Наибольшим драматизмом отмечены те страницы салтыковских сказок, где рисуются картины массового пореформенного разорения русского крестьянства, изнывавшего под тройным ярмом – чиновников, помещиков и буржуазии. Здесь рассказано о беспросветном труде, страданиях, сокровенных думах народа («Коняга», «Деревенский пожар», «Путем-дорогою»), о его вековой рабской покорности («Повесть о том, как один мужик двух генералов прокормил»), о его тщетных попытках найти правду и защиту в правящих верхах («Ворон-челобитчик»), о стихийных взрывах его негодования против угнетателей («Медведь на воеводстве») и т. д. Через все эти изумительные по своей правдивости, лаконичности и яркости зарисовки крестьянской жизни проходит мотив поистине страдальческой любви писателя-гуманиста к народу. И даже картины природы запечатлели в себе великую скорбь о крестьянской России, задавленной грозной кабалой. На темном фоне ночи взор автора улавливает прежде всего «траурные точки деревень», «безмолвствующий проселок», многострадальные массы людей, «серых, замученных жизнью и нищетою, людей с истерзанными сердцами и поникшими долу головами» («Христова ночь»).
Источником постоянных и мучительных раздумий писателя служил поразительный контраст между сильными и слабыми сторонами русского крестьянства. Проявляя беспримерный героизм в труде и способность превозмочь любые тяжести жизни, крестьянство вместе с тем в основном безропотно, покорно терпело своих притеснителей, пассивно переносило гнет, фаталистически надеясь на какую-то внешнюю помощь, питая наивную веру в пришествие добрых начальников.
С горькой иронией изобразил Салтыков рабскую покорность крестьянства в «Повести о том, как один мужик двух генералов прокормил». Громадный мужичина, мастер на все руки, перед протестом которого, если бы он был на это способен, не устояли бы генералы, безропотно им подчиняется. Он дал им по десятку яблок, а себе взял «одно, кислое». Сам же веревку свил, чтобы генералы держали его ночью на привязи. Да еще был им благодарен за то, что они «мужицким его трудом не гнушалися». Трудно себе представить более рельефное изображение силы и слабости русского крестьянства в эпоху самодержавия.
Никогда не утихавшая боль писателя-демократа за русского мужика, вся горечь его раздумий о судьбах своего народа и родной страны вылилась в сказке «Коняга», отразилась в ее волнующих образах и исполненных высокой поэтичности картинах. В сказке, от начала до конца ее, звучит трагическая нота; вся сказка пропитана чувством тревоги гуманиста за судьбу подневольного труженика и чувством гнева писателя против идеологов социального неравенства. Примечательно, что крестьянство здесь представлено и непосредственно – в образе мужика, и в параллельном образе – Коняги. Человеческий образ казался Салтыкову недостаточным для того, чтобы воспроизвести всю ту скорбную картину каторжного труда и безответных страданий, которую являла собою жизнь крестьянства при царизме. Художник искал более выразительный образ – и нашел его в Коняге, «замученном, побитом, узкогрудом, с выпяченными ребрами и обожженными плечами, с разбитыми ногами». Коняга – символ силы народной и в то же время символ забитости, вековой покорности. Коняга – это «не умирающая, не расчленимая и не истребимая», но плененная сила.
Где выход из плена? Салтыков мучительно ищет ответа, но эти поиски не дают утешительных результатов. Как глубокий и трезвый мыслитель, он не верил в возможность осуществления социальной гармонии без активной борьбы. Участие широких масс в освободительном движении он считал решающим фактором коренных общественных преобразований. Но в мировоззрении Салтыкова представление о массовой преобразующей силе связывалось прежде всего с крестьянством. В то же время исторический опыт внушал Салтыкову сомнения относительно способности крестьянства к самостоятельной организованной и сознательной борьбе. Отсутствие близкой перспективы вызволения мужика из вековечного «плена» явилось причиной тех глубоких идейных переживаний и скорбных настроений писателя, которые отразились в сказке о многострадальном бессловесном Коняге.
