Рассказы для серьезных детей и несерьезных взрослых (сборник) - Эдуард Тополь 5 стр.


Поэтому вы со мной не спорьте, я точно знаю, что я — Самый Большой Соня на Свете и могу заснуть в любом месте, при любых обстоятельствах, где бы и с кем я ни спал! Например, когда я служил в Советской Армии, я умел спать в строю. Скажем, если наша рота шла строем и пела песню: «Не плачь, девчонка, пройдут дожди, солдат вернется, ты только жди!», я засыпал на втором куплете, я шел себе и спал под эту песню и просыпался уже возле казармы, когда действительно надо было идти спать. И я помню, что в этой Советской Армии со мной произошла моя самая замечательная сонная история. Сейчас я вам расскажу.

Дело в том, что солдаты в Советской Армии всегда голодные. Сколько бы ты ни съел в столовой каши с селедкой, через час опять хочешь кушать. Кто был в Советской Армии, тот не даст мне соврать: целый день там ходишь и думаешь: а где бы что-нибудь съесть? Особенно это бывает с солдатами, которые служат первый год. Они никак не могут привыкнуть, что их кормят на 32 копейки в день одной селедкой с картошкой или овсяной кашей. А что еще можно купить из еды для солдата, если ему полагается в день на питание только 32 копейки? Ну вот, поэтому первый год, пока привыкнешь не кушать, очень хочется кушать, и многим солдатам из нашего полка родители присылали деньги, чтобы мы в местном ларьке покупали еще какую-нибудь еду. А что было в нашем ларьке? Там были только белые батоны хлеба по восемнадцать копеек и банки со сгущенным молоком. И вот я и другие солдаты покупали в этом ларьке батоны и сгущенку, но днем у нас было столько воинских занятий — и политучеба, и строевая подготовка, и артиллерийские учения, — что совершенно некогда было покушать, да и офицеры нам не разрешали свою еду кушать, они говорили, что Советская Армия может сама своих солдат прокормить и нечего клянчить у родителей, чтобы они советских солдат подкармливали. Короче говоря, днем нам кушать эту сгущенку не удавалось. Поэтому мы ее кушали ночью. И выглядело это так: как только наступал отбой и старшина гасил в нашей казарме свет и уходил, каждый тихонько доставал из-под подушки припрятанные заранее батоны и банки со сгущенкой, ножом расковыривал в банке две дырочки и начинал сосать. Представьте себе такую большую казарму. Как зал, в ней рядами, как солдаты в строю, стоят двухэтажные солдатские койки, и на каждой койке в темноте, укрывшись еще с головой простыней, лежат молодые советские солдаты и сосут из банок сгущенку. Как телята в стойле. Или как дети в детском садике. И звук стоит такой, как будто сто человек целуются. А на самом деле никто не целуется, а просто все высасывают сгущеночку из банок.

А иногда старшина возвращался, чтобы проверить порядок, и, услышав его шаги, мы тут же затихали. Притворялись, будто спим. Он походит-походит между коек, послушает, как мы дышим, как спим, и уйдет, довольный. А мы тогда вынимаем свои банки из-под подушки и досасываем.

И вот однажды, когда старшина опять пришел нас еще раз проверить перед сном, я, как и все другие солдаты, успел сунуть свою банку со сгущенкой, которую только что открыл, под подушку и, как все, притворился, что я сплю. Но только все притворялись, что спят, а я-то действительно уснул. А утром, на рассвете была военная тревога. Прибежал наш старшина и как заорет:

— Рота, па-а-адъем! Боевая тревога! В шеренгу по одному — становись!

Ну, мы, как горох, посыпались из своих коек — кто сапоги натягивает, кто брюки, кто гимнастерку, потому что через тридцать секунд надо уже совершенно одетым в строю стоять. Один я не могу от кровати отлипнуть. Потому что за ночь вся сгущенка из моей банки вытекла и растеклась по простыне, матрацу и одеялу, а я так и спал в этой сгущенке, не проснулся. А к утру вся эта сгущенка засохла, как клей, и приклеила меня к простыне, а простыню к матрацу и подушке.

