VI
Обед съели. Мама ушла. Парашютист лежал на диване. В ногах у него сидела Сашка, на коврике в ногах у Сашки лежала на боку Оксаночка. На стене над диваном висели два велосипеда. Я поставил на стол бутылку вина из погребов моего замка и подумал, что если сейчас кто-то из них присвистнет и спросит, по какому случаю, я начну семейный скандал. Телевизор, старенький, черно-белый, был еще горячим. Его успели выключить, пока я возился с замками железной двери.
– На улице весна, все тает, пойдемте гулять! – сказала Оксаночка, как будто это она только что вошла сюда, в тошнотворно тихий дом.
– Правда, мужики, пойдемте, а? – сказала Сашка, подбрасывая подушечку, которую мама обтянула шкуркой плюшевого тигра.
– Да я и пойду, – сказал Парашютист, протянул руку к бутылке, рассмотрел этикетку, присвистнул и спросил:
– Это по какому поводу?
VII
Сашка, наверное, никогда не устанет поражаться идиотизму светящихся реклам, как будто идиотизм не должен быть им природен. Вряд ли ее забавляет в этом убожество претензий. Скорее, нечто другое.
– Ой, желтенькое! – и она принимается хохотать, опираясь на руль велосипеда.
– Сашка, вон погляди, какая курочка! – кричит ей Оксаночка, обводя свой велосипед вокруг лужи и становясь прямо перед Сашкой.
– Что курочка, что курочка? Ты погляди, какой там желтенький!
– Да кто желтенький?
– Вопросительный знак. Прямо как… – Тут она откидывает прядь волос от Оксаночкиного ушка и шепчет ей. Оксаночка корчит рожу. А потом серьезно говорит:
– Ты к нему несправедлива. Он же не стал бить беременную женщину. Я ему признательна.
Парашютист растирает распухший глаз. Улица эта ими не любима. Слишком высокие тополя, слишком много пуха летом. А сегодня слишком много воды в лужах, как тут кататься на велосипеде, особенно, когда Оксаночка на седьмом месяце. Свернуть бы куда-нибудь, где еще не растаял утоптанный снег.
– У тебя вино хорошее.
– Старое, – говорю я ему, – погреба закладывал еще дед. В то время вокруг замка, вокруг его горы, выращивали каберне.
– Хороший виноград.
– Хороший? Я в этом мало что понимаю. Дворецкий мой то и дело сетует, что родители не привили мне страсти к виноделию.
Тут к радости Парашютиста наши девочки сворачивают в один из переулков от чугунной решетки парка.
– Оксаночка, может, елочкой полюбуешься? – лебезит Парашютист. Все-таки это он был виновником скандала.
– С ума сошел. В парк, с велосипедом. Да там полно собак…
Своя елочка есть и у Сашки. Но только не в парке, а в окне первого этажа вон того барака. Елочка написана на стекле, клеевой щетинной кистью, в каком новом году она появилась, мы уже не помним. Это кухонное окно за занавесками-обезьянками. Порой над обезьянками проплывает чья-то растрепанная макушка без вторичных половых признаков, как сказал бы Петр Сергеевич. И больше ничего. Только поворот вытяжной трубы газовой колонки. Зато на стекле есть елочка, любимая Сашкина. Надо отдать должное ее вкусу: из всех искусственных деревьев это самое лучшее. Елочку никогда не смывают, хотя она довольно пушистая и отнимает много света. Что же, кому-то нравится жить в полутьме, и его не тошнит. Перед самым Новым годом кто-то рисует на ней игрушки. Без фантазии, только несколько разноцветных шаров. Этой жизни мы не понимаем, потому и радуемся. Сашка разворачивает ко мне свое разочарованное лицо:
– Шариков еще нет! Я обнимаю ее. Она мне все простила.
– Вернемся, – говорит Оксаночка, – у меня ножки промокли. И велосипед такой тяжелый.
