Дальний приход (сборник) - Коняев Николай Михайлович 9 стр.


— Только ты этого… — когда допита была бутылка, попросил он. — Ну, того, в общем, язычок-то свой, насчет Бога, попридержи…

— А чего? — прикидывая, что, конечно, лучше теперь вместе с Георгием Макаровичем жить, раз они вдвоем во всей деревне остались, ответила бабка Толя. — Я уже старая, чтобы молчать. Я всех без стеснения палю, если заслуживают… А Бог, чего? Не ндравится Он мне чего-то…

— Ну, ты подумай, дура ты старая, — укорил ее Георгий Макарович. — Подумай сама, чего языком своим ворочаешь? Покарает ведь тебя Господь за язык!

— А уж ты тоже не мели пустого… — ответила бабка Толя. — Делов у Него других нет, только мной заниматься. Да и что я поделаю, коли не ндравится?

И так они и не сговорились ни о чем в тот вечер, потому что Георгий Макарович вытащил еще одну бутылку «Агдама» и выпил стакан, а после принялся материться. И бабка Толя тогда поджала губы и объявила, что матерщинники ей тоже не ндравятся, и пришлось Георгию Макаровичу, засунув в карман недопитую бутылку, идти под мелкий, нескончаемый дождик, брести по грязи в свою выстывшую избу…

А по дороге он свалился-таки в канаву, разлил вино и еще сильнее озлился на бабку Толю, которой, видите ли, и сам Господь Бог не ндравится…

И очень радовался, хотя и не показывал виду, когда начались у бабки несчастья.

А несчастья действительно густо пошли.

Повадилась по деревьям, что перед домом у бабки Толи росли, куница прыгать. И ладно бы по веткам скакала, так ведь забралась однажды в курятник и трех кур удавила. Бабка Толя тогда с ружьем всю неделю в засаде сидела, пока не застрелила разбойницу. Шкурку с куницы аккуратно содрала, вычистила и в поселок свезла, чтобы убытки покрыть.

А в начале лета и совсем уже неприятная история приключилась…

Приехала к Георгию Макаровичу дочка-кокша погостить перед навигацией, и пароходные мужики сторговали бабке Толе мешок сахарного песку. Взяли аванс и уже перед отъездом привезли мешок на моторке, получили оставшиеся деньги и уехали. Когда же бабка Толя, уже целый месяц сидевшая без сахара, раскрыла мешок, оказалось, что вместо сахарного насыпан там песок с озерного берега…

— Видишь! — сказал тогда Георгий Макарович. — Замечаешь теперь, как Бог-то тебя карает? А ведь говорил я тебе, чтобы смирила гордыню… Говорил тебе, уймись, а?

— Полно тебе слепых на бревна наворачивать… — оборвала его бабка Толя. — Досуг очень Богу всем, кому не ндравится, кары устраивать. Ты с собой-то не равняй его, Георгий Макарович…

Говоря так, бабка Толя ссыпала на землю песок из мешка. Чего же мешку пропадать, мешковина такая хорошая… И тут мелькнуло что-то в песчаной струйке.

Бабка Толя поставила мешок на землю и подняла красновато-желтый кружок.

— Смотри-ка… — сказала она, разглядывая странную, невиданную монету. — Золотая, кажись…

— Выдумливай больше… — скривился Георгий Макарович, но он и сам видел уже, что монетка та непростая.

Так и оказалось…

Когда бабка Толя отвезла монету в поселок, чтобы показать директору школы, гостивший у того приятель из города объявил, что обязательно найдет покупателя, а пока вот аванс готов выдать немедленно… И отсчитал бабке Толе столько денег, сколько она кряду и в глаза никогда не видывала.

Вечером к бабке Толе явились пароходные.

Они притащили мешок сахару и начали требовать назад монетку, говоря, что неувязочка у них получилась, по ошибке не тот мешок отдали… Бабка Толя сочувственно покивала им, а потом объяснила, что, видно, судьба такая, судьба так распорядилась, а воротить теперь ничего нельзя, нету у нее уже монеты этой… А мешок чего же… Вон он, еще не до конца высыпанный стоит. Пускай берут, раз перепутали…

Из окошка дома она видела, как сыплют пароходные на землю песок из мешка, как роются в нем. Нашли ли чего там, бабка Толя не узнала, поскольку ни с того ни с сего начали пароходные кулаками махать, друг другу фонари навешивать, ну и матерились, конечно, при этом, а матерщинников бабка Толя страсть как не любила, отошла от окошка и поставила самовар — надо было чаю попить, раз сахар привезли…

Но Георгию Макаровичу, который, нетерпеливо поджидая, когда наконец свершится над бабкой Толей Божья кара, прохаживался возле ее дома, перепало — всю неделю носил он под глазом фингал, который бабка Толя залечивала только ей известными травами…

— Не передумала еще? — морщась от боли, спрашивал Георгий Макарович, когда бабка меняла ему примочки. — Не боишься Божьего гнева?