И вот представьте себе, пожалуйста, такую историю: старшина кричит: «Подъем! Боевая тревога!» — все солдаты уже в строю стоят одетые, а я один вожусь на кровати, ничего не понимаю спросонок, почему я не могу от кровати отлипнуть, а потом как дернулся и прямо вместе с прилипшей простыней и подушкой рухнул со второго этажа кровати на пол, и следом за мной банка из-под сгущенки — бац! — тоже на пол с кровати, прилипла к простыне и катится за мной по всей казарме, гремя и подпрыгивая. Я весь в простынях бегу в строй становиться, а банка — за мной.

Ну, тут солдаты как расхохочутся! А старшина как разозлится!

— Ах, ты, — говорит, — такой-сякой-не-русский! Над советской боевой тревогой издеваешься! Я тебя за это под трибунал отдам! Ты у меня из гауптвахты не выйдешь!

Ну, и так далее.

Так что видите, какой я соня — я и в рыбной ухе спал, и в сгущенном молоке, и на ходу в солдатском строю.

И теперь я вам еще скажу, что мне принадлежит рекорд по долготе сна. Потому что один раз я так заспался, что ровно десять суток спал себе без перерыва. Не верите? Хорошо, я вам сейчас докажу, у меня свидетели есть.

Сейчас в Америку приехало, может быть, двадцать тысяч моих свидетелей. Из Одессы, потому что случилось это со мной в городе Одессе, на Одесской киностудии. Там по моему сценарию снимали фильм «Море нашей надежды». Про героических моряков-одесситов, которые потушили в океане пожар на иностранном судне и спасли огромный корабль, который никто уже не мог спасти. Я эту историю не выдумал, эта история была по правде, когда команда корабля черноморского пароходства «Мытищи» действительно спасла югославское судно «Требинье». Сорок дней они в открытом океане гасили загоревшийся хлопок на югославском пароходе, с которого уже убежала югославская команда. А моряки-одесситы погасили пожар и спасли пароход.

И вот, когда на Одесской киностудии заканчивали делать это кино, они прислали мне телеграмму в Москву, чтобы я прилетел посмотреть, как у них получается. До этого они целое лето плавали по Черному морю на отдельном корабле, устраивали на нем понарошку пожар для кино, веселились и загорали и меня не звали. А когда накатались на 300 тысяч рублей и посмотрели, какая у них получается картина, — тут сразу мне телеграмму.

Я приезжаю, прихожу на киностудию, они ведут меня в зал и показывают, что за кино они наснимали за это лето. И я вижу — кошмар! Тихий ужас! Весь сценарий перековеркали, кто что делает из артистов, непонятно, какой-то артист в огонь двадцать раз вбегает, а ни разу не выбегает обратно, может, он там сгорел, но тогда каким образом он опять живой и в другом месте матросами командует? В общем, не кино, а какая-то ужасная каша, и теперь они все на меня смотрят и спрашивают: как нам из этой каши опять кино сделать?

А я говорю, откуда я знаю как? Вы, говорю, эту кашу варили без меня, вы и расхлебывайте. А они говорят: мы эту кашу варили по вашему сценарию, так что расхлебывайте с нами вместе. А я говорю: вы не по сценарию кино снимали, а по книге о вкусной и здоровой пище, у вас, говорю, не пожар там на пароходе снят, а костер для шашлыков.

Короче, так я с ними поссорился и так я за эту кинокартину огорчился, что ушел в гостиницу «Куряж» и лег себе спать от огорчения. Сегодня в Нью-Йорке двадцать тысяч человек могут вам сказать, что гостиница Одесской киностудии «Куряж» находится возле самого моря в Аркадии, на Пролетарском проспекте, прямо через дорогу от проходной киностудии. И там, на втором этаже, в маленькой комнате с балконом, я лег в тот день спать, и было это летом, когда цвела акация и в открытое окно с моря прилетал свежий йодистый запах морских водорослей и мидий. На таком воздухе даже без всякого огорчения можно проспать хоть трое суток подряд, не правда ли, господа одесситы? Ну а в моем положении, когда по моему сценарию сняли такое отвратительное кино, — я как лег спать, так ровно десять суток проспал безо всякого желания хоть когда-нибудь в жизни проснуться и еще раз кино делать! И до того я доспался, скажу вам честно, что на десятый день увидел и почувствовал, что у меня, как у грудного ребенка, уже слюни текут на подушку. Тут я, правду вам сказать, испугался. Думаю, неужели так можно доспаться, что совсем грудным ребенком становишься? А если я еще два-три дня посплю, так меня, может, и вовсе не будет?

