Россия без Петра: 1725-1740 - Евгений Анисимов 39 стр.


Дело это весьма симптоматично, ибо микроб доносительства, стукачества проникал во все слои русского общества, захватывал всех и вся. Только в описываемой системе возможно было нижеследующее дело.

Цитирую протокол Тайной канцелярии за 17 апреля 1732 года, ибо он, даже без особых комментариев, весьма выразителен: «Приведены дому маэора Ермолая Денисьева люди ево малолетныя: Герасим Исаев, Конон Сидоров для того, что в Тайной конторе оной маэор Денисьев доношением, а потом и в допросе объявил: малолетной сын ево, Денисьева, Александр, объявил ему, что оные Исаев и Сидоров между собою говорили непристойные слова, а какие, того имянно тот ево сын не сказал, да и он, Денисьев, о том ево не спрашивал».

Любопытная ситуация, не правда ли, читатель? Отец приводит сына в сыск, но сам не знает, о чем тот будет доносить. Вероятно, на самом-то деле отец знал, в чем состоит донос, но знал он и то, что закон жестоко карал всякого, кто пытался узнать содержание «слова и дела» или сообщал о нем письменно или устно.

Так каков же был состав преступления? Цитируем протокол: «А в конторе Тайной ис помянутых малолетних Исаев в допросе сказал: «Как помещика ево Денисьева при сыне Александре со оным с Сидоровым лег он спать, и, лежа, оной Сидорой ево, Исаева, спросил, помнит ли он, как государь умер, и он, Исаев, сказал, [что] помнит — тому ныне лет с семь, и Сидоров говорил же: «Ныне для чего (то есть почему. — Е. А.) государыня?» И он же, Исаев, тому Сидорову говорил же: «Ныне всемилостивейшая государыня Анна Ивановна, как бы она вышла замуж, и ныне был бы государь». И помещика ево человек Осип Жуков, услыша те их разговоры, на них закричал, и говорить они перестали, а те слова говорил он, Исаев, спроста и с недознания, от роду показал себе 13 лет. А Конон Сидоров в роспросе же сказал то ж, что и оной Гарасим Исаев показал выше сего, и те слова говорил он спроста, с недознания, от роду показал 11 лет…»40

За строками протокола мы видим бытовую сцену в помещичьем доме: в людской дворовые укладываются спать, и двое детей, лежа на полатях или на лавке, беседуют о «современном династическом моменте». Их обрывает кто-то из взрослых. Дети замолкают, но их разговор слышит сын помещика, малолетний Александр, который доносит о «продерзостном» разговоре отцу, тот и ведет юного изветчика в Тайную канцелярию. Может быть, он и сам своего сына побаивается — павлики морозовы появились не в советское время.

Поощряемая государством, система всеобщего «стука» поднимала со дна человеческих душ все самое худшее, грязное. Десятки дел Тайной канцелярии времен Анны Ивановны (как, впрочем, и других сыскных ведомств в другие времена) поражают воображение проявлением низменного в человеке, свидетельствуют о растлении людей самим государством. С помощью доноса сводили личные счеты, подсиживали начальника, коллегу, избавлялись от соседа, спасали собственную шкуру.

Вот конокрад Василий Порываев, пойманный в 1734 году с поличным, «сказал за собою «слово и дело» и показал на… брата своего Никиту, что сего году, в ыюле месяце, оной ево брат, идучи с ним дорогою, говорил, бутто Е. и. в. отпустила из Санкт-Питербурха в Курляндию денежной казны три корабля»41.

Вот жена московского приказчика Гаврилова «в ссоре с мужем своим [сказала] слова такие: «Для чего ты меня, напившись, увечишь, будешь ты у меня без головы, я знаю за тобою государево слово, ты побываешь у меня в Преображенском!» Жена-то не донесла, но дворовая девка приказчика, Степанида, это слышала и — соответственно — донесла «куда надлежит». А вот тоже избиваемая любящим супругом посадская женка Февронья сама закричала «слово и дело», «не стерпя, — как она потом сказала на допросе, — от мужа побои». А вот иная ситуация: муж — Т. Горскин — бьет свою жену и кричит своему товарищу: «Возьми жену мою под караул, я знаю за нею Ея и. в. слово и дело», что приятель и делает42.

Варвара Ярова донесла на своего мужа, обвинив его в колдовстве в 1736 году, и он «на страх другим» был сожжен. Благодаря откровениям Алены Возницыной следствие узнало, что ее муж — Александр Возницын — сделал себе обрезание и заставлял ее печь пресные лепешки. За переход в иудаизм Возницын был сожжен живьем43.

