Пеленг 307 - Павел Халов


Павел Халов Пеленг 307

Павел Халов

Павел Халов принадлежит к тому поколению молодых писателей, которое входило в литературу в середине 50-х годов.

Он родился в 1932 году в Ленинграде, но с десятилетнего возраста постоянно живет на Дальнем Востоке. С этим богатейшим, самобытным краем тесно связано его творчество.

В поисках своего настоящего призвания он испробовал немало различных профессий: был матросом, шофером, испытал нелегкий труд рыбака, занимался в художественной школе, окончил военное училище, несколько лет работал оперуполномоченным уголовного розыска. Он объездил весь Дальний Восток, побывал в самых отдаленных уголках: в Приамурье и Приморье, на Сахалине, Камчатке и Чукотке, встретил и узнал множество интересных людей.

Именно они, простые советские труженики, наши современники, стали героями первых произведений П. Халова: поэм «На окраине» (1955), «Испытание» (1956), а также стихотворений, составивших сборники «Если я промолчу» (Москва, 1959) и «Три огонька» (Хабаровск, 1960). Стихи П. Халова привлекают своей гуманностью, оптимистическим взглядом на мир. Ему ненавистно все, что мешает проявиться светлому, хорошему в жизни, будь то воровство, тунеядство, косность, равнодушие к человеку или мещанский эгоизм.

Пристальный интерес к современности характерен и для первого прозаического произведения молодого писателя — повести «Всем, кто меня слышит» (1960), рассказывающей о силе коллектива, о крепкой дружбе экипажа небольшого научно-исследовательского судна.

Во второй своей повести «Пеленг 307» (1962) П.Халов снова пишет о море, рисует мужественную, полную опасностей и суровой романтики жизнь дальневосточных рыбаков.

Действие повести развивается не совсем обычно. Повествование от лица автора свободно чередуется в ней с воспоминаниями главного героя — Семена Баркова, а напряженно-драматические эпизоды на рыболовном траулере «Коршун», где Семен работает механиком, сменяются иными, «сухопутными», картинами. Автор переносит нас в амурскую степь, разомлевшую под жарким августовским солнцем, в небольшой городок, живущий предстоящей уборкой урожая, куда приезжает Семен.

Семен переживает серьезный нравственный кризис. Под влиянием тяжелых обстоятельств он потерял веру в товарищей по команде, в самого себя, стал бояться моря. Но жизнь в рабочем коллективе, постоянная поддержка старых и новых друзей помогают ему одержать победу в нелегкой борьбе с собственными сомнениями, обрести уверенность в своих силах и вернуться к прежней профессии.

И наоборот, одиночество и внутренняя опустошенность — удел капитана траулера Ризнича, в борьбе с карьеризмом и волчьей моралью которого особенно ясно раскрывается душевная чистота тружеников моря, их высокие нравственные качества.

Накрепко связать свою судьбу с жизнью других людей, быть честным перед коллективом и перед самим собой — это не только долг, но прежде всего глубокая внутренняя потребность каждого человека.

Именно в этом убеждает повесть молодого писателя.

Н.Рогаль

Глава первая

1

Поезд подходил к станции. Замелькала почерневшая от паровозного дыма зелень, косо проплыл тупик с заросшей травою насыпью и ржавым вагоном в конце, потянулись низкие продымленные пакгаузы. Я сошел на дощатый пустынный перрон.

В привокзальную площадь, стиснутую со всех сторон одноэтажными бревенчатыми домами и магазинами, выкрашенными в грязно-зеленый цвет, впадали две узкие улочки. Они были прямыми и ровными. Одну я видел насквозь — там, где она кончалась, голубело квадратиком небо. Наверно, ночью прошел дождь. Скамейки на площадке и в сквере высохли, но земля еще не впитала влаги. Овальные лужи плавились на солнце.

Я сидел на широкой скамье и курил. Площадь была пуста. У приземистого магазина стоял до самых бровей захлестанный грязью, с провисшим брезентовым верхом районный ГАЗ-69. На восток и запад поезда проходят тут рано утром и поздно вечером. Поэтому на вокзале никого не было.

Несколько раз мимо меня прошел сержант милиции в белой гимнастерке. На поясе у него болталась пустая кобура. Я докурил папиросу и встал: раздавливая лужи, подходил автобус. Черные мокрые шины поблескивали на солнце. И весь автобус был таким чистым и нарядным, словно радовался хорошей погоде.

— До мелькомбината доедем? — спросил я водителя.

— Доедем. Садись, моряк, — приветливо отозвался он.

Я бросил чемодан на заднее сиденье и сел к окну. Автобус, очевидно, только что вышел на линию. Ясные, незапыленные окна, коричневые, отливающие глянцем кресла и влажный, недавно вымытый пол и даже водитель в розовой шелковой безрукавке и в тапочках, стоявший в дверях, — все это после вагона вызывало ощущение домашней свежести.