– Вернемся, – говорит Сашка и передает мне свой велосипед.
– Вернемся, – говорю я, – допьем вино.
– А по какому поводу? – спрашивает Парашютист. Я – сама покорность, качу за Сашкой ее велосипед.
В кармане моего пальто, и это ведь они все знают, всегда есть прищепка, чтобы зажать брючину, а там…
– Только без глупостей, – сказал Парашютист, – у меня ключей нет. Без тебя нам домой не попасть.
– Идите вы все! – Как же меня тошнит.
VIII
– Что слушаешь?
– «Скучную». У меня нет ничего нового.
– Ты знаешь, мы вчера достали мамин гроб с антресолей. Он плохо выглядит. Бумажка поистрепалась. Гвоздики порасшатались. Картон покоробился.
– Оксаночка, ты в положении, тебе бы не стоило лазать по антресолям за гробами.
– Это Сашке понадобился прошлогодний мед. Для маски. Она и попросила меня залезть. А ты же знаешь: чтобы достать мед, надо сперва вытянуть гроб. Дай сотню, а?
– Зачем?
– Хочу сделать маме приятное. Мы – я, Сашка – договорились обтянуть его красным ситцем.
– Проще купить новый, а этот выбросить.
– Что ты! Мама не согласится. Она очень расстраивается, что вгоняет нас в расходы.
– Ну, как хочешь.
Я дал ей сотню, но она тут же вернулась, когда спрятала ее в свою сумочку, и стала снимать наушники у меня с головы, нежно, чтобы не задеть волос.
– Оксаночка, ты в положении…
– Это еще не окончательно. Всегда есть надежда на обратное развитие плода, рождения которого никто не хочет, никто, кроме мамы.
– Я хочу. Хочу, Оксаночка, у меня так давно не было детей…
– Жеребец зебры может позволить себе выколотить плод из матки своей кобылы. Делает он это так…
Вот почему я не даю им смотреть телевизор. Любая информация будет использована ими себе во вред. Я сказал:
– Пускай остается этот. Да. Мы будем любить его все вместе. Вчетвером забирать его из садика, и он будет гордиться своими родителями, потому что у него их больше, чем у других. Может, Оксаночка, это и не педагогично, гордиться своими родителями, вот я это понимал и своих презирал, пока не свел их в могилу. Но пускай твой ребенок ими гордится.
– Мальчик, – сказала Оксаночка. – Я просветилась. Видали письку.
– А Парашютист? Он знает?
– Не говори ему. Они с мамой хотели девочку. Маме тоже не говори.
Я потянулся к моим наушникам.
– Ненавижу Чехова! – вспыхнула Оксаночка. – Все у него правильно, нравственно, симметрично. – Она с легкостью присваивает себе прочитанное недавно.
– Я боюсь, Оксаночка, у тебя уже такой срок.
– Никакой не срок. Это не живот, вот видишь. – Она распахивает халат и кладет мою руку на бугристый шар, разделенный надвое темной пигментной полосой.
– Шевелится? – спрашиваю я, так как ничего не почувствовал.
– Нет, может, это вообще цирроз печени, от него тоже так раздувает.
Парашютиста, наверное, разбудил грохот. Это я допустил неосторожность. Он вышел из спальни в трусах и в куртке с надписью Teenager.
– Оксаночка! Да вы что это! Увлекшись, мы нахавозили, и притом изрядно. По всему полу разбросали обрывки. Если заведусь, я теряю терпение. И Оксаночка – страсть захватила и ее, потому что это была страсть к разрушению, – все рвала руками. Не зная, что и сказать, Парашютист присел над нами на корточки. То, что мы сделали, привело его в уныние.
– Угораздило же, – бормотал он, – дважды жениться, и оба раза на бесплодной девке. Вы подумали хоть о том, что теперь скажет мама?
