Наши звезды. Се, творю - Рыбаков Вячеслав Михайлович 19 стр.


Голова шла кругом. И настроение уже который день было сродни тому, что в детстве академик всегда испытывал перед Новым годом. Пусть эти послевоенные Новые годы были куда как скудны – отсутствие нынешнего сумасшедшего изобилия не мешало, а помогало чувствовать праздник и надежду, что он принесет обновление. Вот-вот елка зажжется, и косяком повалят настоящие чудеса…

Сегодня он позволил себе наконец открыть лунный атлас и приступить к выбору места для первых посещений. Эта процедура имела, конечно, характер чисто ритуальный, почти религиозный – академик сам это понимал. Ни малейшей разницы не было, в какой именно кратер в каком именно море перепрыгнуть для начала, только чтобы попробовать – получится или нет? Хотя понятно, что получится… Но первый выход за пределы Земли, к иному небесному телу – это нечто. Без сгорающих в дюзах миллионов денег, без дыры в атмосфере, без окаянной, допотопной трубы с керосином, совершеннее которой человечество якобы ничего еще не придумало, но с которой, давно уже ясно, никакой настоящей каши не сваришь…

Поискать первый луноход? Или рвануть к гербу СССР, закинутому на поверхность царицы ночи “Луной-2” без малого полста пять лет назад? Алдошин тогда, в пору лунников, еще только студентствовал-аспирантст вовал, но как же помнились те восторги, та лихорадка, та бесшабашная гонка в простор! И не оттого гонка, что американцы в затылок дышат, а оттого, что самим невмоготу, невтерпеж; ни спать не хочется, ни читать книги, ни в театр идти, только работать, потому что душа рвется в пляс, как счастливая невеста, и попутный ветер надувает паруса под черепом. Отказ оборудования, через месяц – отказ системы ориентации, потом просто – промах мимо Луны, мать честная, хоть вешайся, хоть пей запоем; а потом вдруг – опа! То, что считалось чудом, оказалось сделанным делом. Первая в мире мягкая посадка на лунную поверхность! А всего-то через четыре года – наш любимый, как пел Высоцкий, лунный трактор; и ведь не просто чайник с гусеницами – один лазерный дальномер, которым уточняли расстояние от Земли, чего стоит. Могли ведь когда-то.

Потому что хотели, черт возьми. Очень хотели, потому и могли.

Не денег под Луну хотели отпилить, а действительно до нее добраться. Почувствуйте разницу. Вот позарез хотели. Казалось бы – на фига? Уроды…

Из-за мечты люди делают историю. Из-за еды люди делают дерьмо. Вот такие двойственные существа.

Беда в том, что не есть люди не могут, а не мечтать о несъедобном – могут, да еще как. Поэтому легко доказать, что только еда – это общечеловеческая ценность, а мечта – всего лишь блажь тех, кто с катушек съехал, наверное, от сексуальной неполноценности, и безо всякой пользы тратит на свои бредни то, что можно съесть и с огромной пользой превратить в дерьмо.

Ничего. Мы им еще покажем.

И теперь, сидя дома в любимом мягком кресле, нога на ногу, с запретной, но такой сладкой, так нелепо отдающей молодостью сигареткой в пальцах, он снова оглядывал с высоты птичьего полета рельефные карты с до дрожи знакомыми смолоду названиями и этак небрежно выбирал куда. Зная, что на самом-то деле можно и туда, и туда, и за один день в двадцать разных мест… Тимохарис? Паллас? Лаланд? Гершель? Вам Гершель Цэ или Гершель Дэ? Знаете что – мы берем оба, заверните.

Жизнь только начиналась.

Я еще увижу, подумал Алдошин, как встают над горизонтом чужие солнца. Подумал взволнованно и чуть гордо, но – просто. Потому что так и случится, скоро-скоро. Не было ни малейших сомнений, не было даже оснований сомневаться.

В тишине уютно плывущей в дожде сухой квартиры, где шум валившей с небес воды казался таким игрушечным, запиликал телефонный звонок.

Кого это на ночь глядя, с удивлением подумал академик. Встал, подошел к лежащей на одной из книжных полок трубке.

– Алло?