Эта сказка, как и сказка-элегия «Приключение с Крамольниковым», свидетельствует, что в 80-х гг. в мировоззрении Салтыкова назревали серьезные перемены. Он по-прежнему оставался социалистом-утопистом, и в то же время обострялось его критическое отношение к теориям утопического социализма. Он оставался крестьянским демократом, и вместе с тем усиливались его сомнения в способности крестьянства стать организованной общественной силой. Он был сторонником «мирных», легальных способов социально-политических преобразований и все более убеждался, что в условиях самодержавной России они не оправдывают возлагавшихся на них надежд.
Идейные тревоги, пережитые Салтыковым в 80-х гг., М. С. Ольминский не без основания определил как «трагедию переходного момента от утопического к научному социализму» note_242. До понимания исторической роли рабочего класса писатель не дошел, закончив свою литературную деятельность в преддверии пролетарского этапа революционно-освободительного движения.
Как просветитель-демократ главной причиной долготерпения угнетенных масс Салтыков считал отсутствие у них политической сознательности, понимания своего значения как общественной силы. Воссоздавая в «Сказках» картину крестьянских бедствий, он последовательно проводил идею о необходимости противопоставить эксплуататорам мощь народную. Он настойчиво внушал «замученному Коняге» («Коняга») и «измалодушни-чавшемуся воронью» («Ворон-челобитчик»), запуганным и доверчивым «людишкам» («Богатырь»), что их притеснители жестоки, но не столь могущественны, как это представляется устрашенному сознанию. Он стремился поднять сознание масс до уровня их исторического призвания, вооружить их мужеством и верой в свои дремлющие силы, разбудить их огромную потенциальную энергию для коллективной самозащиты и активной освободительной борьбы.
Салтыков не разделял мелкобуржуазных концепций о возможности достижения социального идеала только путем морального исправления эксплуататоров. В понимании причин социального зла и путей его искоренения он не придавал моральному фактору решающего значения и не связывал с ним далеко идущих надежд. Вместе с тем он не преуменьшал огромного значения нравственности – стыда и совести – как действенного начала в общественной борьбе. И в этом смысле он может быть назван великим моралистом. Не чужда была ему мысль о воздействии на «эмбрион стыдливости» у представителей привилегированной верхушки общества. Поэтому наряду с политическими и социальными проблемами он так или иначе постоянно касался в своем творчестве и проблем моральных. В частности, среди его сказок есть такие, которые преимущественно посвящены осмеянию и отрицанию морали эксплуататоров. Это – «Пропала совесть», «Добродетели и Пороки», «Дурак», «Баран-непомнящий», «Христова ночь», «Рождественская сказка», «Приключение с Крамольниковым».
Первые три из перечисленных сказок – сатира на исторически изжившие себя моральные принципы привилегированных классов. Писатель показывает полное извращение всех нравственных категорий в паразитических слоях общества. Здесь совесть превращена в «негодную тряпицу», от которой каждый стремится поскорее избавиться («Пропала совесть»). Здесь добродетели ловко уживаются с пороками («Добродетели и Пороки»). Здесь все подлинно высокие человеческие достоинства признаются ненормальными, опасными и подвергаются гонению («Дурак»).
Давно занимавшая творческое воображение Салтыкова и оставшаяся неосуществленной мысль о создании произведения (под названием «Паршивый»), героем которого должен был бы явиться самоотверженный поборник социальной справедливости, революционер типа Чернышевского или Петрашевского,– эта мысль нашла свое частичное претворение в сказке «Дурак». В ней представлена свободная от всех нравственных пороков привилегированного общества личность гуманиста – правда, не в образе революционера, а в опрощенном соответственно народной сказке образе прирожденного крестьянского «праведника», который «не понимал» и потому не признавал никаких требований официального морального кодекса. Разумеется, жизнь одинокого протестанта, взгляды и поступки которого находились в непримиримом конфликте с господствующей средой, должна была закончиться трагически. Финальный эпизод сказки – внезапное исчезновение, а затем, по прошествии многих лет, возвращение измученного Иванушки – намекает на административную кару, постигшую героя. Такова была участь многих «справедливых людей» из народа, и Салтыков своей сказкой выражал им сочувствие.
