Зверинец верхнего мира - Темников Андрей 6 стр.


Старуха ничего не знала. Свадебный поезд бесшумно въехал в деревню. Гости сыпали остротами, слова не вылетали из колясок, другие палили в воздух, попеременно исчезая в пороховом дыму: ни звука. Вот жених и невеста взошли на порог. Девушка двинулась к веретену. Ни с чем не сравнимое искушение шаг за шагом подталкивало ее к сидящей старухе. Каким же смешным и мелочным казалось ей все, что было до того: аквариум и мамин молочник, который баронесса наполняла, всегда уединясь в особую комнату рядом с ванной, белка, крапивницы, папин внезапный отъезд, великолепный сад жениха (план вычерчен на пергаменте и раскрашен акварелью) и обещания, данные в церкви (даром, что их не слышал и сам священник, однако он не прервал обряда, значит и безмолвные ее обещания чего-то стоят!). Все в куски! Настоящей является одна вот эта одноглазая, одно острие ее веретена.

«Ах ты!» Она обернулась. Молодой муж разглядывал допотопное ружье барона, держа его в руках. «Оно заряжено. Ты знаешь, моя дорогая, этот граненый ствол настолько испортило время, что если выпалить из него…» И веретено было забыто.

Девушка оставила на пороге букет цветов. Судя по тому, что они завяли уже к вечеру, живых.

II

Не так давно, когда веретена еще не запретили, в поместье останавливалась рота солдат в хорошем сукне. Расквартированные в деревне повесили на солнышко свои шляпы и кафтаны. Молодой капитан в тонкой рубашке выколачивал трубку о каблук, а водой – водой они только умывались. Через несколько дней обмундирование пришло в негодность: оно в дырах! Взявши на плечо штурмовые лестницы с крючьями длиной в высоту крепостной стены, рота отправилась в лес. И жителей деревни обрадовало, что они не возвращаются.

Но вот теперь они поступили, как дачники, словно бы продолжительность лета никому больше не указ, и молча ушли. Тишина пустила здесь глубокие корни. Только раз мимо старухиного дома пронесли такую длинную жердь, что, начав это утром, в сумерках ее еще проносили. Двигались и в темноте: оленьи рога чиркали о камешки, вымостившие улицу деревни, высекали искры; кое-какая амуниция охотников: пряжка, ножны, пороховница из серебра, тоже быстро проблескивали. Некоторые охотники воспользовались длиной жерди для отдыха и с удовольствием занимали на ней место дичи, разумеется, в тех случаях, когда им удавалось спрятаться от несущих за кабаном или медведем. От этого жердь прогибалась, и уже совсем в темноте старухе показалось, что она услышала треск. Он просто должен был разогнуться! Жердь сломалась. А вместе с тем, больше ни звука. Трудно сказать, когда и как прошествовал завершающий шествие шестоносец.

Жители деревни; охотники; дровосеки. На пороге никто больше не останавливался. Та бесшумная свадьба всех уводила за собой. Жаворонки; животные; рыдания; глуше и глуше, только в памяти они еще и оставались. И наконец их сменило покашливание. Страшненькое, бессмысленное, обессмысливающее всякое ожидание и убивающее всякую надежду, – оно исходило от мебели. И от той скамьи, на которой старуха все сидела и сидела. Здоровым, кажется, осталось только веретено. Но кому теперь прясть? И куда подевалась нить? Старушечьи руки перебирают пустоту. Вообще в ту осень многое превращалось. Да что там, погода сохраняла летнее тепло, и если после свадьбы время двинулось к зиме, это никоим образом не значило, что зима настанет. Во сне положение зимы так же безнадежно, как и положение смерти. Одноглазая старуха хорошо помнила в лицо тех жителей деревни, которые уже умерли. Сначала их появление вызывало страх, потом восторг и любопытство: хотелось расспросить их кое о чем. А по мере того, как они отнекивались – разочарование. Особое подозрение вызывали те, кто умер молодым, а появлялся в деревне человеком в возрасте; или бедным, а обзаводился где-то хорошим выездом, и лакей распахивал дверцу его кареты. Эти люди, всегда неловко краснея и много извиняясь перед теми, кто уносил их на кладбище, перед вдовами, сиротами, просили показать им веретено. Один из них явился в паре с кроткой, уже не молодой женщиной. Эти двое пришли пешком. Женщина держала прозрачный камень, оправленный в серебро. Все богатство этой четы, вся их безмятежная радость заключалась в этом камне. Они по очереди передавали его друг другу, смотрели сквозь него на свет, на веретено, на старуху. «Папа, что это у вас?» – спросил его сын. «Лед», – отвечал отец. «Глаз», – отвечала бывшая с ним женщина и улыбнулась одноглазой старухе. Какая уж зима?