За пятнадцать минут село несколько человек. Машина тронулась. На остановках водитель сам продавал билеты, рулончики их были нанизаны на проволочку над приборным щитком. Пассажиры тихо, по-семейному переговаривались.

Маленький автобус катился неторопливо. И город за стеклом тоже казался неторопливым и удивительно просторным. Может быть, оттого, что насыпное мягкое шоссе возвышалось над тротуаром. По сторонам было далеко видно... Потом промелькнули последние улицы с домами, город кончился, и автобус покатил через степь к поселку.

У поворота на мелькомбинат я вышел.

— Счастливо отдохнуть! — сказал водитель и по-свойски мне подмигнул.

Я подождал, пока автобус скроется за поворотом, перешел через дорогу и не спеша направился к поселку.

Начинало припекать по-настоящему. Влажная земля парила. Мне стало жарко — я был в форменной тужурке и в плаще. В Петропавловске, когда улетал, моросило, а тут — солнце... Пришлось снять плащ, расстегнуть тужурку.

На улице никого не было, только у колонки набирала воду пожилая женщина в белой косынке и в галошах на босу ногу. Она долго смотрела на меня из-под руки.

По узкой дорожке между двумя изгородями я прошел к калитке. Летняя кухня топилась. Над ее жестяной трубой поднимался едва заметный белесый дымок. Худенькая женщина с непокрытой головой, в сиреневой кофточке и коричневом фартуке стояла боком ко мне. Она нагнулась над плитой и что-то помешивала. Я взялся рукой за щербатую перекладину и открыл калитку.

— Мама... — позвал я. Женщина не слышала. Я не узнал своего голоса. Он был охрипшим и чужим.

— Мама... — еще раз окликнул я.

Женщина замерла. Потом положила ложку, повернула ко мне разрумянившееся от плиты лицо. Губы ее шевелились, но я не слышал, что она говорила. Потом она шагнула в мою сторону, остановилась, комкая в руках передник, шагнула еще и вдруг, неловко семеня, побежала ко мне.

— Сеня... — К моим глазам прихлынул сиреневый выцветший ситец ее кофточки. Белые горошки на нем росли, росли, расплывались, делались громадными и, наконец, слились в одно дрожащее пятно...

— Мама... — еще раз прошептал я и понял, что вернулся.

2

Огуречные плети вьются на маленьких грядках. Под мягкими широкими листьями приютились новорожденные, пушистые, как цыплята, огурчики. Они маленькие — с мизинец. И даже еще не колючие. Но они пронзительно пахнут. Этот запах крепче, чем у взрослых огурцов. Справа от огурцов неуверенно белеет капуста. Но она уже сжимает кулачки. За капустой у забора в тени элеватора — джунгли цветущей картошки. У нее сильные высокие стебли. Когда идешь мимо, белые с желтым сердечком картофельные цветки мигают, словно между собой переговариваются стоящие на рейде суда. Небольшие грядки, которые я могу перешагнуть своими длинными, голенастыми ногами, взбиты, как пуховые подушки. Ноги по щиколотку утопают в земле.

Я чувствую — мама стоит в калитке, смотрит мне вслед.

К нашему огороду слева примыкает небольшой сад машиниста лесопилки. За ним пологий спуск к быстрой Томи, за Томью — степь с горбатыми сопками по краям. А за сопками... Я не хочу думать, что есть за сопками. То, что лежит за сопками, больше не принадлежит мне. Там — море. Я не хочу думать о нем. Я не должен о нем думать. И я пристально разглядываю помидорную завязь, потом срываю клейкий еще лист с захиревшей одинокой черемухи и жую его...

Перед нашим домом в четырех метрах от завалинки растут пять громадных тополей. Их кроны высоко вздымаются над крышей. Тополя чуть слышно лопочут. Во дворе под ними прохладно. Мама накрывает на стол. Она приносит большую миску с зеленым борщом и ставит передо мной глечик с холодной сметаной. Передником она обмахивает табуретку, подает мне ложку. Садится рядом. Глаза у нее спокойные и немножко горестные. Она ни о чем не спрашивает. Она только смотрит на меня.

— Отец скоро придет? — спросил я.

— В пять,— тихо ответила она. — Он обедает на комбинате. Может, сходишь к нему, Семен?

— Потом, ладно, мама?

— Ну, как хочешь, сынок... Отдыхай. Потом... Он сам придет, еще лучше... Борщ-то нравится?

Еще бы! Я так давно не ел маминого борща...


