Звуки беспокоили и будоражили. Сразу вспомнился брат, красующийся на козлах или запятках, недавно оставленный и такой недостижимо далекий Лондон, тамошние веселье и приволье. Взгрустнется любому! Так что после обеда мне не лежалось и не спалось, несмотря на больные бока; а вместо этого я решила выйти в сад, куда попасть все было недосуг.
Тропинка шла напрямик, прячась в тени деревьев – названия некоторых не были мне известны, некоторые же были знакомы с раннего детства. Вот ряды низкорослых бананов, вот кусты кинбонбо с липкими коническими плодами, несколько хилых неподвязанных побегов ньяме – они росли не на своем месте… А потом мое внимание привлек какой-то стук впереди и слева, где маячили верхушки кокосовых пальм. Это не был стук падающих орехов, – мягкое бум-плюх плода в толстой волокнистой шкуре поверх скорлупы о землю. Звонкое "тюк-крак" выдавало работу человека, коловшего орехи чем-то острым.
Можете даже не спрашивать, скажу, что я была и есть любопытна; и, конечно, я шмыгнула сквозь кусты на звук, хотя тоже, невидаль – кто-то колет орехи!
Конечно, это Йемоо вела меня за руку.
Выглянув из-за кустов, я обнаружила следующую картину.
Под крайней пальмой, понурив голову, стоял огромный вороной, без единой отметинки, жеребец. Время от времени конь приседал на задние ноги, будто пританцовывая. Как ни плохо я понимала в лошадях, и то заметила, что могучему животному нехорошо. Спиною ко мне, у передних, неподвижных копыт коня, сидел на корточках человек, и в руках его сверкало отточенное тяжелое острие. Человек брал из горки очищенные от волокнистой шкуры орехи и резким ударом "тюк" – надрубал скорлупу. Затем, держа орех над деревянным ведерком, "крак" – поворачивал лезвие, и орех разлетался надвое, обнажая белую бархатистую мякоть, и в ведерко лился опаловый ореховый сок, а половинки с мякотью отлетали в сторону. Работа, видно, шла давно, потому что целых орехов оставалось куда меньше, чем расколотых, а ведерко было почти полно.
Наконец человек решил, что жидкости достаточно, встал и, ласково приговаривая, наклонил к ведерку голову коня. Тот не заставил себя упрашивать и сунул морду в посудину, а я с изумлением вслушивалась в то, что говорил человек. Конечно, он говорил на лукуми, но интонации речи были настолько искажены, что смысл едва угадывался.
Конь в один дух осушил посудину. Незнакомец по-прежнему стоял спиной, не оборачиваясь, и я, заворожено глядя в курчавый затылок, решила заговорить первой.
– Давно ты, парень, из дому, если забыл, как говорят в земле Ойо.
Незнакомец медленно повернулся. На вид ему было лет двадцать пять или двадцать шесть. Я привыкла посматривать на всех свысока из-за почти шести футов роста, но этот парень был еще на голову выше меня. Настоящий великан с могучими плечами, с очень темной кожей, чернота которой оттенялась белизной выгоревшей рубахи. Ноги парня были босы, рукава, закатанные выше локтя, обнажали тяжелые мускулистые руки, крупная голова сидела на мощной короткой шее. Он помедлил с ответом, словно давая себя разглядеть и сам спокойно разглядывал меня, возникшую за его спиной неизвестно откуда. Проговорил, с трудом подбирая слова и по-прежнему ошибаясь в интонациях:
– Я никогда не жил в Ойо. Я родился здесь. Я лукуми, но я креол. Мое имя – Факундо, а кличка – Гром, я конюший сеньора. А кто ты? Как тебя зовут? Что ты здесь делаешь и давно ли ты из Ойо?
Его рокочущий бас был ровен и спокоен, спокойны и ненавязчивы вопросы, спокойствием и уверенностью дышала вся огромная фигура, спокойный, насмешливый огонек играл в темных, глубоко посаженных глазах, схожих по цвету с переспелыми вишнями.
– В Ойо меня звали Марвеи, здесь мое имя – Кассандра. Меня увезли из дома пять лет назад, но здесь я – четвертый день. Я служанка при госпоже.
– Ты жила у другого хозяина?
– Да, но не здесь – далеко отсюда.
– Ты можешь об этом рассказать?
– Эта долгая история займет много времени.
Пауза упала, как солнечный зайчик; парень, отвернувшись вполоборота, начал разминать коню живот.
– Видишь, я лечу коня – его замучили глисты. Сейчас я его отпущу. Сеньора проснется не раньше, чем через два часа. Я наберу фруктов, мы устроимся в тени, и ты расскажешь мне об Ойо. Здесь не так много людей, что помнит о краях за морем, и еще меньше таких, кто может толком о них рассказать. Подожди меня немного.