Я ничего не отвечал. Мама может не вынести такого удара, если только мы не успеем вовремя и не спрячем остатки до ее прихода. Оксаночка, вот та невозмутимо продолжала орудовать мастихином, упираясь рукой в крышку, и пот из ее подмышек падал прямо на очищенный картон. Свою шерстяную кофту она давно сбросила, и только полоски прозрачного скотча блестели у нее на плечах. Эту сложную систему поддержки живота изобрел Парашютист. Она начиналась на Оксаночкиных плечах, забиралась под вялые маленькие груди, закреплялась на талии и на крестце. Не вставая с колен, она сказала:
– А я не понимаю, что в этом такого. Мама и сама всегда жалела, что он розовый. Пускай бы, говорит, был красный, как у твоего деда. Все-таки я тоже была когда-то комсомолкой.
– За утро вы не успеете, – сказал Парашютист. Я не выдержал:
– Будешь причитать или все-таки поможешь?
Парашютист ушел на кухню и принес оттуда железную банку с гвоздями. Обдирая розовую бумагу, мы с Оксаночкой погнули, а кое-где совсем измяли аляповатую окантовку из толстой фольги. Звездочки пришли в негодность. От мамы, конечно, и это не укроется. Сашка часто доставала мед с антресолей, и, думаю, звездочки, разорванная бумага и расшатанные гвоздики – это все на ее совести. Говорила же ей мама: «Сашка, достаешь мой гроб, так не бери его за ручки!» Теперь все это придется ремонтировать мне и Парашютисту.
IX
Утром Сашку позвали к телефону. Я бы и сам хотел знать, кто.
– Не хватало еще, чтобы она на стороне загуляла! – ворчала мама всякий раз, когда Сашке кто-то звонил.
– Зачем вы так? – огрызался Парашютист. – Наши отношения держатся на полном доверии.
– Доверии… Ну-ну, только в нашем роду это часто случается.
– Зачем вы так? – огрызался Парашютист. – Наши отношения держатся на полном доверии.
– Доверии… Ну-ну, только в нашем роду это часто случается.
Сашка мурлыкала в трубку, и я слышал, пока зашнуровывал ботинки: «Нет. У нас ее больше нет. Да. Мама ее унесла. Вчера. “Я возьму ее в садик, показать деткам. Детки запрыгают от восторга и будут отдавать ей свою манную кашу”. Костик, мама ее в сад отнесла, вот вернет, я сама тебе позвоню. Придешь и поиграешь».
X
В четверг я вешаю на дверь табличку:
ЧЕТВЕРГ – НЕПРИЕМНЫЙ ДЕНЬ
В четверг ко мне приходит Петр Сергеевич, и мы с Петром Сергеевичем играем вот в какую игру.
Сначала Петр Сергеевич не дает мне спать, и это с его стороны большое свинство. Он щекочет меня и все спрашивает, какую прибавку к зарплате я бы хотел и каким шампунем пользуется Царь-Жопа. Откуда мне знать? Тогда Петр Сергеевич совсем расходится. Он обещает мне, что начнет вспоминать молодость, если я сейчас же не влезу на стол и не сменю все лампы дневного освещения, которые уже не горят. Так как я приготовился ко сну и на мне нет костюма, это должно доставить ему удовольствие, но я отказываюсь. Мне довольно и моей настольной лампы, чертежной, видавшей виды, купленной еще моими родителями, когда я чуть было не поступил на архитектурный факультет. Петр Сергеевич ехидно высмеивает мою непригодность ни к какому практическому делу. Гвоздя в доме забить я не могу. Поскольку проигрывает тот, кто рассердится, я креплюсь, я стою у стола босиком и очень хочу спать. Если руководство в это время позовет Петра Сергеевича к телефону, он попросит меня снять трубку. «Кого? – спрошу я не очень-то вежливым голосом. – Ах, этого полудурка? Они играют. Сегодня четверг». И брошу трубку так, чтобы это слышали. Но сегодня Петра Сергеевича так настоятельно приглашали делать искусственное дыхание одному психоаналитику, что он не посмел отказать, оделся и ушел. А жаль. Игра могла бы продолжаться, а я мог бы многое еще рассказать. Но вот мое откидное кресло для сна. Мама не могла унести черепахи. Пристегнуть ремни, чтобы не вывалиться. Наново обтянутый красной тканью гроб будет для нее сюрпризом. Жаль, что Петр Сергеевич ушел, и его запасное кресло пусто. Некому подвинуть телефон и еще раз спросить об этом Сашку. До пепельницы я уже не дотянусь, в конце концов, это и не ва…
Телефон зазвонил в начале седьмого вечера. Мой язык не сразу отклеился от верхнего нёба.
