостатка ни в пище, ни в тепле.

А еще была Гриманеса, неопределенного возраста заморыш. Ее нашли совсем крошечной подле трупа женщины на лесной тропе. Она умирала от голода, и чудо, что ее раньше не обнаружили хибарос. Подобрал девочку Пепе, выхаживала Фелисата, старуха мандинга, молчунья и неулыба. Говорили, она первая поселилась в том месте, – но о старухе до самой ее смерти никто ничего не знал. Потом девочку взяла к себе Долорес – она по природе была наседкой и пригрела бедняжку.

А сам Пепе, старшина паленке, тоже всякого повидал. Проданный в рабство молодым мужчиной, попал в другое испанское владение – в Венесуэлу. Там сбежал в первый раз, прожил лет десять в джуке – поселке беглых в непроходимом лесу на реке Бербис. Бродяжил, был пойман и снова продан в рабство. С новым хозяином попал на Кубу и не замедлил опять сбежать. Ему было лет пятьдесят – дважды клейменый, с отрезанным левым ухом. Мы с ним подружились, с Пепе – он был умница.

Назад Дальше