Как тут не вспомнить популярную частушку недавних лет:

Доносительство дворовых и крепостных на своих ненавистных господ — практика весьма распространенная в те времена. Но не поворачивается язык назвать эти доносы проявлением «классовой борьбы». Вот дворовый подслушал вечерний разговор хозяина с женой, когда помещик, «будучи в спальне своей, лежа на печи, без всяких разговоров жене своей Палагее Афанасьевой говорил: «Я смарширую», а оная жена ево тому мужу своему молвила: «А я по девятому валу спущу, и нам государыня ничего не зделает», а для чего оныя помещик и помещица оныя слова говорили, того он (изветчик. — Е. А.) не знает». Хотя и не понял изветчик, о чем шла речь между супругами, но донес44. Так что были, были времена, когда и собственной жене в постели сказать ничего нельзя было, чтобы кто-нибудь не донес.

Вот другой дворовый, который донес на своего помещика, поручика Лодыжинского, что тот семь лет тому назад сказал ему: «Владеет государством баба, и ничего она не знает»45. Еще один «патриот», посаженный помещицей в холодную за «блудную жизнь» с дворовой девкой, донес на хозяйку следующее: «Ввечеру подошел он, Федоров, к спальне оной помещицы своей к окошку (которое было закрыто ставнем) и слушал, что оная помещица ево, не говорит ли чего про него, Федорова, и в то время оная помещица ево, взяв на руки от вдовы Борисовой малолетнюю дочь свою Авдотью, говорила ей: «Ты, де, матушка моя, лучше всемилостивой государыни, она многогрешна и живет с Беверским» (принц Антон Ульрих Брауншвейг-Бевернский. — Е. Α.), — а при тех словах в спальне других никого не было»46.

Обычным считалось и заглядывать для поиска компрометирующих фактов не только в замочную скважину, но и в помойную яму. В 1736 году на суздальского архиерея донес колодник, который пришел в монастырь «для милостыни» и потом сообщал, что «из архиерейских келий бросают кости говяжьи — никак он, архиерей, мясо ест»47 (дело было в великий пост).

Попалось мне и дело подлинного энтузиаста доноса. Подьячий П. Окуньков донес в 1739 году на дьякона Ивана из церкви Николая Чудотворца в Хамовниках, что тот «живет неистово и в церкви Божий трудитца и служить ленитца». И далее бдительный Окуньков пишет; «Того ради по самой своей чистой совести и по присяжной должности и от всеусердного душевной жалости [он] доносит, дабы впредь то Россия знала и неутешные слезы изливала»48. Поэтом ведь мог быть этот Окуньков, а стал доносчиком!

А вот еще один энтузиаст. Так и видишь эту колоритную сцену на дворе Киево-Печерской лавры в февральский день 1733 года. Из нужника выходит пожилой, почтенный инок Самойло и на вытянутых руках бережно несет «две замаранные картки» — бумажки, которые он там подобрал. «И на одной написано имя Ея и. в.» рукою его товарища монаха Лаврентия. На удивленные вопросы окружающих Самойло отвечает; «Вот высушу да покажу игумену, то иеромонаху Лаврентию будет лихо, что он тем подтирался».

Здесь-то и допустил роковую ошибку доносчик; текст на бумажках действительно был написан рукою Лаврентия, но доказать (за отсутствием тогда современных методов химического анализа), что он же, Лаврентий, их и употребил, Самойло не смог — свидетелей не было. Итог был для него весьма печален; пытки, кнут, «обнажение монашеского чина», ссылка в Сибирь «на серебряные заводы в работу вечно»49. Но, читая это пространное, подлинно грязное следственное дело, почему-то не испытываешь сострадания к этой жертве Тайной канцелярии.

В материалах Тайной канцелярии встречаются многочисленные дела преступников, которые кричали «слово и дело», оговаривая заведомо невинных людей. Идя на пытку, они надеялись, «сменявшись своей кожей на кожу» ответчика, доказать «подлинность» своего подлого доноса и тем самым спастись от страшной казни. Именно этим руководствовался в 1724 году фальшивомонетчик А. Кошка, который крикнул «слово и дело» накануне того момента, когда палач должен был залить ему горло расплавленным металлом50.

Разумеется, власти прекрасно знали об истинных мотивах откровений колодников. Так, в резолюции по поводу доноса сидевшего в тюрьме убийцы дворянина Рябинина на крестьянина Клементьева говорилось, что показания его «за истину признать невозможно, потому что оной Рябинин о показанных непристойных словах на помянутого Клементьева стал доносить спустя многое время, будучи под виной, а не от доброжелания»51. Однако Ушаков все же приказал допросить и пытать в застенке названных изветчиком свидетелей — в таких делах, считал начальник, лучше перестраховаться. Хотя к доносам уголовников в Тайной канцелярии относились настороженно, но отметать их с порога как заведомо ложные принято не было, ибо в деле политического сыска всегда главным было получить нужную информацию, а каким путем — это мало интересовало хранителей тогдашней госбезопасности.

