И слава Богу, что наивный Журанков счел любопытство Бабцева вполне естественным – какой же нормальный человек не интересуется черными дырами! – и не замкнулся, и не заподозрил ничего. Пожалуй, это неосторожное выпытывание даже сыграло на Бабцева. Журанков счел его единомышленником по части детской увлеченности необходимостью осваивать космос; у них завязались отношения.
Но, готовясь разрабатывать физика всерьез, в первый настоящий, уже обстоятельный приезд Бабцев решительно не трогал никаких тем, кроме родительско-воспитательских. Нельзя было торопиться. Процесс пошел – так и пусть его идет максимально естественно. Соскучившаяся по сыну Катерина, сама того не сознавая, плотно обволакивала Вовку страстным хлопотаньем, перекрывая к нему любые доступы и подходы; Бабцеву лишь оставалось делать вид, будто он тактично, невзыскательно и по-доброму отдает матери все права на общение, и тогда уже сам Журанков полагал себя обязанным как-то развлекать гостя, поскольку тот, вместе с женой приехав повидаться с ребенком, оказался от него отрезан понятным и простительным, но все же несколько чрезмерным материнским эгоизмом.
Во второй приезд Бабцев решил, что в разговоре о том о сем уже можно снова начать ненароком касаться и тем, связанных не напрямую с конкретным ребенком, но, скажем, с детьми и детством в целом, с тем, куда рулит подрастающее поколение. Тему увлечений и жизненных целей не так сложно было бы по ходу разговора заточить уже конкретно под космос – а тут уж лиха беда начало…
Они сидели за крайним столиком в открытом кафе на краю городка, на берегу неширокой речушки, по ту сторону которой до самого горизонта светились зеленью слегка всхолмленные луга. Полная закатных переливов речка петляла причудливо и напевно; дикий кустарник, которым плотно поросли берега, подчеркивал первозданный, точно в древней церкви, уют природы и ее врожденную русскость. Расцвет национальной культуры даром не проходит, с иронией вспомнил любимую фразу Бабцев. В данном случае это оказалось особенно наглядно: по-русски неокультуренные и с виду полные поэзии кущи исторгали волны и тучи комаров.
Мужчины уже настолько сдружились, что дули не чай и не кофе, а пиво. Этак по-свойски, ровно приятели.
Вообще Журанков очень легко, даже охотно шел на контакт. Будто у него была прорва свободного времени. Наверное, он до сих пор ощущал себя по совести обязанным Бабцеву. Эта совестливость оказалась как нельзя кстати.
– Знаете, Костя, вы ведь заметили, наверное, как в последние года полтора волнами прокатываются разговоры о грядущей экспедиции на Марс. Прокатится – и тишина. Вдруг опять прокатится – и опять тишина. Я помню, мы мальчишками шалели от таких волн… За ними, как ни крути, стояло реальное дело. С удачами и провалами, но реальное. А теперь уже никого не трогает, по-моему. То летим, то не летим, то надо, то не надо…
Он с удовольствием отхлебнул пива, потом привычно тронул верхнюю губу тыльной стороной ладони, чтобы в корне пресечь вероятность отрастания пенных усов. Журанков чуть улыбнулся, глядя на его ухищрения, потом сообразил, что он-то тоже прихлебывал и тоже, значит, мог украсить себя полосой белой накипи под носом, и торопливо протерся указательным пальцем. Он редко пьет пиво, подумал Бабцев.
– Не понимаю я, – пожал он плечами. – Это же такой мог бы быть воодушевляющий фактор. Куда круче всяких там футболов, хоккеев… надо отдать должное большевикам, как к ним ни относись: они умели выжать из всякого успеха максимум. Как страна тогда переживала за космос, как горела за каждый полет!
Журанков тяжело вздохнул и отвернулся к реке. Садящееся за холмы солнце двумя яркими искрами мерцало в его глазах и красило его щеки в немного клоунский оранжевый цвет. Некоторое время физик, щурясь, смотрел на стоящий в полнеба летний закат, и Бабцев решил уже, что он вообще отмолчится. Но Журанков вдруг сказал:
– Я не согласен.
– С чем? – опешил Бабцев. Высказанная им точка зрения была настолько расхожей среди просвещенных патриотов, что он был уверен: Журанков в ответ просто-таки обязан полыхнуть энтузиазмом оттого, что нашел столь родственную душу.
– Да вот с этим, – досадливо сказал Журанков. – Понимаете, Валя… Ученым, конечно, важны очень многие конкретные и мало понятные нормальным людям дела. А нормальным людям очень важна победа сама по себе. Но приравнивать победу в науке, победу в космосе и победу, скажем, на хоккейном поле – это… Ну, забили лишнюю шайбу. Ну, народ побушевал ночку на улицах с флагами и бутылками, покричал: “Россия, вперед!” и “Всех порвем!”, и все остается по-прежнему. И все знают, что все осталось по-прежнему.