Между двумя самыми большими тополями повешен гамак. Его снимают только на зиму. Гамак старый. Белые когда-то веревки сделались сизыми, гамак местами прорван, и к земле свисают короткие шнуры.

Я ложусь в гамак с ногами — как в детстве. Небо надо мной почти все закрыто кронами деревьев. Лишь кое-где сквозь темно-зеленую массу листьев светится яркое, словно покрашенное небо. Когда глядишь на небо, обязательно начнешь думать о том, что там, за сопками.

Мама берет табуретку, на которой я только что сидел, и садится рядом. Она кладет руку на отполированный временем держак и начинает чуть-чуть покачивать гамак. Сквозь ресницы прикрытых глаз я вижу седую прядку, выбившуюся у нее из-за уха, вижу ее руку с голубыми жилками, с шелушащейся кожей. Мама покачивает гамак, она молчит и смотрит перед собой. Я совсем закрываю глаза. И вдруг что-то случилось: кроны деревьев, карниз дома, небо дрогнули, закружились и стали падать мне на грудь. Я хочу встать, крикнуть, хочу раскрыть глаза — и не могу. Гамак бешено раскачивается, веревки скрипят. Они вот-вот перетрутся, и я полечу вниз. Я знаю — там нет дна. Холодный пот течет по моему лицу, скатывается за уши, скользит по шее за воротник. Я глотаю его, захлебываюсь. И когда мне уже кажется, что конец, — я судорожно цепляюсь за веревки, нечеловеческим усилием поднимаюсь, переваливаюсь через борт гамака. Мама вскрикивает. Я с наслаждением прижимаюсь всем телом к земле. Пальцы впиваются в податливую прохладную почву... Земля...


Мама осторожно ведет меня в дом. Сзади чуть покачивается гамак. Я не виноват, мама. Не пугайтесь. Вы только не пугайтесь!..


Это было так.

Сдав сорок тонн камбалы — все, что удалось наскрести со дна за двадцать суток, пополнив запасы воды, топлива и продовольствия, «Коршун» шел вдоль побережья.

К двум часам пополудни установился ровный, баллов в шесть, норд-вест. Появился редкий лед. Все чаще с глухим стеклянным треском он ударялся о корпус. Отбрасываемые буруном обломки льда тяжело переворачивались, холодно поблескивая злыми зеленоватыми боками. Низкие облака, затянувшие весь горизонт на северо-востоке, были подозрительно светлыми — там начинался тяжелый пак[1].

«Коршун» нервно вздрагивал от ударов о лед; иногда по самые ноздри зарывался в пологую встречную зыбь. Ветер относил назад ровное неутомимое татаканье дизеля. И, кроме шороха ледяных обломков и шипенья у черного борта, во всем этом пространстве, заселенном облаками и льдом, звуков не было...

В кают-компании вяло забивали «козла». Семен играл с тралмастером Кузьминым, невысоким, лет тридцати пяти мужчиной с прокуренными усами.

За соседним столом сидели Славиков и Мелешин, палубные. Они ходили в море первый сезон. Оба высокие, широкоплечие, они были очень похожи друг на друга и держались всегда вместе, с какою-то непривычной, удивительно трогательной заботой относясь друг к другу. Если в кают-компании появлялся Славиков (обыкновенно он приносил под мышкой какую-нибудь книжку — он взял их в рейс около десятка), то через минуту приходил и Мелешин. Но чем они особенно были примечательны и что трудно вязалось с обстановкой на «Коршуне» — это их школьные, по-мальчишески чистые, открытые лица.

Славиков не строил из себя морского волка, как зачастую делают новички, пряча неуменье и неопытность за напускной развязностью. На собеседника Славиков смотрел во все свои откровенные голубые глаза, изредка хлопая белыми, будто заиндевевшими ресницами.

Мелешин был более молчаливым и, очевидно, чувствовал себя старшим. Казалось, он всегда готов прийти Славикову на помощь. Друг друга они звали — Славик и Мелеша. Имен их никто не знал.

Сейчас Славиков читал и машинально ел хлеб, оставшийся от завтрака, а Мелешин, прислонясь спиной к переборке, смотрел на играющих.

Семен размышлял, что лучше поставить, — «один три» или «один пять», и пытался вспомнить, на чем играл его противник — маленький рыжий матрос Кибриков из траловой вахты. «Кажется, на тройках, — думал Семен. — Нет... Это в прошлый раз он играл на тройках...» Семен поставил «один три». И ошибся — едва он убрал руку, как матрос со всего маху грохнул косточкой об стол.

— «Рыба»! — жестко объявил он.

— Эх ты-ы-ы, — разочарованно сказал Семену Кузьмин, выбрасывая шестерочный дубль...