Вообще во времена Анны Ивановны (как, вероятно, и в другие времена) было принято шантажировать угрозой доноса. Монах московского БогоявЛенского монастыря Иона, идя рядом с архимандритом Герасимом, говорил: «Для чего ты, архимандрит, церковных панихид в монастыре не служишь, а ездишь за рублями, где бы рубль добыть?» А архимандрит тому Ионе говорил: «Поди от меня прочь, буду тебя бить!» Иона говорил: «Здесь меня бить не станешь, я готов с тобою судитца, пойдем со мною в Тайную канцелярию, я знаю, сколько ты панихид не служил, у меня имеетца тому всему записка». Следом за Ионой и Герасимом шел и слышал их спор монах Мефодий, он-то и донес о неслужении архимандритом панихиды «по великим государех царях и императорах» 28 октября 1733 года52.

Нельзя забывать, что в Тайную канцелярию с улицы приводили и тех, кто кричал «слово и дело» безадресно, «неумышленно», как потом выяснялось, с «безмерного пьянства» или «с проста». Было немало и сумасшедших, психически больных. Приведенный на допрос некто Лябзин рассказывал, что «пришло к нему людей человека с тридцать, по-видимому якобы демоны, и слышалось ему, что те люди давали ему денег… а другие люди казались ему на лошадях… и говорили, что ты, Лябзин, наш, за тебя на рынке у нас был бой, и он, Лябзин, в том страхе «государево слово» за собою и сказал, а «государева слова» за ним нет и за другими ни за кем не знает». И хотя потом Лябзин понес явную околесицу («многие сумазбродные слова, которых и склонению речей писать было невозможно») и было известно, что он к тому же запойный пьяница, тем не менее за «ложное слово и дело» его наказали кнутом.

Только явные свидетельства сумасшествия могли служить, да и то частичным, оправданием. Сумасшедшим был признан солдат Малышев, который кричал «слово и дело» и тут же вынул нож и отрубил себе руку53. Обычно же следствие шло на признание подследственных сумасшедшими крайне неохотно.

Да и то, понять можно — института Сербского еще не было, судебная психиатрия была в самом начале своего славного пути. Вот что писал лекарь Хр. Эгидий, освидетельствовав дьячка Афонасьева, говорившего «незнаемым языком»: «При осмотре его помешательства ума у него никакого не признавается, понеже он всем корпусом здоров (то есть органических повреждений нет. — Е. Α.), к тому же и по разговорам ответствовал так, как надлежит быть в состоянии ума, и ежели оное помешание ума у него бывает, то подлежит более рассмотреть при вседневном с ним обхождении»54.

Ну уж, экая роскошь — «при вседневном с ним обхождении»! — подумал, вероятно, Андрей Иванович и не мешкая приказал вздернуть дьячка на дыбу, где он быстро признался в ложности своих пророчеств, был высечен кнутом и отправлен в Сибирь.

Закон был суров в отношении всех участников дела: сам доносчик, а также свидетели — часто случайные или ничего не ведавшие о деле люди — сидели в тюрьме месяцами и даже годами, до тех пор, пока по делу не будет вынесен приговор. Если изветчик объявлялся в провинции, то местное начальство, допросив его, решало — отослать ли его с ответчиком и свидетелями в Петербург в Тайную канцелярию или в ее московское отделение (контору), или самим рассмотреть дело. Вообще же местные власти, по-видимому, неохотно брались за политические дела, спихивая их на центр. Там, в Петербурге, уже сам Андрей Иванович разбирался что к чему. Ознакомившись с обстоятельствами объявления «слова и дела» и допросив доносчика, Ушаков давал указание начать расследование.

Как правило, показания изветчика и ответчика, а часто и свидетелей, не были идентичными — ясно, что ценой им была свобода и даже жизнь. Поэтому почти всегда следователи прибегали к очной ставке сторон, цель которых была диаметрально противоположна: изветчик должен был доказать (как говорили тогда — «довести») обвинение, то есть с помощью фактов и свидетельских показаний уличить ответчика, ответчик же должен был доказать свою невиновность. Дореволюционные юристы, отмечая особо жесткую систему политического сыска в XVII–XVIII веках, оценивали очную ставку в системе политического следствия как рудимент древнего права, ибо она предусматривала состязательность сторон. Позже, в стенах III отделения, а потом НКВД — МГБ — КГБ, очная ставка утратила характер состязательности и служила лишь целям обвинения.