Это был Наиль, и дышал он так, словно перед тем, как позвонить, взбежал вприпрыжку на пятнадцатый этаж.

– Слушайте, Борис Ильич…

– Слушаю, Наиль Файзуллаевич, – произнес Алдошин, постаравшись в ответ говорить как можно спокойнее и хоть так немножко привести в себя невесть из-за каких пустяков разволновавшегося олигарха.

– Вы ничего не знаете о Журанкове? – отрывисто спросил Наиль. – Может, он вообще у вас, например? Или говорил вам что-нибудь о своих планах на сегодня?

– Нет, – с удивлением ответил Алдошин. – Мы с ним последний раз позавчера виделись, я участвовал в двух переклейках… Сколько мне известно, они сейчас с сыном отрабатывают ограничения по массе. Но сейчас, конечно… – Алдошин глянул на часы. Было без десяти одиннадцать, – сейчас они вряд ли в лабора…

– Да оставьте! – нервно крикнул Наиль. – Журанков сегодня в город уехал, на какую-то дурацкую передачу… Даже в известность никого не поставил, гений хренов! И вот исчез!

– Как исчез? – медленно переспросил Алдошин. До него все никак не доходило. – Со стенда? Так они там то и дело исчезают. Новый эксперимент, навер…

– Да не со стенда! С какого стенда! Вы меня слушаете или нет?! Уехал в город и не вернулся! Растворился по дороге!!

У Алдошина наконец-то жахнуло сердце. На миг потемнело в глазах, и он тяжело сел.

3

Вениамин Ласкин каким-то чудом очень рано познал секреты работы с аудиторией; наверное, то был его талант.

Во-первых, нельзя допускать никаких сложностей и двусмысленностей. Никаких “с одной стороны, с другой стороны”. Никаких “на первый взгляд, но на самом деле”. Умников полно, а запоминают немногих. Востребованы не те, кто сопли жует, а кто отвешивает безупречно корректные пощечины.

Во-вторых, не надо бояться нести дичь. В споре, прямом или за глаза, в блогах, в статьях всегда победит и останется в памяти тот, у кого нет тормозов. Надо быть левее всех левых и правее всех правых. Всех клеймить непоследовательными и половинчатыми. Если кто-то предлагает вернуть смертную казнь для педофилов – в ответ ему предложить отдавать педофилов родителям пострадавших детей на самосуд. Однажды кто-то пошутил: “Да если твоим советам и впрямь последуют, ты же первый драпанешь из страны с криком, что там у них полный ад!” Ласкин лишь с гордой улыбкой задрал подбородок. Он говорил и писал совсем не для того, чтобы его советам кто-то следовал. Наоборот. То, что им не следовали и в принципе следовать не могли, делало Ласкина неуязвимым. Слова, не имеющие ни малейшего шанса стать делами, навсегда остаются нетоптаной истиной.

В-третьих, ни в коем случае нельзя слушать собеседника. От его слов надо просто отмахиваться, лучше всего – со смехом. Ни в коем случае нельзя задумываться над чужими словами. Ни за какие коврижки нельзя в них рыться и выискивать: а вдруг в речах того, кто со мной спорит, содержится какие-то рациональное зерно. Не рациональное зерно нам нужно, а чтобы было ярко, чтобы смотрели, слушали и запоминали. Говорящих голов нынче полон телевизор, и если хочешь быть не в их нескончаемом ряду, а отдельно впереди ряда – нужно поражать. Такая работа.

Ну и нельзя, конечно, бояться повышать голос. Надо шуметь. Быдло любит не только быструю езду, но и громкий звук.