— Дак, а чего Ему на меня гневаться? — отвечала бабка Толя. — Ежели б я на всех гневалась, кому не ндравлюсь, не знать бы, откуда и взять гневу столько…

— Тьфу! — говорил Георгий Макарович и ходом-ходом шел со двора соседки в свою холостяцкую избу и не выходил оттуда, покуда не надо было идти снова ставить примочку.


Но свершилось то, чего ждал он.

Подул, откуда ни возьмись, ветер, и три дня горело погодой озеро, а на четвертый день шторм превратился в ураган. Ураганом смело крыши с покосившихся банек, поломало деревья, понесло по воздуху доски и сучья…

— Свят! Свят! — бормотал Георгий Макарович, торопливо осеняя себя крестным знамением. — С энтой богохульницей и я ни за что пропаду…

И едва он проговорил это, как увидел у себя над головой пролетающий мимо соседкин курятник, а в нем и саму бабку Толю.

Одной рукой она прижимала к груди пеструю несушку, а другой — грозила кулаком то ли Георгию Макаровичу, глазевшему на это чудо, то ли самому небу. При этом она, как божился потом Георгий Макарович, материлась на чем свет стоит…

Сама бабка Толя, которая благополучно приземлилась на мягкой болотине, и, так и не выпустив из рук несушку, вернулась спокойно в дом, начисто отрицала факт матерщины.

— У тебя язык-то, Георгий Макарович, как портки на заборе, треплется… Откуль ты слышать мог чего, если ветер такой страшенный дул?

Но хотя и озадачился этим вопросом Георгий Макарович, и примолк сконфуженно — действительно ведь, ревел ветер, разве слово какое расслышишь? — но нашелся еще один свидетель, городской охотник, который тоже видел пролетающую в курятнике бабу, которая очень забористо материлась при этом.


Самое же удивительное, что и на самоходках матерщину слышали, и в поселке, до которого и по прямой меньше пяти километров не выходило.

И никто уже и не осуждал бабку Толю в поселке за то, что ей, видите ли, сам Господь Бог не ндравится…

— Что с ее взять… — рассуждали в магазине бабы. — Такая матерщинница, дак…

И хотя клялась бабка Толя, что не материлась она, что не могло быть такого, ведь у нее рот был заткнут ветром, но не верили ей.

И притихла бабка Толя, а зимой, когда уже лежал на еловых ветках снег и вся пороша под соснами была испещрена следами синиц, засыпана чешуйками расклеванных шишек, пришла она с бутылкой «Агдама» к соседу…

— Прав ты оказался, Георгий Макарович… — сказала она. — Видишь, какую кару мне Господь-то устроил. Ни за что, можно сказать, хожу ославленная…

— То-то же! — закуривая папироску, сказал сосед. — Поняла теперь, до чего ндрав-то твой довел тебя… Ладно! Главное, что хоть теперь поняла, что любить Господа нашего надо.

— Дак как же любить-то, если не ндравится? — ответила бабка Толя.

— Ну, вот опять! — в сердцах Георгий Макарович грохнул кулаком по столу. — Сама же говоришь, что кара тебе была ниспослана. Чего же ты по-прежнему не боишься Его?

— Боюсь… — тихо сказала бабка Толя. — А только все равно не ндравится…

Георгий Макарович тяжело посмотрел на нее, допил налитый в стакан «Агдам», хотел выматериться, но сдержался. Вместо этого вытащил из кармана еще одну папиросину и снова задымил, уставившись прямо себе под ноги. И бабка Толя, уже приготовившаяся встать и уйти, расслабилась и как-то виновато улыбнулась…


Говорят, что и сейчас еще живут они вместе, хотя и минуло столько лет.

— Старик-то такой хороший… Никогда ведь и не выругается… — судачат теперь поселковые бабы в очереди. — Как уж он с ней, с матерщинницей, живет…

И вздыхают участливо…


Приглашение

— Пойдем, Варя! — В жарких вечерних сумерках голос Лизы казался размытым, как дрожащий от тепла воздух. — Никто не придет…

Варя оглянулась.

Аллея была пустой. Опустели и скамеечки возле темного, похожего на пенсионера, Крылова.

— А ты считаешь, что кто-то должен был прийти? — Варя не хотела этого говорить, но сказала.

— Не знаю… — ответила Лиза. — Я вообще не понимаю, что мы делаем тут…

Вот это она верно сказала. Варя тоже не понимала. Хотя это она и заставила Лизу пойти на свидание, которое назначено было во время сеанса, но досадно, что Лиза не отговорила ее.