– Разве этого мало? – не очень натурально возмутился Бабцев; сам-то он восторженные пьяные толпы ненавидел и, похоже, не сумел этого скрыть. Но Журанков занят был больше собственными мыслями, чем его словами, и ничего не заметил.
– Конечно, – с тихой твердостью ответил он. – Знаете, я в детстве очень много читал фантастики… Не все ее читали, не все любили, да. Но сам воздух тогда был пропитан… Завоевание космоса накрепко связалось тогда с построением коммунизма.
– Эка! – не удержался Бабцев.
– А вы вспомните! Для фанатов фантастики вообще сложилась четкая параллельная хронология: исследование гигантских планет Солнечной системы – это коммунизм в одной, отдельно взятой стране и мировое разоружение. Начало межзвездных перелетов – отмена границ и денег во всем мире. Интенсивное исследование Галактики – развитой всепланетный коммунизм… А те, кто таких изысков ведать не ведал – они же этим все равно дышали. Каждый новый полет ощущался не как победа в спорте, и даже не как наращивание технического и военного могущества, но самое главное – как несомненный признак того, что идет движение в будущее, к общей справедливости и общему счастью. В газетах это состояние называлось коммунизмом, но людям до названий и дела не было, плевать им на названия! Целью были общая справедливость и общее счастье. Идет движение! Шаг за шагом! Если мы луноход послали – значит, скоро здесь, на Земле, жизнь у всех у нас станет добрее и честнее. Поэтому космос так волновал всех. А когда эта сцепка расцепилась, интерес пропал. Стал в лучшем случае именно спортивным, завистливым – мы опередили, нет, нас опередили… А настоящей радости не давали уже никакие результаты. “Буран” полетел – со спутником разве сравнить?
– Интересная мысль, – пробормотал Бабцев.
– Ну… – беспомощно повел рукой Журанков. – Я же помню. А теперь что Марс, что не Марс… Вот прилетим мы на Марс, и что скажет обычный человек, работник? Слесарь, крановщик, продавец, танкист, таксист, водитель троллейбуса? Ага, скажет он, мало им Ямала и Сибири, они уже и до Марса на нашем горбу добрались, чтобы и оттуда газ да нефть качать и набивать валютой карманы… Какой уж тут воодушевляющий фактор!
Именно в тот вечер Бабцев бесповоротно уяснил, что Журанков – агент чужого будущего. Того, где ходят строем и радуются скромной одинаковости пайков.
Жалкое и жуткое зрелище – когда такой человек еще и талантлив. Его глупость не приносит ему радости, потому что не способна сделать совсем уж тупым и слепым. А талант не может принести плодов, потому что глупость не дает использовать его по назначению.
Впрочем, о талантах Журанкова приходилось пока судить лишь по расплывчатому нимбу из чужих слов. Его житье-бытье в “Полудне”, по всей видимости, так и не дало пока никаких результатов, которые сторонний наблюдатель мог бы пощупать и оценить.
А в общем, работа двигалась своим чередом, и все бы ничего, если бы… Если бы в конце лета, в очередной раз собираясь с супругой в поездку, Бабцев вдруг не поймал себя на том, что в душе своей неприлично радуется скорой встрече с пасынком.
Это открытие его буквально ошеломило.
Конечно, в свое время, пока Вовка был еще маленьким, Бабцев старался честно выполнять обязанности отца по отношению к ребенку женщины, которая стала его женой. Насколько мог. Порой это даже доставляло ему удовольствие: этакое необременительное опрощение ненадолго, вот, мол, я какой – самый человечный человек. Живу на острие борьбы с тоталитаризмом, но не забываю купить ребенку конфет.
Да и когда Вовка стал подрастать и меняться, Бабцев тоже вполне честно старался участвовать в его воспитании. Что греха таить – ему хотелось, чтобы и мальчик стал его единомышленником, как стала единомышленницей мать. Мужчине мало просто иметь благополучных, не приносящих особых проблем детей. Для счастья ему надо, чтобы ребенок хоть в какой-то степени, хоть с натяжкой – рос продолжателем, преемником, товарищем. Женщине достаточно, чтобы чадо было сыто и одето, не попадало в милицию и поздравляло с праздниками. Для мужчины же, если ребенку нельзя передать в наследство для дальнейшей разработки то, чего удалось достичь в жизни кровью и потом, то и ребенка, в сущности, нет. И если это достигнутое заключается не в сундуках с дукатами и не в дымящих фабриках, но в знаниях, в мыслях, то есть в вещах, куда менее соблазнительных, чем дукаты, и требующих куда большей духовной сопричастности, потребность чувствовать в сыне младшего друга возрастает стократно.
