— Дай мне восемьдесят рублей в долг и давай Асину скрипку. Я ее отдам Марии, а она отправит ее вам, когда вы будете в Израиле или в Америке.
Ну, тут мы очень обрадовались, а я спросил:
— А ты не боишься, что тебя на таможне проверят и найдут скрипку?
А он говорит:
— Нет, не боюсь. Нас, немецких студентов, на таможне не очень внимательно проверяют, а я на всякий случай, — говорит, — еще и пьяным притворюсь, чтобы они меня вообще за своего приняли.
И вот он взял Асину скрипочку, положил в футляр и спрятал в мешок, где у него лежала гитара, с которой он никогда не расставался. Я дал ему деньги, и он укатил в Шереметьево, на аэродром.
День проходит, два, три, четыре — пора бы уже Матти вернуться из Праги, а его все нет. Я уже стал волноваться, думаю, а вдруг его арестовали на границе за то, что он детскую скрипочку вез…
И вдруг звонок в дверь, приходит какой-то человек — глазки прозрачные, пиджак темный, галстук узенький. Познакомились, и он спрашивает:
— Когда вы в последний раз видели Матти Гешонека?
Ну, думаю, все, пропал Матти, арестовали, наверно, вместе со скрипочкой.
— Не помню, — говорю, — вы, наверно, лучше знаете. И вообще, — говорю, — вы у него спросите.
— Ага, — говорит он неопределенно. — Мы спросим. А письма вы от него получаете?
— Откуда? — говорю я удивленно.
— Ну, мало ли… Из Западной Германии, например.
Ой, как я обрадовался! Ага, думаю, значит, не арестовали, а просто сбежал мой Матти к своей Марии, вот молодец, вот что такое настоящая любовь!
Ну, а этот, в штатском, покрутился еще, посмотрел на наши вещи, уже в ящики упакованные, и говорит:
— А вы куда собрались?
— А мы, — говорю, — в эмиграцию собрались.
— А-а! — говорит. — А я-то хотел у вас подписку взять, что, если вы от этого Гешонека письмо получите, вы его нам передадите. А вы, наверно, с ним уже сами увидитесь там, на Западе.
— Ага, — говорю, — наверно, увидимся.
— Ну, ладно, — говорит, — счастливо! Через несколько дней я действительно узнал, что бежал наш Матти из Праги в Западную Германию со своей Марией. Как она его вывезла, не знаю. Или в машине спрятала, или еще как-то — ума не приложу…
«Ладно, — думаю, — сбежал так сбежал, но почему он нам писем не пишет? Что с нашей скрипкой, где она? Уж, — думаю, — если Мария могла своего Матти, у которого рост сто восемьдесят семь сантиметров, увезти через границу, то маленькую скрипочку они тоже, наверное, как-нибудь вывезли».
И что вы думаете? Ничего подобного! Приезжаю я в Италию, тут же пишу этой Марии письмо в Западную Германию и сообщаю ей Асин адрес в Израиле. Чтобы они ей скрипочку выслали. Да только не тут-то было! Через две-три недели приходит от Аси письмо из Израиля, и она пишет, что дядя Матти звонил ей по телефону из Гамбурга и сказал, что скрипка осталась в Праге у одного знакомого музыканта. Матти боялся взять эту скрипочку, потому что если бы его арестовали, то и скрипку бы арестовали, а так, он говорит, этот чешский музыкант скоро полетит в Данию и там передаст скрипку раввину главной датской синагоги.
«Ну, хорошо, — думаю, — а как же потом эта скрипочка из Дании в Израиль прилетит? И не присвоит ли ее по дороге кто-нибудь?»