Пришлось мне встать и идти на киностудию кино переделывать. Но, так или иначе, я еще никогда не слышал, чтобы кто-нибудь проспал больше, чем я, — целых десять суток. Поэтому я считаю, что сегодня я — Самый Большой Соня на Белом Свете и чемпион по долготе сна. Потому что я могу спать где угодно, сколько угодно и даже с кем угодно — в любых обстоятельствах.

Кроме!

Тут я должен признаться, что у меня есть одно слабое место. Я не могу спать, когда рядом храпят. Да, я — чемпион по сну и Самый Большой Соня на Белом Свете — не могу уснуть, если рядом храпят, — это правда. А выяснилось это таким образом. Однажды зимой я прилетел в Якутию посмотреть, как они там добывают якутские алмазы. Наверно, я когда-нибудь напишу про это отдельный рассказ — про якутские алмазы, а сейчас я вам расскажу только, как после рабочего дня я пришел в местную гостиницу и лег у себя в номере спать. А номер этот был двухместный, то есть там стояла вторая кровать для второго жильца, которого, когда я ложился спать, еще не было. Но через час я просыпаюсь от ужасного храпа. Смотрю, Боже мой, крышка мне, — на соседней койке лежит здоровый мужик в унтах, в меховом костюме, спит и храпит с такой силой, что граненые стаканы на столе дрожат. И я вижу, что мне его не разбудить, конечно, никакими силами.

Вообще-то я знаю, как с храпунами бороться. Есть много способов. Например, нужно им посвистеть. Некоторые из них, когда слышат во сне свист, так удивляются, что перестают храпеть. А другим нужно в носу бумажкой пощекотать, чтоб они чихнули. Тогда они тоже перестают храпеть. А третьих нужно просто вежливо попросить перевернуться со спины на бочок. В общем, много есть способов.

Но тут сразу было ясно, что никакие способы не помогут — этот дядька был такой здоровый, как великан. Однако я все-таки попробовал ему посвистеть и, конечно, безрезультатно. Он так храпел, что не только стаканы на столе дрожали, но даже бутылки из-под спирта по полу раскатывались. И когда я его потормошил за плечо, чтобы он на бок перевернулся, он ноль внимания, и когда я ему в носу бумажкой щекотал, он эту бумажку обратно выдувал, и она у меня в руках дрожала, как парус на ветру, а он все равно не просыпался. Ну, что мне делать? Выдумал я тогда еще один способ его разбудить, последний. Взял я и поджег эту бумажку и поднес ему ко рту — думаю, пусть он испугается, зато проснется. И что вы думаете? Этот дядька был такой пьяный, он, наверно, три бутылки спирта перед сном выпил, потому что когда я поднес ему ко рту горящую спичку, а он как дыхнет, то это дыхание ка-ак загорится — настоящим голубым огнем, как горит чистый спирт! Прямо у него такое было огненное дыхание, как у дракона! А он все равно не проснулся. Спит себе и храпит, и изо рта спирт огнем вылетает! Ну?

Что мне делать?

Пошел я вниз, к администратору, упросил его дать мне раскладушку, разложил эту раскладушку в коридоре на втором этаже гостиницы, постелил на эту раскладушку свой матрац и одеяло и лег спать. Только собираюсь уснуть, слышу из-за двери, возле которой я поставил раскладушку, тоже храпят. И как! Почище моего великана. Наверно, там не три бутылки спирта выпили перед сном, а четыре!

Встал я со своей раскладушки, пошел по коридору искать себе тихое место. А ведь дело было зимой, в Якутии, морозы еще хуже, чем на Ямальском полуострове, и снизу из уличной двери в коридор гостиницы залетали ужасный мороз и ветер, особенно когда кто-то входил или выходил. И вот, представьте себе, на таком морозе я таскаю по коридору свою раскладушку от двери к двери и слушаю: где же тут не храпят? Только найду такое место, только поставлю туда раскладушку и прилягу, укроюсь и согреюсь, слышу: Боже мой, опять храпят!