В его речи чудно перемешивались африканские и испанские слова, испанских становилось больше от фразы к фразе. … Это было так давно, что порой не верится, со мной ли это было… Но до сих пор я помню каждую капельку, каждую черточку, каждое слово этих бесед. А разговор был такой мягкий, ровный, и катился, как ручеек в берегах. Я сидела на травке и вспоминала, как, бывало, на пикнике рассаживались вот так же мои барышни и кавалеры суетились вокруг них, не давая мне ни скатерть расстелить, ни распаковать корзины с припасами.
Парень исчез, появившись через несколько минут с ведерком, наполненным разными фруктами: хорошо знал, что где растет в саду. Нарезал ломтиками большую папайю, выковырнул мякоть из нескольких ореховых скорлупок и, вольготно расположившись на траве, достал из кармана необъятных штанов трубку, кисет и кресало. Он сидел совсем близко, так что я в упор разглядывала его лицо – некрасивое, с приплюснутым носом, широко и глубоко посаженными умными глазами, толстыми лиловыми губами. Лоб и щеки все были в отметинах от оспы. Он также внимательно изучал мои лицо и фигуру и неожиданно спросил:
– Сколько тебе лет?
– Шестнадцать.
– Фью… плохо выглядишь. Ты больна?
– Попадала в переделку!
– Как же это вышло?
– Так слушай… – и я пересказала ему свою затейливую историю, начиная от ясного утра в славном городе Ибадане и кончая воспоминанием о брате, вызванном появлением табуна.
Факундо слушал меня, не шевельнувшись, не перебив ни единым вопросом. Лишь по окончании рассказа задумчиво спросил, раскуривая заново потухшую трубку:
– Значит, ты действительно дочь кузнеца?
– Да.
– И можешь то, что не могут другие?
– Кое-что.
– Так почему ты дала себя убить за хозяйское добро?
– Послушай, зачем я тебе все это рассказала? Неужели ты такой большой и такой глупый?
Не обиделся, только улыбнулся одними глазами.
– Я знаю, что дурак, а ты скажи, почему.
– Хозяйское добро тут дело пятое. Меня все равно бы взяли с прочей добычей, как любой тюк с товаром. Только неизвестно, как бы мне хуже пришлось: битой или небитой. На избитую до полусмерти ни один не польстился.
Тут-то парень застыл на секунду, изумленно глядя, затем, покачав головой, промолвил:
– Не глупо ли ты поступила? Здесь женщины считают за счастье откупиться собой от побоев.
Я едва ему не ляпнула: "Берегла для тебя!" Но вслух сказала:
– Каждый волен выбирать, если есть выбор. Я выбрала свое – может, потому, что ни дня не чувствовала себя рабыней в том доме. Я была служанкой в числе прочих, к тому же любимицей, которую все баловали. Здесь-то, конечно, все не так; ко всему приходится приспосабливаться.
Так мы болтали до тех пор, пока Факундо по передвинувшейся тени не понял, что поре отдыха приходит конец. Выбив трубочку, встал, помог подняться мне галантным движением и как бы ненароком задержал около себя. Я доставала ему макушкой до уха.
– Послушай-ка, умница, если кто-то тебя захочет обидеть – назови мое имя и скажи, что я этого не спущу.
– К чему? – возразила я. – Если это будет черный – я сама постою за себя, а если белый – и ты со своими кулачищами не поможешь.
Великан помрачнел, но задержал еще на секунду, перед тем как отпустить, мою исхудавшую руку.
Я шла не оборачиваясь, но знала, что он смотрит мне вслед. Голова у меня кружилась, а перед глазами плавали видения могучих мускулов под полинялой тканью, мощная шея, открытая распахнутым воротом, белозубая улыбка и яркие искорки в глубине глаз. Ах, я пропала, я пропала с первого его слова, с одного взгляда! Я почувствовала в нем силу – ту, что не зависит от ширины плеч и тяжести кулаков, спокойную, уверенную силу, что переливалась в этом великане через край. Я пропала бы так же точно, будь он хоть на голову ниже ростом и на четверть уже в плечах.
Всю вторую половину дня я ходила, как в тумане, не слышала, что говорят, отвечала невпопад. А перед закатом, пробегая с кухни с двумя бокалами лимонада на подносе, снова увидела Факундо. Он разговаривал с хозяином, стоя у открытой двери в патио, похлопывая плетью по порыжевшим сапогам для верховой езды – огромные же были сапожищи! – и заслонял собой вход на лестницу.
– Вы позволите? – спросила я деликатным тоном, остановившись со своим подносом.
– Кому это лимонад? – спросил хозяин.
– Донье Белен и донье Умилиаде, с вашего позволения.
Сеньор Лопес залпом осушил один из бокалов.
– Отнеси лимонад моей жене. На, – ткнул он пустую посудину в руки конюшему, – иди, занесешь на кухню.