Написал я про все это еще одно письмо Матти в Западную Германию. А он мне не отвечает. Месяц проходит, два проходит, целый год прошел — нет писем от Матти. Ну, думаю, пропала скрипка! Играет на ней какая-нибудь чешская девочка или какой-нибудь датский мальчик…
И что вы думаете? Так оно и было. Уже потом я узнал подробности путешествия Асиной скрипки. В Праге играла на ней маленькая-маленькая девочка Илона, дочка того музыканта, который должен был эту скрипку в Данию отвезти. Целых полгода она играла или даже больше, пока ее папа получал разрешение ехать в Данию с концертом. А потом он приходит к своей дочке и говорит:
— Придется тебе расстаться с этой скрипочкой, пора ей в Данию уезжать.
Илона — в плач, не хочу, говорит, такую замечательную скрипочку отдавать, у нее звук очень хороший. А папа ей говорит: это нечестно, это же не твоя скрипка, она из Советского Союза убежала, чтобы найти в Израиле свою хозяйку, девочку Асю.
Тут Илона успокоилась, отдала скрипку, они ее спрятали на дно чемодана, и полетел музыкант в Данию.
И вот приехала скрипка в центральную датскую синагогу, к главному раввину. Открыл он футляр, увидел скрипку и думает: зачем ей просто так лежать в синагоге, ждать, пока найдут адрес какой-то израильской девочки Аси? Пусть на этой скрипке пока какой-нибудь другой ребенок играет. И стал на этой скрипке играть датский мальчик Оле-Хаим, сын кантора.
А чешский музыкант между тем написал письмо Матти Гешонеку и сообщил ему, что скрипка уже в Дании, но Матти в это время был в Африке — снимал кино про слонов и носорогов для германского телевидения. Поэтому письмо музыканта лежало без всякого ответа еще несколько месяцев, и все это время датский мальчик Оле-Хаим разучивал на Асиной скрипке ноты и гаммы.
Вернулся, наконец, Матти из Африки, увидел старое-старое письмо и послал срочную телеграмму в Данию. Мол, так и так, отправьте, пожалуйста, скрипку ее хозяйке Асе в Израиль, в город Тель-Авив, в консерваторию. Получил эту телеграмму датский раввин, приходит к мальчику Оле-Хаиму, чтобы забрать скрипку, а мальчик ка-ак расплачется: не хочу, говорит, отдавать эту скрипку.
Раввин ему говорит:
— Дорогой Оле-Хаим! Эта скрипка не простая, она из Советского Союза убежала, чтобы найти свою хозяйку, которая теперь живет в Израиле. Представляешь, она в Чехословакии подпольно жила, чешскую девочку музыке научила, а потом сюда, в Данию, приехала и тебя тоже научила на ней играть — и все это для того, чтобы мы помогли скрипке найти ее хозяйку в Израиле!
Подумал мальчик Оле-Хаим и говорит:
— Хорошо, — говорит, — пусть эта скрипка едет в Израиль, но я хочу напоследок сыграть на ней что-нибудь для той девочки.
Вот какой оказался толковый мальчик Оле-Хаим!
Взял он скрипку, поставил перед собой магнитофон и сыграл для Аси то, что умел, то, чему его эта скрипка научила. А потом еще сказал несколько слов на иврите, передал Асе привет и свой адрес.
А через месяц в Израиле, в городе Тель-Авиве, приходит в консерваторию какой-то иностранный дядя в ермолке и с маленьким футляром под мышкой и спрашивает, где тут занимается девочка Ася из Москвы. Ну, ему показали — говорят, вон в том классе. Подошел он к двери, слышит — а там кто-то на скрипке гаммы играет. Открыл он дверь: стоит возле учителя черноглазая девочка, играет на скрипке-половинке. Увидела она чужого дядю с футляром под мышкой и остановилась, глаз с футляра не сводит: узнала свою московскую скрипку.
А приезжий дядя достал скрипку и протянул Асе.
— Ну, — говорит, — я сейчас проверю, твоя ли это скрипка или не твоя. Если сумеешь сыграть какой-нибудь скрипичный концерт на этой скрипке, значит, действительно она твоя, и стоило ей столько по всем странам путешествовать, чтобы к тебе добраться!
А Ася уже прижала скрипку подбородком к плечику и вдруг засмеялась:
— Ой, какая она стала маленькая!
