— Дак пойдем, пойдем, конечное дело, за грибами. За немца и пойдем…
— Куда?
— За немца… — пояснила бабка Клаша. — Его партизаны в войну убили. Там, в лощинке, белые хорошо растут…
— Не… — открывая глаза, сказал дед. — Я к немцу не хожу… За Черную гриву пойдем. Я давно туда собираюсь.
— Ага… — сказала бабка. — Пойдешь, конечное дело, старый хрень. Спишь уже, дак далеко уйдешь.
— Нет… — закрывая глаза, говорил дед. — Надо идти, если думано грибы собирать. Пойдем… На Черную гриву надо идти… Пойдем…
Слова его звучали все тише, тише, пока не смолкли совсем.
— А давай песню споем, Колька… — предложила бабка Клаша и, не дожидаясь согласия, затянула:
— Да… — прерывая пение, вздохнула бабка Клаша. — Никому не нужны сироты-то. А и родителям без детей тоже не сладко в старости… Вина-то у нас не осталось, Колька?
— Есть еще… — сказал Николай, наполняя рюмки.
— А может, за погорелый лес двинемся? — открывая глаза, неожиданно трезво спросил Петр Илларионович.
— Не-е… — покачала головой Клавдия Петровна. — Там сей год лагерь поставленный.
— Лагерь? — удивился я.
— Ага… Грибники в палатках живут. Никуда и не уезжают. Лисички прямо туда кооператоры приезжают покупать, а белые грибы на станцию носят. Ох, крепкая…
9Видно, не судьба мне пособирать грибы в Ежовке.
Четыре года назад помешал неожиданно выпавший снег, теперь — Колины заботы об избушке.
Чем больше мы пили, тем темнее становилось дело. Выяснилось, например, что в волостной администрации не числится не только эта изба, но и вообще вся старая Ежовка.
— Дак чего же я тогда продавал? — недоумевал Петр Илларионович. — Был ведь вроде дом…
— Да, старый хрень… — хвалила его бабка Клаша. — Тебя за дурака не продашь. Назад принесут…
— Ишь ведь… — не слушая ее, сокрушался дед. — Не числимся. Столько годов дома продавал, а они и не числятся, оказывается… А Катерина Опенкина еще про рамы спрашивает. Совсем совести у бабы нет… Уезжать, бабка, надо, пока не поздно…
— Верно, Петя, говоришь! — обрадовалась бабка Клаша. — Катюшу-то мы не пели еще…
И она запела «Катюшу».
Но какая-то странная была эта песня.
Вместо привычных слов про песенку девичью, которая должна лететь в пограничье, Катюша выходила на берег, а за нею шел немец молодой…
сулил он.
Но Катюше не нужны были немецкие бусы, и она смело отвечала:
Когда до немца дошло, что ему предпочли партизана, он закурил с досады папироску и навел на Катюшу наган.
— Не-е… — перебивая песню, сказал дед. — Не нравится мне это. Не к добру такое затеяли… Уезжать, старуха, надо, пока под оккупацию опять не попали…
И снова задремал, опираясь на своего «коня».
А песню мы допели и допели хором, потому что хоть и не знакомыми были слова, но легко угадываемыми сердцем…
А по дороге, мимо нас, шли из леса грибники и смотрели на совладельца Колиной избенки, размазывающего по щекам — так ему жалко было красавицу Катюшу — слезы.
И все моросил, моросил сиротский дождишко, и сгущались сумерки в доме, из которого скоро уже навсегда предстояло уехать ставшим теперь ненужными этой деревне старикам.
Николай решил остаться, чтобы урегулировать все-таки как-то дела с избушкой, а я поехал в город на поезде.
Через Плюссу нас переправил в своей моторке мужик из новых домов, у которого мы и покупали разведенный спирт.
Был он молчалив, сосредоточен.
— Вы у Святого камня нас высадите? — спросил я.
— Какого камня? — не понял он. — Возле карьера. Там на станцию ближе всего.
— Так это одно и то же… — пояснил мне грибник, что тоже переправлялся на другой берег. — Там, где Святой камень был, карьер теперь… Дороги делали, вот и брали там материал…
— А камень где?
— А кто его знает… — ответил грибник. — Тоже, наверное, в дороге где-нибудь. Оттуда много щебенки возили…
— Не слушайте вы его! — перебила грибника сидевшая рядом с ним женщина. — Как, интересно, святой камень взорвать могли, если он на том берегу, где Ежовка… Видите, часовня? А рядом крест… Вот, это и есть святой камень…
— Так он же на братской могиле стоит…
— Дак поэтому его и называют святым камнем! — сказала женщина.