Тут и с летом все не могли покончить. И чего только в деревне ни делали, чтобы оно поскорее прошло! Не в меру много купались, выходили из дому в одних рубашках. Развешивали по дворам суконную одежду и меха. Но только тогда что-то сдвинулось, когда солдаты с осадными лестницами на плечах отправились разорять птичьи гнезда. Крупные яйца тут же выпивали, птенчиков сбрасывали в траву. Одно из гнезд уже было снящимся, от него не так-то просто было оторваться. Рота застряла под деревом, да так под ним и осталась, когда все своим порядком перешло в сон (чей вот только?), и веретено с его острием настрого запретили. Запрет пришел не из замка, такой еще можно было не принимать всерьез. В один прекрасный день к дереву примчался гонец и потревожил капитана, который командовал разорением гнезда. Бородатый, невыспавшийся, грязный капитан сошел с лестницы и отсалютовал приказу своей изрубленной саблей. Теперь на нем не было ни шляпы, ни парика. Гонец удалился, видя, что его предупреждение бесполезно. По меньшей мере, половина роты даже не сошла с лестницы и продолжала разорение гнезда. Остальные лагерем расположились вокруг дерева. Разводить костры не разрешалось. Курить? – капитан не вынимал изо рта потухшей трубки. Прямо из лесу, от капитана, гонец направился в замок. И вот оттуда стали приходить молочницы, булочницы, птичницы. Последних, впрочем, гнали. Видали там и зеленщиц: им позволялось больше, чем другим. К общей радости солдат из лагеря, задиравших головы, они отважно взбирались на лестницу, а там продавали укроп и редиску.

Больше всего женщин удивляло то, что вокруг лагеря не распространялось никакого зловония: его следовало бы ожидать, но от солдат приятно пахло лесом. Любопытные вопросы, наконец, одолели даже тех, кто никогда не сходил с лестницы. Израненные, перемазанные черным от порохового дыма и зеленым от моха и свежей листвы, они отвечали: «Да как-то не хочется, что тут поделаешь».

Вести обгоняют самых быстрых лошадей. Крестьянские девочки, посланные за малиной, замахали ему руками, чтобы он подождал и посмотрел. Опасность исходила отовсюду. Вот почему гонец пришпорил коня и даже не взглянул в протянутую корзинку: любая ягода могла изменить все. Уже издали замок стал просматриваться так отчетливо, как будто его поднесли к самому носу. Заметив неладное: подробности каменной кладки, ласточкин остаток, торчащий из гнезда под крышей, ниточку, стекающую с кружевного рукава бароновой дочки, которая стояла в раскрытом окне и тщательно пыталась выдавить что-нибудь из своей груди в сферический аквариум на бронзовых лапках, – он каждой ноздрей вдохнул добрую порцию нюхательной смеси: при дворе ею уже пользовались, и табак в носу считался хорошим средством против того, чтобы не въехать на всем скаку в чей-то сон. Коня он пустил шагом. Булочницы, молочницы, самодовольные птичницы и робкие, стыдливые зеленщицы, которые шли ему навстречу, громко говорили между собой о королевском указе, запрещавшем веретено. Гонец вдохнул двойную порцию табаку и погнал коня галопом, прочь от замка. Других случаев сопротивления сну никто не помнил. Во сне работали, бездельничали, развлекались. Во сне отходили ко сну. Во сне пробуждались.