А учитель тоже засмеялся:
— Это не скрипка стала маленькая, а ты стала большая!
Тронула Ася струны смычком, заиграла.
А приезжий иностранец стоял и слушал. Он уже понял, что не ошибся, что не зря эта скрипочка скиталась в поисках своей хозяйки.
1982 г.Про таракана Шурупика, мышку Сусанну и попугая Костю-одессита
Недавно я получил вот такое письмо: «Здравствуйте, Эдуард Тополь. Прочла в газете ваши рассказы и очень посочувствовала вам, что вы, любя животных, лишены радости общаться с ними».
Я очень обиделся. Кто сказал этой тете, что я лишен радости общения с животными? Ну и что, что я в эмиграции? Разве в эмиграции нет зверей или всяких других животных, с которыми можно общаться, а точнее, говоря нормальным русским языком, дружить?
И вот я решил рассказать о тех, с кем я подружился с самых первых дней эмиграции.
Дело было так.
Когда я приехал в Нью-Йорк, поселили меня, как и других эмигрантов, в огромном отеле в Бруклине. Мне дали комнату под самой крышей, на двадцать первом этаже, и это была даже не нормальная комната, а какая-то голубятня — маленькая комнатушка в башенке, у которой все стены и потолок прогревались солнцем. Короче, жара там была такая, что, когда я первый раз открыл дверь в свою комнату, я прямо отскочил в коридор — такая жара там стояла.
Поэтому я поставил в комнату свой чемодан и ушел гулять: я решил, что к ночи, когда солнце спрячется, комната остынет, и я смогу в ней хотя бы ночевать. И вот я гулял по Нью-Йорку, по набережной Гудзона, по грязным и не очень грязным тротуарам, и очень мне этот Нью-Йорк не нравился. Во-первых, жара ужасная, духота, во-вторых, я по-английски ничего не понимаю, и, в-третьих, как быть с работой? Кому тут нужен писатель, который по-английски писать не умеет?
Поэтому я поставил в комнату свой чемодан и ушел гулять: я решил, что к ночи, когда солнце спрячется, комната остынет, и я смогу в ней хотя бы ночевать. И вот я гулял по Нью-Йорку, по набережной Гудзона, по грязным и не очень грязным тротуарам, и очень мне этот Нью-Йорк не нравился. Во-первых, жара ужасная, духота, во-вторых, я по-английски ничего не понимаю, и, в-третьих, как быть с работой? Кому тут нужен писатель, который по-английски писать не умеет?
И вот, злой и голодный, прихожу я поздно вечером в гостиницу, поднимаюсь на свой двадцать первый этаж, открываю комнату, включаю свет и — батюшки, что же я вижу!
По столу, по стенам, по моей сумке с вещами ползают тараканы — прямо сотни тараканов, тысячи!
Тут со мной просто истерика случилась, нервный припадок — стал я этих тараканов бить. Честное слово! Так я распсиховался, так обиделся, что схватил свою тапочку и стал бить тараканов почем зря — и на стене, и на столе, и на подоконнике. А потом упал на кровать и заплакал. От злости. Думаю, зачем я в эту Америку приехал? С тараканами жить?
И так уснул.
Утром проснулся и пошел искать себе работу. Как раз меня НАЙАНА послала в тот день в большой книжный магазин «Харпер энд Роу» — сказали, что там есть для меня замечательное место — грузчиком. О'кей, грузчиком так грузчиком, я человек не гордый. Пришел в этот «Харпер энд Роу», вижу: действительно в самом центре Манхэттена замечательный книжный магазин и даже издательство в двадцать этажей, где печатают разные книжки. «Ну, — думаю, — это как раз для меня: сначала буду книжки таскать, а потом как-нибудь познакомлюсь с хорошим редактором и свою книжку напечатаю».
И вот иду я к директору магазина, говорю:
— Здравствуйте, гуд афтернун, меня к вам НАЙАНА послала грузчиком работать.