— Не знаю… — ответила Лиза. — Я вообще не понимаю, что мы делаем тут…

Вот это она верно сказала. Варя тоже не понимала. Хотя это она и заставила Лизу пойти на свидание, которое назначено было во время сеанса, но досадно, что Лиза не отговорила ее.

А вчера было ужасно весело.

Блюдечко легко скользило по столу, останавливаясь у нужных букв, из которых — так странно! — складывались слова и фразы. Кому первому — Варе или Лизе — пришло в голову назначить свидание разговорившемуся духу, девушки потом не смогли вспомнить, но невидимый собеседник приглашение принял.

— Г.Д.Е.? — задало вопрос блюдце.

— В Летнем саду! — сказала Варя. — Возле дедушки Крылова.

Она сказала так, потому что так было смешно. Это действительно умора — назначить свидание привидению возле дедушки Крылова! Все за столом буквально покатились с хохота, и только блюдце сохранило серьезность.

— X.О.Р.О.Ш.О., - ответило оно. — В. Д.Е.С.Я.Т.Ь. В.Е.Ч.Е.Р.А.

— А как мы узнаем, что это вы?

— Я. У.З.Н.А.Ю.

Вот тогда Варя и почувствовала страх.

Тогда и захотелось прекратить нелепую игру. Но все так весело хохотали, так беззаботно было лицо Лизы, что Варя не решилась ничего сказать. Всегда так… Это — Варя точно вспомнила! — Лиза и придумала назначить свидание духу, а утром, когда Варя позвонила, не сразу и вспомнила, о чем говорит Варя.

Зато сейчас она дрожала вся.

— Ну что ж? — сказала Варя. — Уже одиннадцатый час. Пошли.

И она обняла подругу, успокаивая ее.

— Девушки? — раздался тут за спиной голос. — А вы не меня ждете?

Лиза вскрикнула. Варя обернулась. Перед нею стоял коренастый, уже начинающий лысеть мужчина. Широкое лицо его можно было бы назвать добродушным, если бы не взгляд, который все время ускользал в сторону.

Варя брезгливо поморщилась. Не любила она таких вот, повсюду липнущих со знакомствами мужиков. Ясно, какого знакомства им хочется. Только вначале бы в зеркало посмотрели…

— Отвали, дядя! — сказала она и хотела добавить, дескать, не для тебя, дядя, цветем, посмотри в зеркало и сам сообразишь…

Но не успела.

Лиза вдруг вырвалась из ее рук и побежала… И Варя сразу позабыла про сладострастного незнакомца, рванула следом за подругой.

Мимо темного, как уголь после пожара, Крылова, мимо пруда, на зеленом берегу которого выгибали длинные шеи белые лебеди, а вокруг них, похожие на тараканов, копошились голуби, пробежали девушки. Выскочив из Летнего сада, Лиза перебежала по мостику через Фонтанку.

Варя догнала ее, когда Лиза уже сворачивала на Моховую.

— Постой! — задыхаясь, проговорила Варя. — Чего ты испугалась, сумасшедшая? Это же обычный мужик из тех, что повсюду пристают… Ну! Чего ты дрожишь вся?

— Эт-то… — заикаясь от страха, ответила Лиза. — Эт-то сосед наш… Из соседнего подъезда…

— Тем более… — засмеялась Варя. — Скажи ему, что он облысеет скоро… Коренастые все быстро лысеют…

— Он не облысеет уже… — тихо проговорила Лиза. — Его в прошлом месяце похоронили…

Комариные ночи

Все или почти все в жизни знал Савушкин и только одного не мог выяснить — жив ли он сам, существует или нет на свете…

В такое трудно поверить, но Савушкин и не делился ни с кем своими сомнениями — ни с женой, ни с детьми, ни с товарищами по работе. Да и что рассказывать, если и сам Савушкин не знал: с ним это было или привиделось во сне, примерещилось в детских страхах…

Черные глаза опаснее серых и голубых…

Если ворон на крышу хаты сядет — к покойнику…

А браниться на Егорьев день — обязательно громом убьет…

О таком женщины — одна вроде матерью была, а другая, постарше, бабушкой — часто с соседками говорили. Еще бабушка — морщинистая, с голубыми на темно-коричневом лице глазами — все ворчала на мать, дескать, ничего та не знает, что в былое-то время, услышав первый раз по зиме гром, девушки умывались с серебра, чтобы стать красивыми, а в реке тогда железица водилась — поешь ее и сойдешь с ума…

— А откуда мне помнить, мама? — слабо защищалась мать. — Я и не жила тогда…

— С какого лешего не жила? — ворчала старуха. — Кто же жил, если не ты?