Старуха держала дверь открытой – и днем и ночью ей слышалось, как деревья и птицы принимаются говорить между собой на своем разговорном языке. Смерть ковыряла в гнездах. А ей показалось, что и она могла бы встать. Та скамеечка, которая держала ее в плену все нескончаемое лето, позволила. Вставалось легко, нигде не заскрипело. Может быть, зима все-таки придет? Напрасно она надеялась. Неожиданный голод побудил ее шарить. Все дороги занесло палой листвой. И нашлись грибы. Холодные и скользкие, старуха отправляла их в корзинку с веретеном, так надежней, потом их можно будет есть. Нехорошо было только вот что. В лесу говорили. Людей не было, одни голоса, давно уже этот лес кому-то снится. Голоса: «Это все. – Она вышла замуж, так и не проснувшись. – Подумать только, и во сне можно лишиться невинности. – Вы в этом уверены? – Да ведь это же само собой разумеется: даже не просыпаясь… – А ведь от нее так зависело, что будет с нами. – Ну просто как от Орлеанской Девственницы. – Ее увезли». После влажной ночи день был жарким, солнце томило стрекоз. Они сидели на лопухе, выступающем из темноты орехового куста. Крылья висят. Голоса и тут как будто присутствуют. Вся поляна шуршит, отовсюду ворчание. Покатился кем-то поддетый собачий череп, и старуха перешагнула через него, едва только он бросился ей под ноги. «Вот поглядите на нее. Уже уходит. Ничем хорошим это кончиться не должно. – Ну кого, кого, в самом деле, хочет она встретить? Гонца, что потерял дорогу домой? Солдат, которые разоряют гнездо?»

Старуха держала дверь открытой – и днем и ночью ей слышалось, как деревья и птицы принимаются говорить между собой на своем разговорном языке. Смерть ковыряла в гнездах. А ей показалось, что и она могла бы встать. Та скамеечка, которая держала ее в плену все нескончаемое лето, позволила. Вставалось легко, нигде не заскрипело. Может быть, зима все-таки придет? Напрасно она надеялась. Неожиданный голод побудил ее шарить. Все дороги занесло палой листвой. И нашлись грибы. Холодные и скользкие, старуха отправляла их в корзинку с веретеном, так надежней, потом их можно будет есть. Нехорошо было только вот что. В лесу говорили. Людей не было, одни голоса, давно уже этот лес кому-то снится. Голоса: «Это все. – Она вышла замуж, так и не проснувшись. – Подумать только, и во сне можно лишиться невинности. – Вы в этом уверены? – Да ведь это же само собой разумеется: даже не просыпаясь… – А ведь от нее так зависело, что будет с нами. – Ну просто как от Орлеанской Девственницы. – Ее увезли». После влажной ночи день был жарким, солнце томило стрекоз. Они сидели на лопухе, выступающем из темноты орехового куста. Крылья висят. Голоса и тут как будто присутствуют. Вся поляна шуршит, отовсюду ворчание. Покатился кем-то поддетый собачий череп, и старуха перешагнула через него, едва только он бросился ей под ноги. «Вот поглядите на нее. Уже уходит. Ничем хорошим это кончиться не должно. – Ну кого, кого, в самом деле, хочет она встретить? Гонца, что потерял дорогу домой? Солдат, которые разоряют гнездо?»

Едва ли не в самом начале всего снящегося она видела его красивую шляпу и пыльный костюм. Он сошел с коня и, воспользовавшись полуденной пустотой улицы, стал писать. Старуху это утешило: вот человек, который не спит: в армию не берут мужчин с ночным недержанием. Дальнейшее поубавило ей радости. «Замок?» – спросил гонец, угрюмо взглянув на пряху. Старуха махнула рукой в сторону замка, который хорошо видела со своей скамьи. «Далеко еще?» – «Примерно киломесяц», – отвечала старуха, так как сон уже овладел ее речью. И гонец ее ПОБЛАГОДАРИЛ.