– Да, это я. Спасибо. Попросите его не ставить входную дверь на сигнализацию.
Секретаря об этом лучше не просить. Все равно не удержит в голове, все равно забудет. Боже, ну и вой!
XI
– Давайте погуляем, – сказала Оксаночка.
– Сегодня без меня.
– ?
– Я многое, моя милая, должен буду вспомнить.
– ?
– Меня разбудил телефонный звонок.
– Я ревную тебя к твоим отчетам.
– Возьми Сашку и велосипеды.
– У Сашки Костик.
– Значит, мама вернула черепаху?
– Нет, но Костик все равно пришел.
– Вышвырнуть его?
– Что ты, он такой милый. Из своей комнаты, с низенького дивана, Сашка зовет:
– Оксаночка, иди же скорее. Костик хочет попрыгать у тебя на животе!
Лицом просветлев, убежала от меня лукавая Оксаночка… Кто такой Костик? Никогда его не видел.
XII
Через час понимаешь, что, если не выпроводишь их на прогулку, так и будешь рвать бумагу. Петр Сергеевич не допускает исправлений. «А ты думаешь, как я в семидесятые писал стихи? Фломастером, так, чтобы едва касаться бумаги. Случайное слово, оно самое верное».
– Сашка, обогрей его. Нельзя мне, чтобы он был такой холодный!
Я зову Парашютиста и прошу его вывести всех.
– Куда хочешь. Вот тебе сотня. Просто принес работу на дом. Ну, что ты стоишь? Иди, одевай их всех. И Костика, Костика тоже уведи.
– Сотни мало, нас же четверо.
– Возьми еще сотню, две, три возьми. И возьми мои часы. И мой пейджер. И чтобы два с половиной часа вас тут не было. Как? Ты меня понял?
Изобразив радость, Парашютист отправляется в комнату к девочкам. Я достал фломастер и на черновом листке, не отрывая руки, как учили в первом классе, начертал:
Отчет о сновидении 21 ноября 1998 г., в четверг, когда Вас, Петр Сергеевич, вызвало начальство.
– Вот только Костик…
Оборачиваюсь – Парашютист. Собравшись на прогулку, он для чего-то взял мамину палочку и стоит, опирается на нее, сгорбленный: палочка-то ему коротковата.
– Это тебе зачем?
– На случай, если придется подъехать в автобусе…
– Чтобы сгонять сидячих старух?
– Ну да.
– Нашли развлечение. Но что там с Костиком?
– Его… Он сам не ходит. Его должны… за ним зайдут.
– Когда?
– Часа через два. У меня только два часа. Но ведь и это хорошо. За два часа я, пожалуй, успею с моим отчетом. Пускай они заберут этого Костика. Кто такой этот Костик?
В прихожей обувается Сашка. Парашютист, на коленях стоя, зашнуровывает старые, растоптанные сапоги на Оксаночкиных ножках, распухших от отека и больше не природных ее крошечной обуви, сложенной на антресоль около маминого гроба.
– А где же Костик?
– А Костика мы оставили с тобой. Он не гуляет. И потом, за ним могут зайти и пораньше. Ты уж извини.
– Да он будет молчать, мы же уходим.
Грохнула железная дверь.