А мне говорят:
— Здравствуйте, гуд афтернун, хау ар ю, ду ю спик спаниш?
Я очень удивился — при чем тут «спаниш», как я могу по-испански разговаривать, если я по-английски еле-еле?
— Нет, — говорю, — ай кант спик спаниш, ай спик инглиш э литл бит.
А они говорят:
— Икскьюз ми, извините, то есть, нам нужен грузчик, который на двух языках разговаривает: на английском и на испанском.
Короче, не взяли меня на работу грузчиком в магазин «Харпер энд Роу». Что было делать? Купил я булку в магазине, йогурт и помидоры и пошел в свою гостиницу. Сижу в своей жаркой комнате, ем помидоры с булкой, йогуртом запиваю. Тут, вижу, из-под кровати таракан выползает. Осторожно так выползает, как на разведку. Остановился и смотрит на меня своими тараканьими глазками. Я и говорю ему:
— Ну что, — говорю, — Шурупик, ду ю спик спаниш?
Почему я его Шурупиком назвал, сам не знаю, а только он на эту кличку сразу отозвался — пошевелил усиками, как будто носом шмыгнул, и пополз к крошкам от булки, которые я на пол просыпал.
Так мы с ним и подружились, и он стал моим самым первым другом, которого я повстречал в Америке. Таракан Шурупик.
Что бы со мной ни случилось: на работу ли меня не взяли, в сабвее ли я заблудился, писем долго нет из Израиля от моей племянницы Аси или в НАЙАНЕ меня обидели — я уже не унывал, не отчаивался, как раньше, а знал, теперь я уже не одинок, есть у меня друг в гостинице, который ждет меня не дождется, таракан Шурупик.
Я приносил ему самую вкусную еду — печенье, булки, макароны, но больше всего мы с ним любили овсяные хлопья. Я в Советском Союзе очень любил овсяную кашу, которая там называется «Геркулес», и здесь я тоже нашел свою любимую овсянку — она по-американски называется «оутс». И тут я выяснил, что у нас с Шурупиком совершенно одинаковые вкусы: он так полюбил эти овсяные хлопья, что, если бы я не закрывал банку с оутсом, он бы там поселился, наверно.
Во всяком случае, прихожу я как-то домой, открываю дверь, смотрю, а у меня на подоконнике, где обычно стоит банка с овсянкой, просто пир горой! Мой Шурупик созвал друзей со всей, наверно, гостиницы и угощает их моей овсянкой. А все потому, что я забыл банку закрыть, как полагается. Вот они и устроили народное тараканье гулянье на моем подоконнике, как на Пятой авеню. Черные тараканы, рыжие, маленькие какие-то букашки — кого только нет! А Шурупик у них самый главный, сидит верхом на банке, усами размахивает и как будто приглашает:
— Налетай, братва, всех угощаю!
Посмотрел я на это дело и говорю:
— Эх ты, Шурупик, Шурупик, добрая душа! Другой бы какой-нибудь таракан на твоем месте один эту овсянку ел, втихомолку, а ты, наоборот, всех друзей позвал — и знакомых, и незнакомых. Молодец! Сразу видно — американец! Ладно, говорю, гуляйте, я ведь теперь тоже американец, добрый и щедрый. Тем более, говорю, Шурупик, что это наш прощальный вечер, завтра должен я съезжать из гостиницы, больше меня тут НАЙАНА не держит.
Сел на кровать и стал смотреть, как тараканы мою овсянку едят. Но, то ли их электричество напугало, то ли мой голос не понравился, только разбежались они кто куда, один мой Шурупик остался. Сидит на подоконнике, смотрит на меня пристальным взглядом и усами шевелит, как будто спрашивает: неужели ты меня, лучшего друга, бросишь в этой гостинице?
— Нет, — говорю, — Шурупик, дорогой мой друг, как я могу тебя бросить, разве друзей бросают?