И вот, едва только поднявшись, когда еще ныл отсиженный копчик, она набрела на поваленный ствол толщиной в сороковую бочку. Гонец был верхом на стволе. Хорошая у него была табакерка, да вот беда – табак в ней никак не кончался, значит, и он был снящимся, тот самый табак, при помощи которого он пробовал бороться со сном. «Веретено? – спросил он. – Так что в нем такого?» Старуха не отвечала. Этот спал уже так глубоко!

Из шалости, но, быть может, и с какой-нибудь тактической целью, разорявшие гнезда солдаты повсюду понабили гвоздей. Там, где лес неожиданно становился густым, это создавало много опасностей: всего один глаз! А ну как и не заметит он торчащей в дереве шляпки. На счастье пряхи ночь от ночи становилось холоднее. Выпадавший туман поблескивал в лунном свете, а иней вырастал в первую очередь на гвоздях. Они белели, все в сыпучих иглах. По ночам от этой угрозы старуха уже не отваживалась бродить. Она пыталась вернуться в деревню.

Однажды удалось. Очаг в ее отсутствие кто-то разрушил, кофе весь выпил, а вместо овощей из погреба на нее посмотрело множество ледяных шаров. Кто-то развратил ее постель. Стоило только старухе улечься на спину (именно так она и любила спать), как образовавшийся под поясницей бугор заставил ее принять положение, какого она не принимала вот уже лет пятнадцать – ровно столько, сколько исполнилось бароновой дочке, когда ее просватали. Остальные ночи ей пришлось проводить в замке. Там все оставалось на своих местах после того, как его покинули слуги. Попасть туда не сложно, он открывается без той снисходительной приветливости, с какой перед ней в обычные дни распахивались двери деревенских лавок, все было угрюмым, удручающим и соответствовало самому себе. Дубовая дверь парадного – можно и не надеяться, – казалось, была замурована. Сухая трава по грудь росла перед дверью, говорят, что сюда и при бароне никто не совался. Свадьба оставила замок тем низеньким черным ходом на задах строения, которым и теперь проникала туда старуха. Комнаты нижнего этажа, предоставленные мужчинам, оставались ей недоступными, зато вот помещения верхних женских покоев, куда вело два высоких пролета закопченной лестницы, исписанной кошками и непристойной печатью, – эти-то вот помещения – только выбирай. Все кровати здесь хорошо воспитаны, и можно спать, не опасаясь попасть в такое далекое прошлое, как у себя дома. Старуха приобщилась к зеркалам, пудре и папильоткам. Некоторые платья из гардеробной баронессы пришлись ей впору. И чепцы с лентами. И меховая накидка. Не было туфель, но это ведь и лучше, привычнее, ходить по лесу в деревянной обуви. А днем в замке становилось темно, из мужских окон валил трубный дым, доносились плоские сальности и раздавались по голому телу шлепки. Как оставаться? Она бежала в лес, кутаясь в меховую накидку баронессы. Раз, поздним утром, вот так удирая без оглядки, она услышала погоню, прокуренное дыхание, сиплую нежность гадкой просьбы. Но плох был гоняться покинутый замок. Оторвалась от него на приличное расстояние, а тогда распахнула плащ и неприлично погрозила ему веретеном, направив на него точеное острие. Какая усталая мука отразилась в его бессонных глазах! Он отвернулся, понуро добрел до замка и влез в открытое окно мужских комнат; был встречен глумливым хохотом и взрывами поросячьего визга. Солдатские шутки… Под окном отлеживалась фаянсовая табакерка со сценой в духе Фрагонара, которая украшала ее крышечку. Вечером она табакерку обследовала и ничего не нашла внутри, ни пылинки. С той поры на стульях комнаты, избранной переспать, на всех стульях и на том, что перед зеркальным столиком с пудрой и ножницами для локонов, оказывались большие бумажные люди. Мужчины. Сидели, свесив руки, ноги, как только и может бумага; торчало – острый отогнутый нос цвета моркови. Бояться их? Да нет же! Она сталкивала фигуру на пол и садилась к зеркалу пудриться, наблюдая за остальными, чтобы они не смели. Плоские мужчины не двигались. Но что входило в их намерения после того, как она закончит утренний туалет, этого никогда не узнаешь. Закончив, она каждого из них прокалывала веретеном, комкая и запихивая в корзину для бумаг, которая отыскалась в кабинете баронессы.