Матрос встал и подошел к раздаточному окну камбуза. Там стоял чайник с остывшим чаем. Он поднял чайник и, запрокинув голову, стал пить. Корму чуть-чуть поддавало. Чайник качался. Коричневая струя била матросу в нос, в подбородок. Он ловил ее ртом. Жидкость стекала по брезентовому воротнику засаленной робы.

Напившись, он поставил чайник на место, отер губы ладонью и, пошатываясь, вернулся.

— Учись, тралмастер, — с расстановкой сказал он, — такой «рыбы» ни на одной банке тебе не взять.

Кузьмин швырнул папироску и цапнул матроса за брезентовое плечо:

— Лед на банках — я виноват? Я?!

Славиков и Мелешин смотрели в их сторону.

— Хватит вам... не мотайте душу, — сказал Семен и увидел невысокую фигуру капитана. Капитан стоял в дверях. Очевидно, он все слышал.

Капитан обвел глазами кают-компанию, снял фуражку, повесил ее на крючок. Не снимая реглана, он грузно прошел к своему месту. Его унты оставляли на полу мокрые следы...

Все замолчали.

— Шли бы лучше спать. К ночи на банку придем, — нарушил напряженную тишину капитан.

— В Петропавловске спать будем, — огрызнулся Кибриков. — На пустое брюхо сладко спится...

— Идите спать, — еще раз, но уже твердо сказал капитан.

Громыхая сапогами, нехотя матросы ушли. Только Кузьмин задержался на выходе:

— Не волнуйся, хозяин, — просипел он. — Есть же рыбка где-нибудь.

Капитан кивнул коротко остриженной головой:

— Я не волнуюсь...

Семен посидел в кают-компании еще несколько минут. Он сложил домино в расколотую коробку. Высыпал. Опять собрал. До вахты оставалось полчаса. Самое противное время — ни сделать ничего, ни отдохнуть. В каюту, где на нижней койке, не раздеваясь, спит моторист, возвращаться не хотелось. Семен вспомнил столик, залитый чернилами, у порога грязные сапоги моториста, пепельницы, битком набитые окурками... Моторист перестал бриться. Он всегда так: на путине бреется только перед сдачей рыбы и при выходе в рейс. А теперь вообще перестал бриться. Колючая черная бородка торчит у него прямо из распахнутого воротника косоворотки.

С того дня, как Семен вернулся из отпуска с материка, прошло два года с небольшим. За это время он привык к «Коршуну», как селедка к нерестилищу. Менялись матросы, ушел капитаном на другой СРТ[2] старпом, а боцман Мишка Лучкин несет теперь вахту третьего штурмана на мостике. Даже стармех — неугомонный Борис Иванович Соин — перевелся механиком на большой транспорт «Казань» и ходит в Канаду. А Семен остался. В прошлом году ему предложили должность второго механика на «Каунасе». И он совсем уже было собрался. Сложил вещички и заглянул в машину — проститься. Постоял у реверса[3], полистал вахтенный журнал, закурил и... отнес рундучок обратно.

Третий механик Костя Спасский, длинный, нескладный, которого словно в насмешку прозвали «Меньшеньким», сдавал вахту Семену. С ключом и ветошью в худых длинных руках он стоял у главного двигателя и, склонив голову набок, вслушивался. Старенький «Букаувольф» старательно ухал поршнями. По лицу Кости расплывалось блаженство. Он показал Семену большой палец: «Порядок!» Семен улыбнулся ему. Баллоны хорошо держали пусковой воздух, подшипник гребного вала не перегревался, топливо насепарировано, дизель маслянисто поблескивал чистыми боками. Костя заглянул Семену в глаза. Семен опять улыбнулся, тоже показал ему большой палец и махнул рукой: «Порядок!»

Они присели на корточки и закурили — «последнюю» для Меньшенького и «первую» для Семена, который принимает вахту. Потом Семен легонько подтолкнул Меньшенького к трапу.

Семен привык к «Коршуну». Он мог слышать работу каждого цилиндра в отдельности. Даже по тому, как звенел телеграф, он узнавал, кто подает с мостика команду. Старпом Феликс Федоров переводил ручку телеграфа плавно, звонки были мелодичными. Стрелка, описав два полных полукруга, останавливалась точно на середине нужного деления. И Семен ясно представлял, что старпом несет вахту с удовольствием, и вспоминал его скуластое, калмыковатое лицо.

Второй штурман звякал телеграфом так же, как капитан, отрывисто. Только стрелка останавливалась так, что не всегда можно было понять: «Вперед полный» или «Стоп». Второй штурман и капитан не оставляли «запаса». Команду выполнять нужно было немедленно. Эта резкость никак не вязалась с добродушным обликом курносого второго штурмана. Но парень сразу по-детски влюбился в нового капитана и хотел быть похожим на него.

Дальше