Но все усилия Бабцева выстроить с Вовкой подобные отношения не просто остались тщетными, но завершились, увы, прямым издевательством. Какое-то время, правда, Бабцев тешил себя надеждой, что его постепенное просветительское давление, не принося видимого эффекта, все же оказывает некое внутреннее воздействие на мальца, откладывается у того в душе и скажется раньше или позже, хотя бы когда тот окончательно повзрослеет. Однако катастрофа с его причастностью к банде и судом положила иллюзиям Бабцева конец, словно ударом топора по куриной шее. Видимо, гены биологического папы оказались сильнее. Познакомившись с Вовкиным отцом поближе, Бабцев понял, откуда ноги растут. Разговор про Марс окончательно расставил все по местам.
После суда Бабцев утратил к подростку всякий интерес, кроме одного-единственного: лучшего предлога бывать в “Полудне” и наращивать, углублять, окучивать контакт с Журанковым было при всем желании не придумать.
Поэтому когда он где-то через полгода после переезда пасынка в “Полдень” вдруг ощутил, что ему просто не хватает ребенка в доме, он сначала себе не поверил. Решил, это просто дурное настроение накатило, и утром все пройдет. Потом стал надеяться, что виной всему очередной творческий простой: большая серия статей закончена, другая работа еще не началась и даже не придумалась, а в такие унылые межсезонья всегда накатывает хандра, и какая только дрянь тогда не заводится под черепом, какой только нелепой дурью не червивеют залежавшиеся мозги; но стоит только начать новую работу и увлечься ею, дурь всегда уходит – уйдет и эта.
Какое там.
Отнюдь не умного разговора с почтительно внемлющим сыном ему не хватало, нет. У них подобных разговоров и прежде не случалось почитай с тех пор, как Вовка, совсем еще маленький, слушал вообще все, что ему говорили, в том числе и популярные лекции Бабцева о бестолковой кровавой России. Страшно даже признаться: Бабцеву стало не хватать, например, лежащих на полу в углу ванной забытых нестираных Вовкиных носков. И чтобы сказать ему: слушай, ребенок, немедленно прекрати газовую атаку. А Вовка бы, как всегда, от души хлопнул себя по лбу и ответил: ух, пап, забыл! Уно моменто! И, может быть, действительно без новых напоминаний в тот же день сподобился постирать.
Да ладно, пусть не “пап”! В конце концов, он редко и только поначалу, в раннем детстве, какое-то время действительно пытался называть его папой; не прижилось. Класса с седьмого перешел на имя, а потом с фамильярностью подрастающего мужчины, ищущего хоть где возможности для самоутверждения, стал переиначивать “Валентин” почему-то на “Валенсий”; миллион раз Бабцев говорил ему: как меня зовут? напомнить? а если я тебя начну звать не Вовкой, а, например, Вилкой, тебе понравится? В конце концов отучил отчасти – но за глаза он для пасынка продолжал оставаться дурацким Валенсием и знал об этом; даже в разговорах с матерью, Бабцев слышал не раз, Вовка называл его так…
А вот если бы теперь в творческой тишине безлюдной квартиры вдруг прозвучало по-семейному: “Валенсий”, Бабцев оказался бы, наверное, счастлив.
До Бабцева ни с того ни с сего дошло, что других детей у него нет и, скорее всего, черт возьми, уже не будет.
И тогда чисто идейное неприятие Журанкова с его отвратительной имперской ностальгией и рабьей страстью к уравниловке и даже благородное стремление помешать его темным усилиям снова вооружить дремучих русских царей (называются ли они императорами, генсеками или президентами – все равно) чем-то очередным таким, что опять вскружит им головы иллюзией всемогущества и опять поманит попытаться, пролив реки невинной крови, поставить мир на колени, – все эти рыцарские чувства разом стушевались перед тупой, как мычание, ревнивой ненавистью и палящим желанием просто наносить вред.
Но поразительным образом они лишь помогали при общении с Журанковым быть внимательным, дружелюбным, добродушным…
Бабцев поражался сам себе. Оказывается, я прирожденный разведчик, думал он несколько удивленно, но – гордо. Почти самодовольно. Оказывается, чем бы он ни занимался, за что бы ни брался – у него получалось все.