Снег растаял, земля замерзла, вода на асфальте превратилась в каток. Я придвинул к себе бланк отчета и стал заполнять графы анализа.
XIII
Эпизодов – пять.
Цветность – максимально приближенная к реальности. Соответствует октябрьскому пасмурному полудню вне помещений.
Место – пленэр, интерьер ночного клуба.
Время – неопределенное.
Реальное время – между 9:00 утра и 6:35 дня.
Возраст – соответствует.
Фигур – главных три, нет, четыре. (Так как исправления запрещены, то запрещены и сомнения.)
Архитектурные формы – колонны, лестницы.
Каким шампунем пользуется Царь-Жопа? Откуда мне знать?
Кто такой Костик?
(А вот это я могу и посмотреть. Сейчас пойду в Оксаночкину комнату и посмотрю, кто сидит у нее на диване.)
Видел ли ты Костика? Нет, не видел.
Всего сорок девять пунктов. Включая систему расходов на каждый эпизод, куда входит оплата подготовительной обработки Петра Сергеевича.
За сим идет «Содержание сновидения», на которое отводится ровно столько места, сколько занимает сон Раскольникова – подсказка, которой охотно пользуются новички. Меня не проведешь. В некоторых вещах я никогда не сознаюсь. И, хотя Петр Сергеевич грозится, что фирма приобретет аппаратуру, чьи датчики позволят фиксировать подвижные зрительные образы подсознания, я по-прежнему работаю не как сновидец, а как литератор. И хотя Петр Сергеевич кичится своим прошлым прославленного поэта, поймать меня на подлоге ему еще ни разу не удалось. Принимая меня на работу, он спросил: «Писатель?» – «Ни в коем случае», – соврал я, зная, с каким отчужденным презрением относятся к нам, к тем, кто еще не сложил оружия, бывшие писатели, особенно те, кто и сложив оружие, ударившись в религию, в рекламу, в любую другую доступную им реальность, не чувствуют себя хоть сколько-нибудь счастливыми. В трудную для себя пору встречал я на улице человека, жадно выбиравшего хвостики и головы копченой ставриды из мусорного бака на задах студенческого общежития. Птички чирикали, синие тени собирались по углам крыш и ворковали неземными голосами, потаптывая красными лапками. И, когда он впивался зубами в эти Божьи дары, лицо его выражало такую ненависть к еде, что я не выдержал, подошел к нему и спросил: «Вы, конечно, писатель?» – «Бывш», – проурчал он. Да, они, даже самые религиозные из них, так легко распознаются по вот этой ненависти к Божьему дару, будь то копченый хвостик, свежая хризантема, пища просвещенных китайцев, или отсутствующий, как бы и впрямь с дальнего берега, взгляд незнакомки. Обыкновенно, нищий любит жизнь, как люблю ее я. Любит вино из погребов своего замка, рыбок, черепах, холодные губки, из которых отжимаешь мыльную пену, царь-жоп, велосипеды и пыльную елочку. Петр Сергеевич остается доволен моими отчетами. «Вот был у нас Айдаров. И тоже хорошо спал. Крепко. Но сновидений – не то не видел, не то не помнил… Я его сразу расколол. Писатель!» Почему он не может расколоть меня? Как ни странно, из-за своей литературной безграмотности.
Мои сны, моя жизнь, редко переходят в отчеты. По большей части, я придумываю некий сюжет, а когда вдохновение устает делать из меня поэта, я обращаюсь к той прекрасной литературе, которая Петру Сергеевичу так и осталась неизвестной. Скрытые цитаты здесь были бы роскошью. Он все равно ничего не знал, кроме нескольких нашумевших в прошлом романов, да еще детективы, которыми тогда зачитывались все городские интеллектуалы. Поэтому я счел скрытое цитирование непродуктивным, занимательнее было прибегать к прямым цитатам, а то и вовсе, поставив себе сложнейшую творческую задачу, набирать мой отчет центоном. Какая чудесная работа!