Скиф в Европе - Гуль Роман Борисович 9 стр.


— А и силищи в тебе, Мишель, какие-то непомерные, право, — рассмеялся и грустно и весело Герцен, — словно Этна Ниагаровна какая-то иль трёхполенная революционная Жанна д'Арк, одна против англичан. С твоей-то бы, брат, силищей да страстью действий тебе бы вместо революций да катнуть в Америку, богачом бы стал!

— Э-э-э, — отмахнулся Бакунин, — в Америку. Там, брат, скука чертовская.

— Ну, стало быть, назовём тебя «Колумбом без Америки»!

11

Запряжённый четвёркой дрянной дилижанс, поскрипывая, проехал ровной рысью ворота Клиши; помахивала четвёрка вороных лошадей стрижеными хвостами. Когда кругом пошли однообразные поля, над дилижансом пролетела разорванной тучей стая галок. Укачиваемый в старом дилижансе, Бакунин курил, разговаривая сам с собой: «Куда едешь? — Бунтовать. — Против кого? — Против Николая. — Как? — Ещё хорошо не знаю. — Куда ж ты едешь? — В Познанское герцогство. — Почему туда? — Слышал от поляков, теперь там больше жизни, движения, и оттуда легче действовать. — Какие у тебя средства? — Никаких, авось найду. — Есть знакомые и связи? — Исключая некоторых молодых людей, которых встречал в Берлинском университете, никого. — Рекомендательные письма? — Нет. — Как же ты, без средств и один, хочешь бороться с русским царём? — Со мной революция, и в Познани я выйду из одиночества. — Но поляки одни не в состоянии бороться с русской силой. — Одни нет, но в соединении с другими славянами — да, особенно если удастся увлечь русских в Царстве Польском. — На чём же основаны твои надежды, есть у тебя связи с русскими, иль ты идёшь как угорелый на явную гибель? — Связей никаких, надеюсь на могучий дух революции, овладевший всем миром…»

Стлался разнобой копыт; лошади везли дилижанс по блёсткой, в колеях, дороге; старик почтальон дремал на козлах, ездил тридцать лет дорогой на Страсбург.

12

Сколько фельдъегерей, гофкурьеров неслось по Европе, к границам России, к кабинету императора Николая; из Вены, Дрездена, Берлина, Италии, Богемии, Швейцарии, Венгрии на перекладных шестериках, на ямских тройках мчали изустные доклады, письма королей, бумаги министров. Сколько пало коней в пути, сколько зуботычин надавали пьяным ямщикам станционные смотрители, натерпевшись страху царских приказов. Да и гофкурьеры хватили перелягу, выкатывая с звоном колокольцев на Дворцовую площадь, представая перед русским императором. Знали: кроме Бога стоит ещё одна только сила, не сломанная европейским неистовством, — царь Николай. Но невероятно раздражителен, гневен, не спит ночей. А ночи в Петербурге белые, как пятичасовые сумерки.

В золотой пустыне дворца, с заложенной за борт рукой, потупив рыжеватую, с лысиной, голову, взволнованными шагами ходил император. Николай переживал самое страшное: воля казалась не всесильной. В Вене — диктаторство каналий, бегство князя Меттерниха, разгром дворца на Баль-пляц, буйства, столкновения с войсками эрцгерцога Альбрехта[82]; бегство слабовольного императора в Инсбрук и полная отдача города в руки взбесившейся черни под главенством попа Фюстера[83]! Бург, где танцевал с эрцгерцогиней Софией, захвачен толпой, и надпись. «Здесь не осталось ни капли вина!», в Шарлоттенбурге, на дворце, где сватал жену, где говорил шефским бранденбургским кирасирам: «Помните, друзья, что я ваш соотечественник и, как вы, вхожу в состав армии вашего короля», — надпись: «Национальная собственность». Хаос и вертеп; бессилие и трусость, волнения в Неаполе; герцоги Пармский и Моденский бежали; Венеция — «Республика Св. Марка». Не чернь — императоры, короли генералы, министры, вот кто вызывал гнев шагов железного человека в военном мундире. Николай бормотал: «Трусость, ни в одном нет силы кровью защищать Богом вручённые страны! Революция на пороге России, но, клянусь, она не проникнет в неё, пока во мне сохранится дыхание жизни, пока я милостью Божьей император!»