Посадил я его в банку из-под овсянки, сложил чемодан, взял свою пишущую машинку и пошел по Нью-Йорку искать себе пристанище. У одних знакомых прожил два дня, у других — три, у третьих — целую неделю. Вижу, нигде моему Шурупику не нравится, сидит себе в банке, не вылезает, как будто говорит: пора, мол, нам свою квартиру иметь, самостоятельно жить, а не у чужих людей. У них, мол, своих тараканов хватает.
Ладно, чего не сделаешь для лучшего друга, нашел я квартиру на Вашингтон-хайтсе, возле самого Гудзона, — светлая, просторная, чистая квартира. Принес свои вещи, открыл коробку из-под овсянки и говорю:
— Ну вот, Шурупик, будем мы с тобой в этой квартире жить. Нравится?
Смотрю — вылез мой Шурупик из банки, осмотрелся по сторонам, пошевелил усами и — пополз на кухню, обследовать. Сначала всю кухню обследовал, потом гостиную, потом спальню и выбрал себе место в самом углу за газовой плитой.
Вот так поселились мы с Шурупиком на новом месте, и длинными вечерами я с ним подолгу разговаривал на самые разные темы. О жизни, об эмиграции, об Америке. Поговоришь, бывало, отведешь душу, «Голос Америки» послушаешь и ложишься спать.
Хорошо мы жили, душевно. А потом стал я замечать, что скучно Шурупику. Оставлю я ему крошки на столе, а утром смотрю — он уже из соседних квартир друзей пригласил на эти крошки, опять пир устраивает на весь дом. Ну, мне не жалко, разве я стану для лучшего друга какие-то там крошки жалеть! Но только обидно, конечно, — он у меня единственный друг, а я у него — не один. Целые толпы его друзей-тараканов ходят ко мне с вечера до утра, а некоторые даже — стал я замечать — просто поселились с Шурупиком на кухне. Чужие тараканы, не мои, заняли кухню и так отвлекают Шурупика по разным делам, что мне с ним и поговорить нельзя, занят он, все новых и новых тараканов расселяет по углам, за холодильником, за газовой плитой, за кухонным шкафчиком. Даже стало страшно заходить на кухню.
Рассердился я тогда, выпил водки для храбрости и захожу на кухню, говорю громовым голосом:
— А ну-ка, братцы-тараканы, марш отседова! Дайте мне с моим другом Шурупиком наедине поговорить! Выходи, Шурупик, на мужской разговор!
Вижу: выползает мой Шурупик из-за плиты, смотрит на меня и ждет, что я ему еще скажу. А я и говорю:
— Ты меня уважаешь? Нет, — говорю, — ты меня не уважаешь! Понавел сюда гостей, а меня — лучшего друга! — бросил.
Молчит мой Шурупик, стыдно ему стало.
— Ага, — говорю, — стыдно стало? Правда глаза колет?
И вдруг вижу: пошевелил мой Шурупик усами, как будто носом шмыгнул, и побежал куда-то за кухонный шкафчик. Думаю, зачем он туда побежал, интересно? Неужели просто струсил от такого мужского разговора?
Но тут из-за кухонного шкафчика выглядывает эдакая остренькая мордочка с глазками-бусинками. Кто бы вы думали? Мышка! Маленькая-маленькая, и смотрит на меня — испугаюсь я или не испугаюсь? А я тоже смотрю — испугается она меня или не испугается? Долго так смотрели мы друг на друга, прямо друг другу в глаза — знакомились. А потом она шукш-шукш — просеменила в угол к пакету с мусором, схватила какую-то там крошку и — назад, за шкафчик.
Открыл я холодильник, достал кусочек сыра, отломил краешек и положил на пол возле шкафчика. Потому что мышки больше всего на свете любят сыр. Особенно голландский. Ну, в Америке с голландским сыром нет проблем, даже швейцарский можно запросто купить в любом магазине, так что моя новая подруга мышка Сусанна теперь каждый вечер имела замечательный десерт, как какая-нибудь итальянка. Все итальянцы после любой еды любят сырами закусывать. Вот и моя мышка Сусанна перешла на итальянский рацион.