Я не стал спорить.
В последний раз оглянулся я на Ежовку…
Новые дома, что поднялись на берегу, заслонили старые избы, и только возле часовни возносился в серое, затянутое дождливыми тучами небо крест над братской могилой…
В ожидании переправы
Возле паромной переправы, на катушке от шлангов сидели девушки и мотали ногами, а возле них топтались заречные парни.
Все они обсуждали и никак не могли решить — то ли им ехать на другой берег и выпить в «Русалочке», то ли вначале вмазать здесь на берегу, а потом уже и ехать…
Решить этот вопрос было не просто, потому что нагруженные смыслом слова почти не различались в густых зарослях матерщины.
— Е-ма-е, поедем, та-та-та, оттянемся, та-та-та…
— Та-та-та… Можно… Та-та-та… здесь… Та-та-та… Вмазать…
— Ты совсем, та-та-та… из горла, та-та-та?
— Вы та-та-та… Трезвыми еще два часа та-та-та… Отдыхать та-та-та, когда будем?
— Вы бы, ребята, аккуратнее выражались… — попросил наконец старик, сидевший на валуне недалеко от меня.
— Счас… — сказал прыщеватый парень, как-то нагловато похожий на Есенина. — Привыкать, та-та-та, дедуля, в твоем возрасте надо… Жизнь не одни только пряники…
— Эх… — вздохнул старик. — Да если бы я к матерщине, парень, привычнее был, меня, может быть, и живого бы тут уже не присутствовало…
— Не надо, дед, та-та-та, лепить! Нам матерок, можно сказать, та-та-та строить и жить помогает, а ты глупость та-та-та сморозил…
— Не знаю, внучек, глупость это или что еще, а только так и было… — сказал старик. — Если б как ты привычным был к матерщине, точно бы и не жил уже…
— Ты чего, дед, та-та-та… — поддержал своего корешка парень, взгромоздившийся с ногами на катушку от шлангов. — Чего ты, та-та-та, нам гонишь?
Старик не стал отвечать, но тут уже заинтересовался и я.
— Расскажите… — попросил я. — Что это за история такая…
— Какая история! — отмахнулся дедок. — Недоразумение одно… В общем, отвели нас тогда с передка, но не в тыл, а так, тут же за передней линией… Но для нас и это ведь радость… В бане помыться, в сухом блиндаже спокойно посидеть… И вот и попал я в блиндаж с отчаянными матерщинниками… Они, конечно, не как вы, ребята, матерились, а со смыслом, со значением, но все равно посидел я полчаса и чувствую, что дышать трудно стало… Ну не стал я критику разводить, потихоньку выбрался из блиндажа… А там дождь льет… Встал я под деревом и сам на себя злюсь, ну за что я человек такой разнесчастный… Завтра опять в окопы… Может, последний раз выпало в тепле посидеть, а я вместо этого под сырой елкой от холода трясусь… И вот, понимаешь, думаю я так, а вверху над головой прошипел снаряд и — бух! — прямо над блиндажом взрыв встал. Когда я подбежал туда, от моих друзей-сотоварищей только кровавое месиво по поляне… Нога чья-то в сапоге валяется, рука… А прямо на дорожке голова нашего старшины. И глаза открыты и прямо на меня смотрят… Ну потом собрали мы все это и в одной братской могиле и схоронили…
Старик замолчал…
Слышно было, как тяжело заходила под досками причала вода, разбуженная подошедшим паромным катером.
— Страшная история… — сказал я, вставая. — Кажется, уже посадка началась…
— Да… — старик тоже встал. — Сколько потом видел всего на фронте, а от того недоразумения так и не смог отойти… До сих пор глаза старшины вижу…
И он двинулся следом за мной к парому…
Молодые люди, похоже, и в них попало тем снарядом, молча смотрели нам вслед…
Нацпроект
Помню с детства страшную историю, как волки пришли в соседнюю с нашим поселком деревню, зарезали в хлевушках несколько овец, порвали двух собак…
И людей совсем не боялись.