По ночам приходили ощущения, как болезнь, охватывало волнение, разливалась пустота в сердце и немели ноги. Откинув шинель, Николай с трудом поднимался на походной кровати; сидел в темноте, спустив длинные ноги на шкуру медведя. Было жаль, что умер Бенкендорф в своём эстляндском имении. Орлов ленив, проспит; убили же во дворце кулаком деда, удушили шарфом отца…

13

Вместо простудившегося графа Орлова на высочайший доклад прибыл умный генерал тёмного происхождения, Дубельт[84]. Николай читал письмо от Орлова, хмурясь. «Ваше Величество! К сожалению моему, не могу быть с докладом, потому что горло болит и кашель сильный продолжается, но надеюсь завтра или послезавтра поправиться. Между тем, слава Богу, всё смирно, и пустых толков никаких нет, как в городе, так и в окрестностях».

Исхудалое, в светлых усах лицо у генерала Дубельта; на лбу, щеках по-бенкендорфовски глубокие рытвины, но лицо много хитрей и уклончивей.

— Докладывай.

Дубельт зачитал певучим упорным баритоном, докладывал сводку заграничных агентов из Франции, цитировал донесения парижского агента Якова Толстого; доложил о Вене; Николай не перебивал, глядел в стену. Но когда в германском докладе Дубельт прочёл, что поступили полицейские сведения о появлении снова в Пруссии отставного прапорщика Бакунина, направившегося на границу с Польшей, откуда доносят о связях его с польскими мятежниками, Николай ударил кулаком по ручке кресла, потемнел и гневно встал в рост. Дубельт остановился.

— Просят помощи, а сами до сих пор не могут схватить этого мошенника!

Тёмен стоял Николай. Дубельт проговорил негромко:

— Если б в Пруссии был покойный король, мы б давно имели преступника.

Дубельт докладывал о Богемии:

«..о средоточии поляков, после поражения восстания в Познани, теперь в Саксонии и в Праге получены данные, что якобы в противовес Франкфуртскому собранию собирается в Богемии славянский конгресс, имеющий на самом деле скрытые революционные цели. Среди съезжающихся есть головы, мечтающие о новом подъёме Польши к повсеместному восстанию. Как доносят, завязаны преступные связи с сербами, черногорцами, хорватами и русинами. Из русских возможно появление на съезде названного преступника, отставного прапорщика Бакунина. От съезда этого ждать во всяком случае надо многих опасностей, хоть и господствует в головах депутатов путаница. Есть донесения, что у некоторых существует даже безумная и преступная идея о том, что якобы можно надеяться при всеобщем славянском восстании на то, что Ваше Величество принуждены будете, подобно другим сдавшимся революции монархам, встать во главе всеобщего славянского движения…»

— Что?! — вскрикнул Николай. Дубельт оборвал. Николай захохотал.

— Я?! В роли славянского Мазаниело?! Так, что ли?!

Дубельт улыбнулся в светлые усы.

— Вот это ловко! Развеселил! Да какой же это дурак прочит меня в голову славянской революции?

Николай гневно смеялся; сидел в мундирном сюртуке нараспашку, без эполет; закидывая большую ногу на ногу, сказал:

— Знаешь, кто Мазаниело был? Один злосчастный неаполитанский рыбак, предводитель восстания в семнадцатом веке, сначала боготворили его бунтовщики, а потом убили, а похоронили снова с исключительными почестями, как героя. Вот и они хотят, чтоб я голову под топор положил, хотя бы и славянский… сволочь! — ненавистно пробормотал Николай. — Медему немедля пошлёшь[85], войдя в согласование с Нессельроде, все данные об этих происках, пусть в Инсбруке заранее знают о кознях и гнусностях. Там теперь, поди, такой хаос вокруг Фердинанда, что святых вон выноси, составь подробный доклад, дай назавтра, я просмотрю, пошли с гофкурьером прямо в Инсбрук к эрцгерцогине Софье, она дельная, с волей, да и князь Виндишгрец при ней, чтоб заранее пресекли авантюру в корне. А то, может, и до них дойдёт, что я поддерживаю разбойников. Ма-за-ни-е-ло?! — захохотал в светлые усы Николай, — так, может, это мой прапорщик Бакунин выдумал? Хотя он знает меня. — После мрачной паузы Николай проговорил сквозь зубы: — За сим извергом приказываю следить неотступно, сам напомню Нессельроде, чтоб при первом же случае схватили негодяя и выдали мне. Закую! Его место давно там! — пробормотал и махнул кулаком на Петропавловскую крепость.

Глава четвёртая

1

Солнце над золотой Прагой так разгорелось, что словно тают в блеске купола церквей в недрожащем воздухе. Зелены пражские острова, дремлют в голуби неба краснокаменные мосты, башни Вышеграда и Градчина. Рыбьей чешуёй опоясывает гористость города голубая Молдава. Безветрен палящий день. Но что происходит в золотой, расцветившейся цветной ярмаркой Праге? Не воскрес ли Ян Гус? Не вернулись ли времена Жижки?

— Что?! — вскрикнул Николай. Дубельт оборвал. Николай захохотал.