Конечно, можно было бы сориентироваться на иного, ныне куда более массового потребителя – патриотического. Точно так же разить наотмашь любого, кто высунется, но только наоборот, этак с любовью к России, из коей вскорости беспременно долженствует воспоследовать спасение бездуховного человечества. Какое-то время Ласкин всерьез рассматривал подобный вариант. Инородец-патриот – это было бы сильно. Его бы тут на руках носили. Президент вешал бы ордена ежегодно. Но каким человеческим отребьем, какой черносотенной мразью оказался бы сразу заполнен круг общения! Просто посмеяться и то стало бы не с кем! И одновременно оказался бы автоматически перекрыт Запад; на фига Западу российские патриоты? А почет здесь и почет на Западе – вещи несопоставимые. Утрату возможности быть уважаемым и одобряемым там не скомпенсируют никакие туземные дифирамбы, деньги и регалии. И кроме того, льстить тупому хамью и превозносить его уродства можно было бы себя заставить разве что в обмен на перспективу лет через пять-семь такой каторги стать президентом Соединенных Штатов. А поскольку столь ценный приз уж никак не светил, игра не стоила свеч. И Ласкин пошел традиционным, проверенным путем. Жаль, насовсем перебраться на Запад тоже было нельзя – никто слушать не станет. Притеснениями властей и риском физического уничтожения уже не поиграешь, а на чем тогда строить образ? Только на десятилетиями культивировавшейся тамошней святой вере, будто тут и взаправду на каждого оппозиционного журналиста в любой подворотне по пять озверелых чекистов с кривыми ржавыми ножами… Не приведи Бог, Россия каким-нибудь чудом помирится с Западом, и там перестанут веровать в нескончаемый русский террор.

Когда местные менты назойливо принялись с ним беседовать, он поначалу надеялся, будто из этого получится что-то выжать, и некоторое время старался вести дело так, чтобы у них волей-неволей получилось какое-нибудь притеснение, пригодное для истолкования в том смысле, что на бескомпромиссного критика Кремля силовики нарочито вешают всех собак в тщетных потугах заткнуть рот правде. Мол, после вызвавшей широкий общественный резонанс радиопередачи о будущем России власть немедленно отреагировала попыткой обвинить правдолюбца в банальной уголовке. Это было бы куда как пристойно. Мог получиться скандальчик не хуже прочих. Исчезать из новостей нельзя: если тебя однажды забыли – потом уже не вспомнят, ибо свято место пусто не бывает; это самое место тут же с гомоном обсядут более проворные коллеги. Но серые не повелись. За последние годы у них тоже, видимо, появился некоторый опыт; этот трюк обыгрывался на заре демократии десятки раз и прекрасно срабатывал в свое время, но никакая тактика не вечна. Все попытки Ласкина обобщить ситуацию и пустяковый случай очередной пропажи без вести превратить в символ противостояния народа и власти спокойно блокировались; менты не давали увести себя от конкретики. В ответ на все яркие метафоры Ласкину в сотый раз задавали одни и те же вопросы. Где вы расстались с Журанковым? В каком он был состоянии? Нервничал? Смеялся, шутил? Не беседовал ли с ним кто, пока вы шли к стоянке? Не подходил ли к нему кто, не передавал ли чего? А не обратили вы внимания, не делал ли ему кто каких-то знаков? А о чем вы беседовали? Не обмолвился ли он случайно о каких-то планах на остаток дня? Не собирался ли походить по магазинам в городе или с кем-то встретиться? Постарайтесь припомнить, нам важна каждая мелочь. Вы, по сути, последний человек, с которым пропавший Журанков общался. Конечно, есть еще ведущий вашей передачи, с ним мы тоже беседуем, но именно вы ведь, как показало уже несколько свидетелей, ушли со студии с Журанковым вместе…