Бабушка не любила, чтобы перечили ей, и целыми вечерами — а вечера в той деревне долгими были, темными, зимними — попрекала мать, дескать, заспала она ее внучка, Алешеньку…

— Опять вы за свое взялись, мама! — сердилась мать. — Как я заспать его могла, если вон он сидит, кашку кушает…

И она обнимала Савушкина, только руки ее сквозь него проходили…

Но старуха не видела этого, уставившись голубыми глазами в темный печной угол, бормотала, что, когда случилась беда, три ночи кряду стояла дочерь в церкви, очертившись мелом…

— В перву-то ночь, когда принесли тебе показать Алешечку, выдержала ты, не вышла из круга. И во вторую ночь, когда щипали Алешечку, поднимали вверх ножками, заставляя плакать, удержалась… Утром-то еле добрела до хаты и на пороге рухнула… Весь день в постели билась… Ой, как голосила ты тогда, что не пойдешь больше в церковь… Но к вечеру притихла и, когда темнеть стало, отвели тебя под руки, закрыли в церкви на последнюю ночь…

И в тую-то ночь времени уже не теряли они…

Вытащили из гроба Алешечку и начали щипцами рвать… Вот ты, Кланя, и не выдержала тогда, вышла из круга. Я не осуждаю тебя, Кланюшка… Каменное сердце надо было иметь, чтобы такое выдержать…

— Нет! Вы сами, послушайте, мама, что вы говорите… — бледнея лицом, говорила мать. — Что вы, в самом деле, говорите, мама, я не знаю!

— Тебе, конечное дело, лучше знать, Кланюшка, — миролюбиво соглашалась бабушка. — Мое дело тут сторона… В тую ночь ты в церкви стояла, не я… Не буду врать, не знаю, чего ты своим умом удумала там…

И когда мать заливалась слезами, бабушка начинала петь, укачивая Савушкина…


Тоскливо, как шум метельного ветра, как вой голодных волков, звучал над колыбелью голос.

Под эти песни и засыпал Савушкин, а во сне вставал и в одной рубашоночке выходил за хлевы, где бродила по весенней земле огородов старуха с крысиной мордой, сеяла по грядам полынь.

Иногда во сне Савушкин забирался совсем далеко, в темную, глухую чащобу.

Кикиморы в лесу ухали, длилась и не кончалась протухшая комарами жаркая летняя ночь и — издалека было слышно! — страшно кричал на погосте младенец-мертвец — мучил его врастающий в тело ноготь.

От этого страшного крика и просыпался Савушкин.

Просыпался в своей колыбельке, весь мокрый, перепачканный сырой осенней землей…

— Ишь, вывозился как… — переодевая его, ворчала бабушка. — Опять в лесу был?

— В лесу, бабушка…

— Носит тебя нелегкая. Лес — в небо дыра!

— Почему дыра, бабушка?

— Дак потому и дыра, что дыра… Дерево крик унимает.

С утра старуха узнавала Савушкина, но к вечеру забывала все.

— Свят! Свят! — жалобно бормотала она, увидев Савушкина. — Ну, ложись тогда в постельку. Я про сабельку тебе спою… С сабелькой-то в лесу легче…

Долгими и темными были зимние ночи…

А по весне ухали в чащобе кикиморы, длилась и не кончалась протухшая комарами ночь, и только под утро, когда развеивало ветерком душный сон Савушкина, переводили дыхание лесные чудища…

И только ворочался в сосновом гробу на погосте младенец-мертвец — всю осень мучил его врастающий в тело ноготь.


А потом все кончилось…

Косматой тучей вышла из-за стога баба, встала над поскотиной — полился нескончаемый, холодный дождь. Сыро и холодно стало в полях, что-то промелькнуло там, пробежало серым зайчишкою.

У бабушки от железного зуба ржа по телу пошла, лицо покрылось серыми пятнами, скоро умерла бабушка, наказав, чтобы похоронили ее на погосте, рядом с младенцем заспанным…

Пока гроб в избе открытый стоял, Савушкин засунул в гроб ножницы для младенца — очень больно ноготь в сердце врастал…


Еще тогда пчелиные рои улетели от людей, и все почему-то винили в этом мать Савушкина. Соседи грозились поджечь избу, а особенно усердствовал одноглазый Алексей. С навозными вилами бегал он под окнами хаты.

А по ночам бабушка приходила с погоста…

Садилась у порога, смотрела в печной угол пустыми глазами и все жаловалась, что холодно ей там, студено… Ой, как студено!

— Ты младенчику-то ноготь постригла, бабушка? — спрашивал Савушкин.

— Сгинь! Сгинь! — бормотала старуха. — Среди живых тебя нет, и среди мертвых отыскать не могу. Откуда такой взялся на нашу голову. Ой, Клашенька, не знаю, чего уж ты тогда в церкви удумала, а только не дело!

Назад Дальше