— Я?! В роли славянского Мазаниело?! Так, что ли?!

Дубельт улыбнулся в светлые усы.

— Вот это ловко! Развеселил! Да какой же это дурак прочит меня в голову славянской революции?

Николай гневно смеялся; сидел в мундирном сюртуке нараспашку, без эполет; закидывая большую ногу на ногу, сказал:

— Знаешь, кто Мазаниело был? Один злосчастный неаполитанский рыбак, предводитель восстания в семнадцатом веке, сначала боготворили его бунтовщики, а потом убили, а похоронили снова с исключительными почестями, как героя. Вот и они хотят, чтоб я голову под топор положил, хотя бы и славянский… сволочь! — ненавистно пробормотал Николай. — Медему немедля пошлёшь[85], войдя в согласование с Нессельроде, все данные об этих происках, пусть в Инсбруке заранее знают о кознях и гнусностях. Там теперь, поди, такой хаос вокруг Фердинанда, что святых вон выноси, составь подробный доклад, дай назавтра, я просмотрю, пошли с гофкурьером прямо в Инсбрук к эрцгерцогине Софье, она дельная, с волей, да и князь Виндишгрец при ней, чтоб заранее пресекли авантюру в корне. А то, может, и до них дойдёт, что я поддерживаю разбойников. Ма-за-ни-е-ло?! — захохотал в светлые усы Николай, — так, может, это мой прапорщик Бакунин выдумал? Хотя он знает меня. — После мрачной паузы Николай проговорил сквозь зубы: — За сим извергом приказываю следить неотступно, сам напомню Нессельроде, чтоб при первом же случае схватили негодяя и выдали мне. Закую! Его место давно там! — пробормотал и махнул кулаком на Петропавловскую крепость.

Глава четвёртая

1

Солнце над золотой Прагой так разгорелось, что словно тают в блеске купола церквей в недрожащем воздухе. Зелены пражские острова, дремлют в голуби неба краснокаменные мосты, башни Вышеграда и Градчина. Рыбьей чешуёй опоясывает гористость города голубая Молдава. Безветрен палящий день. Но что происходит в золотой, расцветившейся цветной ярмаркой Праге? Не воскрес ли Ян Гус? Не вернулись ли времена Жижки?

Смешение чужеземных лиц, пестрота нарядов, беспокойная суета вооружённых течёт по улицам и площадям. Красно-золотые чепраки на конях, вьются ленты, вплетённые в конские гривы. В синих безрукавках с широкой белизной шитых рукавов скачут всадники. Цветут шапочки славянских цветов; перья на шишаках; звенят сабли.

Смоляной старик, владыка Черногории, въехал в Прагу с загорелыми, бронзовыми, чёрно-бородатыми конниками. Прибыл бан хорватов, на горячих конях с ним двести конных в пестроте национальных костюмов. Парами идут сербы-священники. Колышутся трёхцветные славянские знамёна. Заполнило золотую Прагу славянское беспокойство. От славянских радостных толп боязливо сторонятся немцы и евреи. Ожила славянщина, забилась на Молдаве в золоте дней перед праздником Святой Троицы.

На Конную площадь, к статуе доброго герцога Вацлава едут конные, идут пешие толпы. Под небом, под солнцем поёт тысячный хор. Расплавленным ароматом ладана льётся благолепие греческого песнопения, прекрасна в живописности славянская толпа.

Зачинщики всеславянского съезда, хозяева, чехи в старине гуситских камзолов, члены «Сворности» в цветных шапочках, гремят саблями на боку, члены «Славии» и «Рипиля»[86], студенческий славянский легион в синих плащах с широкими воротами, в стянутых кушаком мундирах, шляпах с вьющимся в ветре пером. Машут платками женщины, сыплют цветы на чешские камзолы, словакские безрукавки, черногорские чекмени, белизну сербских рубах, на кунтуши, свитки, чубы, усы и бороды.

В колясках едут европейцы поляки, в цилиндрах. С балконов кричат «Слава! Слава!» Давно исчезли чёрно-жёлтые флаги Австрии. Веют национальные знамёна славян. Польский отряд познанских бойцов выходит строем на площадь, несётся торжественный хорал «С дымом пожаров».

Течёт по Конной тысячный гул, громогласны дьяконы, в золоте риз возглашая славянству многолетие. Ответно гремит площадь «Многая лета!» — словно не церковным песнопением, а гимном восстания.