Вот уже много нехорошего подсказывало ей, что зима задержится, что всякий путь к цели – это отдаление от цели, и что обмануть этот закон, умышленно удаляясь, нельзя. Только ждать. Она продолжала собирать грибы, а потом она ела их в замке. На зиму заготовили прорву дров. Мужчинам (небумажным), резвящимся в первом этаже, готовили повара чуть не из столицы. Но, справедливо боясь их, одноглазая не решалась притронуться к снящейся снеди. Вот грибы, холодные, скользкие, не то чтобы настоящие, нет, а словно бы приправленные настоящим, стали ее единственной едой. И простой. Отвергнуты были другие приправы, лук, соль и гвоздика. И еще: ей пришло в голову настоять, чтобы у нее была своя кухарка. «Из местных», – нисколько не удивляясь нелепости пожелания. Повара, чуть не из столицы, развели руками: «Где же взять?» Но одноглазая пригрозила им, что уморится голодом. И подействовало. В надежде, что теперь кухню озарит хоть одно родное лицо, она в тот вечер явилась намного засветло, а грибов собрала немного. И ей показали кухарку, да такую, что она не могла не признать в ней женщину «из наших мест». Но так и не вспомнила, ворочаясь в благонравной постели, кто такая, как звать, из какой деревни… Вот, ела теперь вареные грибы. Одни опята, других снящийся лес как будто не родил. Зато опята обсыпали каждое дерево, хоть сколько-нибудь помни оно разоренные гнезда. И она шарила, спотыкаясь о толстые книги, разложенные то тут, то там для прочтения. Вот отчего здесь так рыдали дровосеки, да и не они одни, каждый с этим дойдет до слез: книги! Десятками, а то и сотнями, в них не достает листов. Хорошей бумаги всегда не хватает. Зеленщицам из замка нужны пакетики для пучков салата, редиса и сельдерея; и помнишь, почему не надо подозревать солдат? Они разоряли гнезда, а это в какой-то мере отвлекает от вандализма. И чистым стоял он, снящийся лес. Чистоту его пронизывал шорох палой листвы, фальшивый плеск речных волн. Главное дерево тут – черная липа, и сумрак в рощи приходит намного раньше, чем сюда.

Солдат не оставили без зелени, но вялой и совсем не интересной, такой, словно бы торговки из последних сил надеялись вырастить что-то под лоскутными одеялами, которыми так хорошо укрываться в осеннюю ночь. Другие овощи, другую зелень, лишенную и дряблости, и бледности, приносила в лагерь одна дряблая и бледная женщина. Тут был какой-то секрет: у этой все выходило веселым и сочным. И при постном-то лице! Но особенно хорош, ты не поверишь, укроп. Нежные веточки с майской наглостью торчат из корзины. «Я не знаю никакого секрета». Конечно, она кокетничала, делая легкий поворот. И хохотали. Весь лагерь, пока стояла раскрытым зонтом ее верхняя юбка. Маленький барабанщик чаще других сходил с лестницы и грелся у костра. Однажды он крикнул, покрывая голосом грубый солдатский хохот: «Я знаю!» И высказался, сконфузив зеленщицу. Конечно, юноша получил оплеуху от капрала, но всю ночь лагерь не спал. Солдаты глядели в огонь костров. Даже наверху прекратились пальба и сабельный звон: а что, если барабанщик не ошибся?

Назад Дальше