Так я всю ночь протаскал свою раскладушку по гостинице, не уснул ни на минуту. Но должен вам сказать, что я на этих храпунов не обижался. Они ведь пьяные были, а с пьяных что возьмешь?

Но вот был в моей жизни один храпун, которого я никогда не забуду и никогда не прощу! Потому что это был совершенно трезвый и зловредный храпун, который храпел просто так, мне назло! И даже это был не храпун, а храпунша! Да, это была такая ужасная храпунша, что я до сегодняшнего дня помню ее наглые глаза и каждый ее противный храп.

Звали эту храпуншу Чита. Я не знаю, за что ей дали такое замечательное имя знаменитой обезьяны из кинофильма «Тарзан», одно могу сказать — это была не обезьяна, и такое замечательное имя эта храпунша не заслужила. Да, это была не обезьяна, это была собака. И это была не простая собака, а собака знаменитого советского Героя Социалистического Труда, народного артиста СССР, основоположника советского социалистического реализма в кино и неореализма в мировом кино кинорежиссера Марка Семеновича Донского.


И если сам Марк Семенович Донской — человек очень веселый, смешной и совершенно не задается тем, что он Герой Труда и основоположник социалистического реализма, то Чита — как раз наоборот. Эта старая карликовая мопса, черная, с ногами враскорячку приезжала в наш Дом творчества «Болшево» на машине с шофером и с Марком Семеновичем Донским и его женой, как будто она, Чита, — Герой Труда, народная артистка, основоположник социалистического реализма, секретарь Союза кинематографистов и художественный руководитель Детской киностудии имени Максима Горького. Впереди всех — впереди Донского, его жены и шофера — эта Чита шла в зеленый коттедж над речкой Яузой и занимала там отдельную комнату. Вторую комнату занимали Марк Донской и его жена, а в третьей комнате жил я. Считалось, правда, что две комнаты занимают Донские — по одной на каждого, чтобы они могли там порознь сочинять очередной сценарий про Ленина, Шаляпина или еще кого-нибудь, но я-то хорошо знаю, что в одной комнате жила Чита, во второй — Донской, а жена Донского целыми днями вязала на веранде — на той самой веранде, где у меня жили однажды мои воронята.

И вот эта Чита занимала целую комнату с окном на речку Яузу и круглый год валялась на диване или на коврике в коридоре, никогда никому не уступала дорогу, а по ночам так храпела, что даже я — чемпион по сну и Самый Большой Соня на Свете — в соседней комнате слышал этот ужасный храп и не мог уснуть. Она храпела так громко и так противно, как никакой пьяница не может храпеть. И самое обидное, я же знал, что она храпит нарочно, мне назло, потому что по утрам она смотрела на меня своими злыми старыми глазами и как будто говорила: ну, я тебя все равно выживу из этого дома! Я тебе не дам спать! Я ведь слышу, как ты там ворочаешься за стеной и не спишь! Вот я еще похраплю тебе назло, а ты мне ничего не сделаешь, потому что я Чита Донского, Героя Труда и секретаря Союза кинематографистов.

Вот такая была зловредная собака-храпунша в моей жизни.

Одна среди всех моих знакомых собак вреднющая.

Если бы не она, я бы считал себя Абсолютным Чемпионом по Сну и Самым Большим Соней на Свете, потому что, как я вам уже говорил, я могу спать где угодно, когда угодно и с кем угодно, за исключением храпунов и особенно — храпунш собачьего происхождения.

1979–1980 гг.

Шурка — дважды эмигрант Советского Союза

Каждый раз, когда я приезжаю в гости к белому королевскому пуделю Шурику, я даю себе слово написать о нем рассказ. Не потому, что он королевский или уж очень какой-то особенно умный, а потому что у него удивительная судьба: он дважды эмигрировал из Советского Союза.

Я знаю много эмигрантов — и детей, и взрослых, — и каждый любит рассказывать, как он переживал, когда эмигрировал, как его обыскивали на таможне, где он жил в Вене, и так далее. И почти все говорят, что такое пережить можно только раз в жизни. А вот пудель Шурка пережил эмиграцию дважды, и за это я называю его Шурка — дважды эмигрант Советского Союза.