2

Трудно императорско-королевскому командующему войсками фельдмаршалу-лейтенанту князю Альфреду фон Виндишгрецу, хоть и чех он родом. Часто седлают курьеры коней к его апостолическому величеству императору Фердинанду. Безволен увезённый из Вены больной монарх, но князь Виндишгрец знает волю эрцгерцогини Софии. С Софией иезуиты сутаны, бритые гуменцы, нашёптывают в Инсбруке, вьют верёвку. Виндишгрец[87] ждёт, чтобы только по телу Австрии пробежали судороги восстаний; он опрокинет, набросит удавку, затянет узлом. Поэтому и слушает спокойно «кошачьи концерты» славян, окруживших Пражский замок.

В гостинице «Голубая звезда» дым, шум, распахнуты день деньской смежные двери номеров 14-го и 15-го, творится странное по пестроте костюмов, разнообразию говора, сильней всех гудит бакунинский бас.

Бакунин окружён вооружёнными: доктор Карл Сладковский[88], русый чех в гуситском камзоле, белые спокойные близнецы теологи братья Страка, журналисты Арнольд и Сабина, жестяных дел мастер Менцль, купец Прейс, патер Андрей Красный, мельник Мушка, много членов «Сворности», с чехами смешались кунтуши черногорцев, безрукавки словаков, польское штатское. У стены — выпущенный из берлинской тюрьмы повстанец Либельт[89] со словаком Туранским мораванином Захом. Шелестит рясой благостный старообрядческий поп Олимпии Милорадов.

— Будь мы, славяне-то, посолидарней да не столь падки на чужеземное, никогда б и не подпали под власть иностранных династий.

Страстен перед собравшимися бакунинский бас.

— Верно, верно, что мы, славяне, с трудом понимаем друг друга, но и у нас есть слово, которое понимают все славянские сердца! Это «Заграбьте нимцив!» — Сметайте немцев! — это наше слово знают от Эльбы до Урала, от Адриатического моря до Балкан, услышат его и на Неве! — потрясает кулаком Бакунин, — прав Коллар[90], что если б славяне были металлами, вылил бы он одну статую: голова — Россия! туловище — поляки! плечи и руки — чехи! ноги — сербы! а хорватов, словаков, словенцев, лужичан растопил бы в латы и оружие! О, перед этим изваянием, восходящим за облака, двигающим Землёю, вся Европа падёт ниц! Мы противопоставим Гёте — Пушкина! Мицкевича — Шиллеру! Наша болезнь — раздробленность и недостаток единства, но зато у нас есть свойство, за которое много бы дали племена старой Европы, — свежесть, за нами молодость! Она-то и призывает нас вступить в одряхлевшую жизнь мира и перестроить её заново! Может ли старая Европа работать для рождения того нового, что есть её проклятие и смерть? Может ли быть она союзницей той демонической, мир обновляющей силы, которая нам, братья славяне, прокладывает дорогу, чтоб мы могуче перелили нашу полноту крови, как свежие, весенние соки, в жилы окоченелой европейской цивилизации? Нет! Никогда! Никогда не выйдет правда из лжи! Великое из посредственности! Свобода из несвободы! Мы, последние пришельцы в развитии европейского общества, чувствуем себя призванными к осуществлению того, что другие народы Европы приготовили, что теперь считается за конечную цель гуманности, величия, свободы и счастья всего человечества!

Славяне зашумели одобрением захватившему их громадному, похожему на чёрного льва человеку; забряцало оружие, крики «Слава! Слава!» наполнили комнаты «Голубой звезды».

3

Предгрозовые летние сумерки ложились на древнюю Прагу; померкли купола, зашелестели в ветре сады, взволнованней понесла тёмные воды Молдава. Шумной толпой из «Голубой звезды» выходили славяне, меж искусственных пальм, пыльных зеркал, по коврам.

У Бакунина остались Либельт, мораванин Зах, отец Олимпий. Бакунин уславливался с Либельтом, где встретиться для выработки «Манифеста к европейским народам», порученного конгрессом. Никто так не кипел в эти пражские дни, как отставной прапорщик артиллерии Михаил Бакунин. Бакунин словно помолодел, был в своём элементе. Любил рёв восстания, шум клубов, площади, баррикады, любил и приготовительную агитацию, возбуждённую и вместе с тем сдержанную жизнь конспирации, консультаций, бессонных ночей, переговоров, договоров, ректификации, шифров, химических чернил и условных знаков.

— Прекрасно, до завтра, — прощались Либельт и Зах.

Когда они вышли, Бакунин размашисто повалился в кресло, растирая лицо руками.

— Устали? — сказал отец Олимпий. У Олимпия бескаблучные татарские сапоги, словно плывёт он по бакунинской комнате.

— Устал, отец, устал. Наболтаешься за день, — потянулся широченным движением рук, зевнул и крякнул Бакунин.

К окну поднималась лиловая сирень; Олимпий вытянулся в окно, и чёрная ряса смешно, как у женщины, обтянулась. Повернувшись, проговорил:

Назад Дальше