Наш одноклассник Саша Фанькин три дня тогда не ходил в школу, а когда пришел, рассказал, что волки всю дорогу за ним, как собаки, бежали…
Наш одноклассник Саша Фанькин три дня тогда не ходил в школу, а когда пришел, рассказал, что волки всю дорогу за ним, как собаки, бежали…
— Как же ты прошел? — замирая от страха, спрашивали мы. — Они ведь и загрызть тебя могли…
— Я этого… — сказал Фанькин. — «Отче наш» всю дорогу читал…
— А что это? — не поняли мы.
— Ну, молитва такая… — объяснил Фанькин. — Бабка меня научила, чтобы я до школы дошел…
Рассказ этот поразил меня, и я часто представлял себе занесенную снегом деревню, волков, бегающих в огородах по сугробам, Фанькина, который, читая «Отче наш», бредет по лесной дороге в школу. Потом эта история позабылась, а снова всплыла в памяти уже в наши годы, когда я ехал к приятелю попариться в баньке в его деревенско-дачном доме.
Уже наступали сумерки, когда мы свернули с гострассы на не тронутый асфальтом проселок.
Снег тут был чистым, даже и у дороги.
— Что это за чудеса у вас? — спросил я, когда мы въехали в совершенно безлюдную деревню. — Вроде следы кругом, тропинки протоптаны, а людей никого не видно.
— И не увидишь теперь… — вздохнул приятель. — Прячутся все…
— Прячутся? От кого?!
— От банков… — сказал приятель. — Банки на нас напали… Вначале, понимаешь, здешним мужикам кредиты предлагать стали… Первое время по глупости несколько человек взяли по пятьдесят тысяч, а потом, когда расплатились, оказалось, что им еще по сто тысяч отдать надо…
— Н-да… — сказал я. — Такое и в городе бывает… Попали, что называется… Но другие-то поумнее оказались? Не брали больше таких кредитов?
— Не брали, конечно… Только от банков этих куда денешься? Разослали, понимаешь, всем карточки с деньгами как бы в подарок, а тоже как кредиты оформили. В общем, сейчас у нас в деревне редко кто меньше миллиона банкам должен…
— Да ну тебя… — сказал я. — На кой хрен банкам эти развалюхи нужны…
— Не знаю… — сказал приятель. — Говорят, таджиками наши деревни заселять собираются… Или китайцами… В общем, такой вот у нас деревенский нацпроект осуществляется… В райцентре уже и судебных исполнителей завели. Теперь местные прячутся все, боятся, что приедут из райцентра и из домов выгонят…
— Но ведь это же мошенничество… — сказал я. — В суде можно доказать, что кредит обманом оформлен… Да и из жилища не имеют права выселять судебные исполнители… Тоже можно в суд обратиться…
— Можно, — согласился приятель. — Если у тебя деньги есть, можно и того, что ты на самом деле должен заплатить, не платить… Ну а без денег, без адвоката чего же в теперешнем суде докажешь?
На это мне возразить было нечего…
Молча смотрел я на пустынную деревенскую улочку, на темные окна деревенских домов.
Вот деревенская улочка кончилась, потянулись вдоль дороги корпуса ферм. Ослепшими глазницами выбитых окон смотрели они на мехдвор, где темнели в сумерках заржавевшие остовы тракторов и комбайнов.
И горький комок встал в горле…
Ну, да…
Можно, конечно, подобно нашим депутатам-либералам, рассуждать о русском разгильдяйстве и пьянстве… Только ведь деревенским разгильдяям и пьяницам в одиночку не сотворить было такого. Тут надобно было условия создать, чтобы пьянство и разгильдяйство в такую силу вошло. И кто же, спрашивается, условия эти создал? И где, не среди же местных, прячущихся от банков мужиков искать подлинных виновников этой разрухи?
— В Москву надо ехать, эту нелюдь искать… — сказал приятель, словно услышав меня.
— Наверное… — согласился я. — Только чего же в такую даль дорогу мять… Телевизор включи и увидишь…
— Не-е… — приятель покачал головой. — В телевизоре этого не видно. Телевизор любую нелюдь как людей показывает… Ни за что не отличишь, если по телевизору смотреть…
Я не стал спорить.
— Отче наш, иже еси на небесех! — вспоминая своего одноклассника Фанькина, проговорил я. — Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли…
Тяжелая сырая темень уже лежала по обе стороны дороги.
Лишь изредка вспыхивали в этой тьме слабые огоньки недогрызенных русских деревень…
Поезд, на который не меняют билеты
Уже много лет мне снится один и тот же сон…
Мне надо уезжать.