А теперь слушайте, как все это получилось.

Пуделю Шурику было шесть лет, когда его хозяйка собралась эмигрировать. Жил Шурик в Москве, в хорошей квартире, ни про какую Америку ничего не слышал и никуда дальше подмосковной дачи уезжать не мечтал. Он очень любил свою хозяйку и мужа ее любил, своего хозяина. И хозяйка Шурика очень любила. Может быть, она и мужа своего тоже любила, я не знаю, но, наверно, пуделя Шурку она любила больше. Потому что, когда она собиралась в эмиграцию, она оставила в Москве и мужа, и квартиру, и любимый автомобиль «Жигули», и всех-всех друзей, а взяла с собой только белого королевского пуделя Шурку. И Шурка вместе с ней проходил досмотр на Шереметьевской таможне, видел, как пограничники гоняют его хозяйку с тяжеленными чемоданами от одного стола к другому, как обыскивают и отнимают у нее какие-то вещи, как даже кольцо с руки сняли, — он весь изнервничался, глядя на это, он был готов по первому знаку ринуться защищать ее, но она только говорила: «Тихо, Шура, не нервничай, тихо. Сидеть!» И Шурка терпеливо сидел. Он отсидел 16 часов в таможенном зале, изнывая от жажды, но, ни ему, ни его хозяйке не разрешали даже выйти воды попить…

И вот прилетают Шурка с хозяйкой в Вену, идут в ХИАС на площадь Брамса, а там им говорят, что собак в Америку не пускают. Там даже такое объявление висит, я сам видел, что ХИАС ни собак, ни кошек, ни птиц в Америку не перевозит. И все эмигранты рассказывают разные ужасные истории про то, как приходится всех собак, кошек и птиц бросать в Италии, потому что животных, мол, в Америку не впускают, там своих достаточно. Это, конечно, не совсем правда, я знаю нескольких собак, которых хозяевам удалось привезти в Америку, но еще больше я знаю собак, которые действительно остались в Италии и бродят там по улицам Остии и Ладисполи целыми компаниями. И когда я приезжаю сейчас в гости к дважды эмигранту Шурику, я всегда вспоминаю другого королевского пуделя — черного пуделя Джека, с которым дружил в Ладисполи. Этот Джек тоже приехал в Италию из Советского Союза, прожил с хозяевами в Ладисполи несколько месяцев, а потом остался один. Бросили его хозяева в Италии, а сами сели на хиасский автобус на центральной площади Ладисполи, у фонтана и уехали или в Америку, или Канаду, или даже в Австралию. А Джек думал, что они на время уехали, может быть, на Круглый рынок или на Американо. Ведь они приказали не заходить с ними в автобус, а сидеть у фонтана, вот он сидел, ждал их возвращения. Сутки сидел, двое, трое суток — целую неделю сидел черный пудель у фонтана, встречал каждый хиасский автобус из Рима и ждал своих хозяев, а их все не было и не было. Разные бродячие собаки приходили к нему и звали побродить вместе с ними, но Джек был не бродячим псом, а домашним, он верил людям, а не собакам, а потому никуда от фонтана не отходил целую неделю. Худой и голодный, с потерянными глазами, он дремал на автобусной остановке и все заглядывал в глаза отъезжающим эмигрантам и обнюхивал их чемоданы, он уже наизусть выучил расписание хиасских автобусов, но все же боялся отойти от фонтана — вдруг да появятся хозяева… Через неделю его впервые погрызли бродячие собаки. За что, не знаю, может быть, просто из презрения к слабому, ведь слабых всегда бьют — и на Западе, и на Востоке, и у людей, и у собак, хотя, на мой взгляд, это совсем некрасиво — бить слабого за то, что он слабый, тем более если этот слабый вовсе не слабый, а просто преданный. Но мое мнение никого не интересует — ни людей, ни собак, что с этим поделаешь? Короче говоря, погрызли Джека бродячие собаки, прокусили ему ухо и ногу за то, что он из-за своей преданности стал слабым и не хочет с ними по помойкам ходить. И на следующий день тоже погрызли, и на третий день тоже…

Назад Дальше