И словно во что-то густое и теплое окунали его сердце всякий раз, когда во время приездов в “Полдень” он убеждался, что Вовка отнюдь не сторонится его, пожалуй, даже наоборот, общается охотно, болтает, как редко и дома с ним болтал. И Бабцев, махнув рукой на попытки просветить несмышленыша, просто слушал его, просто поддакивал или шутил, острил, дерзил мальчишке в тон, когда тот рассказывал смешные случаи из школьной жизни, или о том, как отец водил его посмотреть на недостроенный испытательный стенд (внимание! какой такой стенд?), или о том, как идет подготовка к экзаменам и какую чушь иногда спрашивают в этих пресловутых тестах…
Мы еще поборемся, возбужденно и мстительно думал Бабцев. Мы еще посмотрим, чья возьмет…
Мерзкая выходка жены в ноябре снова все поставила под угрозу.
Даже вспоминать стыдно, как он метался, когда она пропала. Действие шло и шло – ее нет. Действие закончилось – ее нет. Театр опустел – ее нет. Ни в здании, ни в окрестностях, нигде. Домой она так и не пришла. Позвонить он ей не мог: она категорически не брала мобильник туда, где все равно приличному человеку надо его отключать; на работу – понятно, в путешествие – само собой, но в театр, или, скажем, в музей, либо филармонию – ни за что. До утра он чуть с ума не сошел. Обзвонил всех, кого только смог, кого только пришло в голову: морги, милицейские пункты, больницы…
А она явилась за полдень, свежа, как майская роза, и полна самодовольства и агрессии.
Он сначала еще не понял. Когда раздался звонок в дверь, метнулся, олух, точно его катапультировали раскаленным шилом.
– Катя! Господи, где ты была! Я же чуть с ума не сошел!
А она холодно, высокомерно, словно это ее предали, а не она предала:
– Я ночевала у другого мужчины.
Только тут он догадался присмотреться к рослому хмырю, скромненько так маячившему за ее спиной. Присмотрелся – и узнал.
И хмырь его узнал.
Наверное, челюсти у обоих отвалились одинаково. Только у хмыря – человека, видимо, попроще – еще и вслух вырвалось:
– Ексель-моксель!
Потом все трое некоторое время молчали, как три тополя на Плющихе.
– У вашей супруги, Валентин, случился прямо на улице сердечный приступ, – поведал затем этот… как же его… Фомичев? Да, Фомичев. Кажется, Леонид. – Так получилось, что я ее выручил. А поскольку у нее не было ни документов, ни телефона и рассказать она ничего не могла…
Бабцев с каменным видом выслушал всю ту ахинею, которую Фомичев соблаговолил произнести. Катерина растерянно переводила взгляд с одного мужчины на другого.
– Вы что, знакомы? – тихо спросила она, когда ее спутник закончил свою печальную повесть.
– Более чем, – сухо ответил Бабцев. – Это мой, представь себе, коллега. Приятель того подонка, который меня чуть не искалечил прошлым летом перед поездкой на Байконур. Я тебе обо всем этом рассказывал, если помнишь. Что ж, заходите, господа. Будем разбираться.
Они разбирались чуть ли не до вечера. Со слезами, с криком, едва ли не с пощечинами. Оказалось, разумеется, что он же еще и виноват. Эта истеричка не стеснялась чужого человека ни на волос. Фомичев, надо ему отдать должное, маялся, а вот жена – нисколько; после первого ошеломления она закусила удила. Кончилось тем, что она собрала вещи.
– Катя, – примирительно сказал тогда Бабцев, – ну побойся Бога. До ближайшего поезда еще больше суток. Где ты будешь ночевать?
– Найду, – гордо сказала она, трясущимися пальцами прикуривая очередную сигарету от предыдущей. Голос у нее звенел и лучился надменным сиянием, будто она произносила завершающие распоряжения в победоносной, уже практически выигранной битве. Гвардия, в огонь! – Леня, вы меня приютите?
Фомичев, почти все это время просидевший молча и со втянутой в плечи головой, от полной беспомощности и безвыходности даже заглянул Бабцеву в глаза, будто извиняясь: не могу, мол, ответить ничего иного, но ты уж, мужик, не обессудь. И сказал:
– Конечно.
Мексиканский сериал, честное слово.
– Имей в виду, Катя, – негромко и твердо сказал тогда Бабцев, – права видеться с Вовкой ты у меня не отнимешь. Даже не думай.
А она вдруг словно погасла. Поникла. Всю ярость, весь гонор с нее как сдуло – так пышный пух облетает с одуванчика, и остается беленький голый отросточек, жалкий и беспомощный. Сейчас она впервые выглядела виноватой.
– Валя, – тихо ответила она, – что ты… Мне бы даже в голову не пришло…
Все к лучшему, лихорадочно думал он, оставшись один. Губы дрожали. Сжимались кулаки. Все к лучшему. Теперь, думал он, подходя к окну, уж никто не спросит, почему это у меня публикаций становится меньше, а денег – больше. Никто этого даже не заметит. Все к лучшему. Но черта с два, поклялся он, вы без меня отправитесь в “Полдень”. Черта с два!