Если добиться идентичности показаний изветчика и ответчика не удавалось, проводились очные ставки — уже со свидетелями. И вот здесь наступал самый ответственный для изветчика момент: если свидетели, которых он называл (или, согласно букве документа, «на которых он слался из воли своей»), показывали «имянно», то есть подтверждали донос, то он мог вздохнуть спокойно — гроза миновала. Он был спасен. Если же свидетели показывали «не против его ссылки», то есть не подтверждали его доноса (а для этого, как будет сказано ниже, у них были все основания), то извет признавался ложным и изветчик становился, согласно букве закона (Уложение 1649 г., X гл., п. 167), ответчиком по обвинению в «ложном извете» — страшном преступлении, ибо «непристойные слова», которые он слышал от ответчика, но которые не слышали указанные им свидетели, теперь приписывались ему и соответственно вменялись в вину. Его ждал так называемый «роспрос с пристрастием» в застенке, где допытывались, для чего «оные слова, вымышленно от себя затеяв, говорил…», и кто его в том «подучил», и не было ли у него в том сообщников.

В итоге доносчик сам попадал в приготовленную для другого волчью яму и, подобно изветчику Немирову, донесшему на капитана Жукова в сентябре 1732 года, с ужасом слушал приговор Тайной канцелярии: «Немиров на показанного капитана Жукова о важных непристойных словах не доказал и затеял те важные непристойные слова, вымысля собою, хотя тем отбыть, за сказывание «слова и дела» наказание — казнить смертью, отсечь голову»55.

Но положение свидетелей тоже было весьма неприятным. Они попадали в ту же тюрьму, где сидели изветчик и ответчик, и заключение их продолжалось все время следствия. Допрашивали их раздельно, устраивая очные ставки поочередно с изветчиком и ответчиком. Никакие уловки («не видел», «не слышал», «не известил простотою») не помогали. Даже если было точно известно, что в криминальный момент свидетель был пьян, его и это не спасало: достаточно было другим сказать, что он «был пьян, токмо в силе» или «хотя он был и пьян, но в памяти», как с такого свидетеля спрашивали как с трезвого. А между тем подтвердить «непристойные слова» означало для свидетеля расписаться в собственном преступлении — недонесении «куда надлежит». Вот и должен он был ломать голову, проклиная тот день и час, когда его понесло в гости или на улицу. Таким образом, для свидетелей никогда не было оправдания, и в резолюциях Тайной канцелярии по завершенному делу им, как правило, посвящен особый раздел: «Да по тому ж делу, о свидетелях справясь делом, ежели они о показанных оного Симонова (ответчика по делу 1733 года об оскорблении «чести Е. и. в.». — Е. А.) непристойных слов многое время не доносили — учинить им жестокое наказание, вместо кнута бить плетьми и освободить».

Свидетели по делу драгуна Симонова еще могли благодарить судьбу за милость. Свидетели же по делу распопа Логина, слышавшие его «важные непристойные слова», пострадали серьезнее. В приговорах о них говорилось: «Показали, что не доносили якобы простотою, чему верить невозможно, понеже о том надлежало было им донести вскорости, но они того не учинили, и за то оным учинить наказание — бить плетьми и послать в Сибирь в Охоцкой острог»56. Вот что значит быть свидетелем по делу политического преступника!

Анализируя многие случаи наказания свидетелей, приходишь к выводу, что понятие «свидетель» не идентично современному понятию. Свидетель в России XVIII века — это тот, кто не донес «куда надлежит» только потому, что это, с согласия или побуждения других свидетелей, сделал человек, проходивший по делу как изветчик. Иначе и невозможно интерпретировать резолюцию Тайной канцелярии 1732 года по делу солдата И. Седова: «Вышеписанному капралу Якову Пасынкову, который на означенного Седова о вышеписанных непристойных словах донес того ж числа, по которому ево доношению оной Седов и под караул взят, также и свидетелем салдатом Тимофею Иванову, Ивану Мологлазову, Ивану Шарову, которые, слыша означенные непристойные слова, говорили оному капралу, чтоб на оного Седова донес, о чем и оной капрал показал, к тому ж оные свидетели в очных ставках уличили того Седова о непристойных словах… за правый их извет в награждение выдать им… денег, а имянно — капралу — десять рублев, салдатам — по пяти рублев человеку». Анна Ивановна повысила награду: капралу — 50 рублей, свидетелям — по 10 рублей57.

Назад Дальше