При моем появлении с одним бокалом на подносе тетушка Умилиада, выслушав объяснения, постно поджала губы, но сеньора вышла из себя и полетела браниться с мужем. Такие стычки из-за пустяков были постоянно в господском доме. Кончались они всегда ничем – на гневные тирады жены дон Фернандо лишь посвистывал.
Тетушку он терпеть не мог.
Вечер прошел в обычных хлопотах: свечи, ужин, вечерний туалет хозяйки. Луна уже заливала патио голубовато-белесым светом, когда я вошла в свою каморку и у противоположной двери, выходившей в сад, скорее угадала, чем увидала фигуру, плечи которой загораживали весь проем… Сердце у меня ухнуло, но еще кое-как я сумела изобразить насмешку в голосе:
– Эй, Гром, что ты тут потерял?
Темная фигура поднялась с порога и прикрыла за собой створку.
– Не бойся, не опасайся ничего. Я знаю все здешние порядки, знаю что к чему, когда и как, и знаю всех собак и на двух и на четырех лапах. Закрой дверь и садись рядом. Ты ведь обещала мне рассказать о королевстве Ойо, или нет?
Непроглядная темнота заполнила все, едва лишь я затворила дощатую дверь, и на какое-то мгновение даже сердце остановилось, сладко сжавшись, и вдруг захотелось вскрикнуть, броситься опрометью наружу, неизвестно куда – так стало страшно отчего-то. Но уже мои протянутые вперед руки оказались в плену его ладоней, и вот мы уже сидим на огромном сундуке, который служил вместо кровати.
– Разве я обещала тебе что-то? – спросила я его. – Это ты просил меня рассказать об Ойо, я ничего не обещала тебе. Скажи, ты сам не из рода кузнецов?
– Я бы сказал, да вот не знаю. Моя мать была родом из города Иле-Ифе, говорят, это священный город. Так и есть? Кто мой отец, тоже не знаю. Я сам – из приданого сеньоры, был форейтором на ее свадебном выезде. С тех пор при конюшне пятнадцать лет…
Мы сидели вплотную, голова к голове, я слушала редкостную историю человека, родившегося в рабстве и жившего в рабстве, но в душе своей рабом никогда не бывшего. Мне это не трудно было угадать; я перевидала много рабов по природе и рабов в силу обстоятельств, которые невозможно преодолеть. Обстоятельства теснили меня саму, точно так же, как этого великана, пропавшего лошадьми, табаком, сыромятной кожей, соленым потом и еще чем-то неизвестным, терпким и горьким.
Двадцатишестилетний чернокожий конюший был личностью незаурядной. В одиннадцать началась его самостоятельная жизнь. Проходила она в конюшне, среди лошадей, сбруи, подков, в компании конюхов и табунщиков. Мальчишка был сметлив и не ленив, как многие негры-креолы. Он прошел все ступени службы и делал все работы, какие имелись на конном дворе, начиная от уборки навоза и чистки лошадей. В пятнадцать ловкий и крепкий негритенок мог накинуть лассо на шею любому двухлетку и десять минут без седла удерживаться на свирепом косячном жеребце по кличке Сатана, в пух расшибившего многих табунщиков. В шестнадцать выучился грамоте у плотника Матео.
К этому времени уже не было равного ему в объездке неуков, а к двадцати годам Факундо знал о лошадях все и, самое главное, имел на них особенное, фантастическое чутье. Он мог угадать пол неродившегося жеребенка, в годовалом стригунке определял достоинства и недостатки будущего коня, а на скачках выиграл для хозяина немало денег на пари, с первого круга определяя победителя. Сам в скачках, к великой досаде сеньора, участия принимать не мог – слишком был тяжел, имея вес под стать росту; а в гонке, когда каждый лишний фунт равен гире на ногах лошади, не считаться с этим было нельзя. Его вороной по кличке Дурень не был резв, но силен и вынослив так же, как и наездник: вдвоем им случалось отмахивать в сутки по семьдесят миль.
В двадцать два года Факундо был назначен конюшим. Еще раньше он получил кличку "Гром" за зычный, раскатистый бас, и она за ним укоренилась на всю жизнь.
Назначение прибавило молодому негру и забот, и возможностей. Очень быстро он взял в свои руки все управление большим коннозаводским хозяйством: заполнял племенные книги, учитывал приход и расход, ловко и обходительно вел переговоры с покупателями, предоставляя хозяину на ярмарках полную свободу развлекаться.
Случалось, возвращался в усадьбу без него – верхом на своем Дурне, в сопровождении двух-трех табунщиков, вооруженный лишь тяжелой плетью, с кожаным мешочком у пояса, набитым звонкими песо. Сеньор Лопес в это время распоряжался остатками выручки где-нибудь в компании за игорным столом. Бывало, что отправившихся восвояси табунщиков, догонял лакей с запиской о посылке такого-то количества денег господину; но Факундо после нескольких подобных случаев стал бдительно следить за дорогой позади себя и прятаться от нарочного.