Когда местные менты назойливо принялись с ним беседовать, он поначалу надеялся, будто из этого получится что-то выжать, и некоторое время старался вести дело так, чтобы у них волей-неволей получилось какое-нибудь притеснение, пригодное для истолкования в том смысле, что на бескомпромиссного критика Кремля силовики нарочито вешают всех собак в тщетных потугах заткнуть рот правде. Мол, после вызвавшей широкий общественный резонанс радиопередачи о будущем России власть немедленно отреагировала попыткой обвинить правдолюбца в банальной уголовке. Это было бы куда как пристойно. Мог получиться скандальчик не хуже прочих. Исчезать из новостей нельзя: если тебя однажды забыли – потом уже не вспомнят, ибо свято место пусто не бывает; это самое место тут же с гомоном обсядут более проворные коллеги. Но серые не повелись. За последние годы у них тоже, видимо, появился некоторый опыт; этот трюк обыгрывался на заре демократии десятки раз и прекрасно срабатывал в свое время, но никакая тактика не вечна. Все попытки Ласкина обобщить ситуацию и пустяковый случай очередной пропажи без вести превратить в символ противостояния народа и власти спокойно блокировались; менты не давали увести себя от конкретики. В ответ на все яркие метафоры Ласкину в сотый раз задавали одни и те же вопросы. Где вы расстались с Журанковым? В каком он был состоянии? Нервничал? Смеялся, шутил? Не беседовал ли с ним кто, пока вы шли к стоянке? Не подходил ли к нему кто, не передавал ли чего? А не обратили вы внимания, не делал ли ему кто каких-то знаков? А о чем вы беседовали? Не обмолвился ли он случайно о каких-то планах на остаток дня? Не собирался ли походить по магазинам в городе или с кем-то встретиться? Постарайтесь припомнить, нам важна каждая мелочь. Вы, по сути, последний человек, с которым пропавший Журанков общался. Конечно, есть еще ведущий вашей передачи, с ним мы тоже беседуем, но именно вы ведь, как показало уже несколько свидетелей, ушли со студии с Журанковым вместе…

И Ласкин понял, что здесь нечего ловить. Время и нервы они у него отнимут, а проку не будет никакого. Поэтому он по-быстрому свернул свои лекции (“Уважаемые слушатели, единомышленники, друзья, я не могу, к сожалению, продолжать работу в вашем городе. Я подвергаюсь давлению со стороны силовиков”) и, с ледяной любезностью осведомившись у следователя, не намерены ли доблестные органы защиты правопорядка его задерживать или брать с него подписку о невыезде (как и следовало ожидать – не намерены), убыл в первопрестольную. Обрыдло. Достали, козлы.

Когда Ласкину позвонил некто Бабцев и попросил о встрече, первым порывом Вениамина было отказаться. Фамилия Бабцева была ему знакома, пожалуй, даже более чем знакома. В свое время Ласкин зачитывался его яркими и смелыми для своего времени статьями. Наверное, он у Бабцева даже чему-то учился. Но он давно выучился. Прошлое должно оставаться в прошлом. А Бабцев явно принадлежал ушедшей эпохе – вроде бы совсем недавней, но уже отвалившейся от края сегодняшнего дня и сорвавшейся в пропасть, как и многие до нее. Мир стал иным. Во времена Бабцева перед этой страной еще стоял какой-никакой выбор, и, казалось, человек способен что-то менять, что-то решать или хотя бы воздействовать на принятие решений; теперь все окостенело, и нужно, если потрудиться понять, какая именно свобода восторжествовала и где, просто играть в этой окончательно отстроенной грязной песочнице по ее правилам и печь для себя свои куличи, чем больше и дороже – тем лучше. Да, подобные Бабцеву люди еще пользовались влиянием, авторитетом, на них ссылались, им даже официальные награды порой навешивали как ветеранам борьбы за демократию, но что с того – всегда в этой стране живые только мешают, а в чести одни покойники, только их можно публично уважать, цитировать, возносить в качестве образцов для подражания; ну, и еще тех, кто одной ногой в могиле. Духовных покойников. Когда пришли опыт, навык, понимание и осознание смысла своей работы, тексты статей и интервью Бабцева вдруг оказались какими-то половинчатыми, жалкими. Такое впечатление, что он, когда писал – думал! Может, даже переживал! Может, даже тужился что-то втолковать…

А кому это сейчас надо? Сейчас надо разить!

Однако Ласкин не отказался. Наоборот, выразил восторг – вполне, впрочем, умеренный – оттого, что зачем-то понадобился старшему уважаемому коллеге. С готовностью принял предложение попить завтра вместе кофейку в любом удобном Ласкину заведении. В конце концов, это было любопытно. А потом – нелепо отказываться от возможности приблизиться к кому-то, кто пока выше тебя. Никогда не знаешь, может, он-то и окажется ступенькой для твоего подъема. Занимаемся-то, в сущности, одним делом, успел сообразить Ласкин, и кормушка одна…