И уже и дела завершены, и билеты куплены, и с друзьями я простился, и вот бесцельно сижу я или гуляю и вдруг вспоминаю, что вещи у меня еще не собраны.
Я бегу собирать свои вещи, но их много, я начинаю торопиться, и вдруг с ужасом осознаю, что все равно не успею собраться, потому что уже истекло отпущенное мне время — подошел час назначенного мне отправления.
И проснувшись, лежу в постели и слушаю, как медленно — так убегают, играя, дети — затихает встревоженное неземным страхом сердце.
И перебираю детали сна, постепенно успокаиваясь мыслью, что все это только сон, а на самом деле я никуда не опоздал, и вообще можно ведь и во сне было обменять билет и поехать в другой день на другом поезде…
И вот тогда и становится уже по-настоящему страшно, вот тогда и осеняешь себя крестным знамением, потому что понимаешь — билет был куплен к умершим родителям и на этот поезд билеты никому не меняют…
Молитва, и ничего более
Старец
Сколько себя помню, всегда хотелось знакомств, общения с интересными и влиятельными людьми… Может быть, не больше, чем другим, но, наверное, и не меньше. И вот с удивлением начал замечать, что прискучили и интересные люди, и к влиятельным что-то не тянет.
Совсем другого общения ищешь…
Старец — весь в черном, только борода белая! — из нового круга, куда тянет… Так хотелось попасть к нему, а приехал и позабыл, чего спросить хотел… Вернее, сообразил, что и не думал об этом.
— Молюсь рассеянно… — покаялся. — Если одно слово только и произнесу во время утреннего или вечернего правила с подлинной верой, так и то добро.
— Как не добро… — улыбнулся старец. — Если и за целую жизнь одно слово с полной верой произнести, то горы свернуть можно.
— Неужели так?
— Дак не бывает иначе… Пока не совершенен внутренне, пока вера не глубока, и сила молитвенная не дается… Если бы иначе было, все горы свороченными оказались бы…
И отвернулся от меня старец к другим, жаждущим его слова и утешения. И вроде и не говорил больше со мной, а разговор продолжался.
Словно бы внутри звучал голос старца:
— Даст Бог и доживет человек до старости… Немощен станет. А немощь от греховного освободится. Очищается человек в скорбях и болезнях… Облегчается в раскаянии душа. С такой душою и ко Господу легче взойти будет…
Старец ли это говорил, сам ли я думал так?
Уже уходил он от нас в свою келью.
Шел, опираясь на клюку, седобородый, тихий, наполненный каким-то нездешним покоем.
Тихо ступал, неслышно…
А вокруг словно вихрь бушевал, гром гремел, молнии блистали — чудеса Божии совершались…
И все — в покое, среди незамутненно-ясного дня.
Черная сотня
Валаам всегда, еще со времен Авраамия Ростовского был монастырем, который поставлял Руси святых…
Во все стороны света расходились с Валаама лучи апостольского света…
По всему свету разбросаны могилы валаамских монахов.
В Старой Ладоге и Новгороде, в Москве и на Соловецких островах, в Уссурийской тайге и в Финляндии, в Австралии и на Алеутских островах…
«Утренний свет Валаама отразился и в туманах северной Америки, — говорится в «Валаамском слове о Валаамском монастыре». — В 1794 году отправились на Алеутские острова валаамские монахи. И среди них Герман — просветитель алеутов. Сияя дивным подвижничеством, одаренный от Господа даром чудотворений и прозорливостью, о. Герман долее всех своих собратий подвизался подвигом апостольским…»
Герман Аляскинский канонизирован уже в наше время в 1970 году. А одним из первых был канонизирован сподвижник основателя Валаамской обители Сергия — Герман. Его изображают на иконах со свитком в руке. На свитке слова: «Трисолнечный свет православно славим, Пресвятой Троице поклоняемся».
Между двумя тезками-святыми целый сонм преподобных, святителей, мучеников, составивших Собор Валаамских святых. Преподобные: Авраамий Ростовский, Корнилий Палеостровский, Арсений Коневский, Савватий Соловецкий, Александр Свирский, Афанасий Сяндемский, Адриан Ондрусовский, Евфросин Синоезерский, Лев Оптинский, Арефа Верхотурский… Святители: Иоанн Новгородский, Геннадий Новгородский, Игнатий (Брянчанинов).
«18 человек достоблаженных и благочестивых старцев и 16 послушников, мученически истребленных за твердость в православной вере, побиты мечом от немец 20 февраля 1578 года…»