Начали водиться у конюшего кое-какие деньги – частью хозяйские чаевые, частью комиссионные за помощь в выборе лошадей – конечно, когда речь не шла о лошадях из хозяйского табуна. Он мог разглядеть любой скрытый порок, самый неприметный изъян, к его услугам часто обращались гуахиро, боявшиеся потерять деньги на негодной покупке.
Негритянки и мулатки так и кружились вокруг Грома, очарованные кто статной фигурой, а кто – блеском серебряных реалов. Но он никому не отдавал особого предпочтения – так, встряхнуться и забыть. Казалось, он только тем и занят, что умножением хозяйского достояния. Факундо мог неделями пропадать на пастбищах, перегонять покупателям отобранных лошадей за много десятков миль, или отправиться куда-нибудь в Ольгин за новым производителем, если это могло улучшить андалузскую верховую породу. Тем более, что пропуск за подписью и печатью дона Фернандо Лопес позволял ему любые перемещения по острову.
Он сам вершил суд и расправу над всеми людьми, приписанными к конному заводу, и конюхи предпочитали его кулак плетке майораля. Он кланялся Давиду лишь из уважения к его годам и не лебезя разговаривал с хозяином. Неизменно спокоен, насмешлив и сдержан – таким его знали, любили и побаивались в Санта-Анхелике, таким он был в тот первый из наших с ним дней.
Что в нем было еще, что он прятал за этой насмешкой – первой догадалась я в тот вечер, когда с замирающим сердцем, боясь проронить слово, вслушивалась в глуховатый шепот, так плохо справляющийся с четырьмя тонами языка йоруба, переспрашивая временами – мы сидели голова к голове, занятые беседой, плечи соприкасались, а руки – будто живя самостоятельной жизнью – вели восхитительную игру. Пальцы сплетались и расплетались, убегали и вновь находили друг друга, пока оба моих запястья не оказались в плену одной огромной ладони. В темноте кромешной чудились перед глазами лиловые искры, и вот уже моя голова склонилась на широкое плечо, а тяжелая горячая рука легла поверх талии и замерла неподвижно, замерла в растерянности и я сама: что дальше делать? – а беседа текла своим чередом в то время. Я уже успела кое-что повидать в свои шестнадцать, но ах! Искусство флирта оставалось для меня тайной неведомой. Факундо же не был назойлив и ждал поощрения, которого все не следовало. Тело начинало ныть в неудобной позе, и он попытался сменить положение, прижав меня к себе покрепче.
Ну и прижал – как раз по переломанным ребрам. Искры, которые у меня замелькали перед глазами, были всех цветов радуги! Обморок был недолгим, и когда перестали мельтешить круги, я таким недовольно-насмешливым голосом объяснила ему, что если он здоров как жеребец, то девчонку, у которой сломана половина ребер, не очень-то пообнимаешь.
Смущенный, взволнованный Факундо помог мне улечься на сундуке поудобнее и сам сел рядом на пол. Все очарование было грубо нарушено.
– Больно? – спросил он.
– Терпимо…
– Почему ты подумала, что я могу быть из рода кузнецов?
– Потому что я знаю, о чем ты молчишь. Потому что в тебе есть сила и достоинство. Но истинная сила не терпит неволи, а ты невольник. Ты не свободен, и это не дает тебе покоя ни днем, ни ночью, твоя несвобода колет, как гвоздь в сапоге, и горчит во рту даже тогда, когда ты собираешься залезть девчонке под юбку.
– Я не собирался лезть к тебе под юбку.
– Врешь! – рассмеялась я.
– Много ты об этом знаешь?
– Не очень.
– И то понаслышке.
– Верно. Только тут большого ума не надо, чтобы догадаться. Ты именно хотел устроить меня поудобнее и залезть под юбку.
Смех разобрал, когда он сказал немного сконфужено:
– Я ждал, когда ты меня об этом попросишь.
– Ну, жди! Мои сломанные ребра напомнили тебе, что я – побитая рабыня, а ты…
Хватит или еще?
– Хватит, – отозвался он неожиданно устало. Его рука лежала как раз поверх моих переломов и не делала попытки ни подняться, ни опуститься.
– Охотку сбило?
– Как холодной водой, – признался он. – Я испугался, когда тебе стало плохо.
Скажи, ты в самом деле колдунья?
– То, что я умею, не колдовство, а баловство.
– Но ты можешь много.
– Это каждый раз мне дорого стоит. Не рассчитывай, что я смогу заколдовать хозяина и он выпишет нам отпускные. Лучше копи свое серебро, откупишься по закону.