Бабцев оказался примерно таким, каким Ласкин его себе и представлял. Моложавее своих лет, он сохранял изрядный налет запальчивой, самозабвенной интеллигентности – наверное, сродни той, что давным-давно, в старозаветные времена, когда Ласкин пешком под стол ходил, кидала молодых дурачков под краснозвездные танки зачастивших было путчистов. Ласкин вполне мог представить Бабцева в кадрах архивной кинохроники – скажем, на доисторической баррикаде перед Белым домом: с солнечными глазами, чеканя пророческие слова, самозабвенный юноша через осипший мегафон пламенно предупреждал бы народы о новой смертельной угрозе свободе и правам. Но теперь это был уж не огонь – в лучшем случае синие дрожащие язычки над прогоревшими углями. Внимательному глазу быстро становилось видно, как изжевала Бабцева жизнь. Лицо его будто вынули недавно из стиральной машины. И моложавость его была потрепанной, и элегантная ухоженность – после жесткого отжима. И в глазах – не солнце, а луна. Знобкое отраженное мерцание перед погружением во тьму.

Картина радовала. Судя по Бабцеву, это поколение и впрямь уже уходило. А пряников сладких всегда не хватает на всех.

В первые минуты, однако, Ласкин испытал разочарование. Это было сродни дежавю. Они взяли по чашечке кофе по-ирландски, легкую, в хрусточку, прикусь, и Бабцев заговорил не о чем-нибудь, а о Журанкове.

Но буквально через несколько минут Ласкин насторожился.

Тесен мир, однако, подумал он. Оказывается, блистательный публицист, неутомимый гонитель режима прекрасно знал пропавшего заштатного ученого, дружил с ним, сына имел с ним, так сказать, едва ли не напополам. На паях. И оказывается – вот новости! – не умеющий двух слов связать провинциальный физик, которого Ласкину подкинули, чтобы продемонстрировать эфирному народу смехотворную несостоятельность наивного патриотизма старых интеллигентов, был не выжившим из ума чудаком, изобретающим вечный двигатель, а серьезным специалистом, связанным с космической отраслью и наверняка представлявшим интерес, среди прочего, и для разного рода спецслужб.

Жаль, Ласкин не знал этого раньше. Разговор на радио можно было бы повести иначе и выжать из него куда больше. Где пахнет спецслужбами – там всегда можно спахтать масло.

А дальше оказалось еще интереснее.

Я понимаю, плел свою паутину Бабцев, человек нашего круга не может не испытывать определенной гадливости, когда его берут в разработку доблестные правоохранители, способные только мочить беззащитных людей – пусть пока не в сортирах, но уже и в магазинах, и на автостоянках, на перекрестках улиц… Поэтому я вполне допускаю: вы и не думали, уважаемый Вениамин Маркович, всерьез стараться отвечать на их вопросы с максимальной точностью и вспоминать все детали. Наверняка они от вас этого требовали, и наверняка вам хотелось только одного: поскорее закончить разговор и никогда в жизни больше не видеть постылых рож. Я, разливался соловьем Бабцев, не раз бывал в подобных ситуациях и прекрасно могу вас понять. Но у меня, доверительно поведал он, совсем иные мотивы…

Ага, смекнул Ласкин.

Бабцев сделал еще один маленький глоточек кофе и снова аккуратно поставил чашку на блюдце. Ему казалось, он говорит очень доверительно и веско.

– И вот поэтому я обращаюсь к вам. У меня схлестнулось несколько мотивов. И чисто человеческий: мы дружили. И, так сказать, отцовский: если бы я оказался в состоянии помочь в розысках пропавшего отца, это снова сблизило бы меня с пасынком, вы же понимаете. Вовка мне как родной.

– Прекрасно вас понимаю, – со скорбным, сопереживающим лицом Ласкин кивнул.

– Я рад, – улыбнулся Бабцев. – Но есть у меня и профессиональный мотив, и тут вы, я уверен, меня тоже поймете. Мы ведь оба журналисты. Трое суток шагать, трое суток не спать ради нескольких строчек в газете…

Что за ботва? – подумал Ласкин. При чем тут трое суток? Этот динозавр, похоже, еще и стишки пописывает?

– Поиски пропавшего друга, уникального ученого, отца, не так давно вновь счастливо обретшего свое отцовство, – это же несравненный материал для журналистского расследования. Оно может очень прозвучать. Очень.

Назад Дальше