Как и в сказке «Дурак», любовь к ближнему – основной мотив «Христовой ночи» и «Рождественской сказки». Мотивом любви к ближнему и «религиозной» формой его художественного воплощения эти два произведения Салтыкова больше всего напоминают народные рассказы и сказки Льва Толстого. Однако Толстой и Салтыков расходятся в своем понимании способов служения ближнему. Если первый полагал, что моральное самоусовершенствование человека, чисто нравственное проявление любви к ближнему, христианское смирение и всепрощение уже сами по себе достигают цели, ведут в конечном счете к коренному преобразованию всей общественной жизни, то Салтыков противопоставил толстовской проповеди нравственного перевоспитания социальных верхов идею активного протеста. Об идейных расхождениях двух великих современников в трактовке моральных проблем свидетельствует, в частности, такой факт. Салтыков, идя навстречу сделанному ему Толстым предложению, в марте 1887 г. послал пять своих сказок в «Посредник». Ознакомившись с ними, В. Г. Чертков писал Толстому 19 марта 1887 г.: «Во всех почти его рассказах, подходящих сколько-нибудь к нашей цели, есть что-нибудь прямо противоположное нашему духу; но когда указываешь на это, то он (Салтыков) говорит, что всю вещь написал именно для этого места, и никак не соглашается на пропуск!» note_243. Из свидетельства Черткова известно также, что особенное внимание Толстого обратила на себя «Рождественская сказка». Но и она, по словам того же Черткова, вызывала у него противоречивые чувства. С одной стороны, он нашел ее «изумительной» и хотел издать в «Посреднике», с другой – будто бы отказался от этого ввиду «нехристианского» конца note_244.
Как и в сказке «Дурак», любовь к ближнему – основной мотив «Христовой ночи» и «Рождественской сказки». Мотивом любви к ближнему и «религиозной» формой его художественного воплощения эти два произведения Салтыкова больше всего напоминают народные рассказы и сказки Льва Толстого. Однако Толстой и Салтыков расходятся в своем понимании способов служения ближнему. Если первый полагал, что моральное самоусовершенствование человека, чисто нравственное проявление любви к ближнему, христианское смирение и всепрощение уже сами по себе достигают цели, ведут в конечном счете к коренному преобразованию всей общественной жизни, то Салтыков противопоставил толстовской проповеди нравственного перевоспитания социальных верхов идею активного протеста. Об идейных расхождениях двух великих современников в трактовке моральных проблем свидетельствует, в частности, такой факт. Салтыков, идя навстречу сделанному ему Толстым предложению, в марте 1887 г. послал пять своих сказок в «Посредник». Ознакомившись с ними, В. Г. Чертков писал Толстому 19 марта 1887 г.: «Во всех почти его рассказах, подходящих сколько-нибудь к нашей цели, есть что-нибудь прямо противоположное нашему духу; но когда указываешь на это, то он (Салтыков) говорит, что всю вещь написал именно для этого места, и никак не соглашается на пропуск!» note_243. Из свидетельства Черткова известно также, что особенное внимание Толстого обратила на себя «Рождественская сказка». Но и она, по словам того же Черткова, вызывала у него противоречивые чувства. С одной стороны, он нашел ее «изумительной» и хотел издать в «Посреднике», с другой – будто бы отказался от этого ввиду «нехристианского» конца note_244.
Внести сознание в народные массы, вдохновить их на борьбу за свои права, пробудить в них понимание своего исторического значения, осветить им светом демократического и социалистического идеала путь движения к будущему – в этом состоит основной идейный смысл «Сказок» и вообще всей литературной деятельности Салтыкова, и к этому он неутомимо призывал своих современников из лагеря передовой интеллигенции. И какие бы сомнения и огорчения ни переживал писатель относительно пассивности народной массы в настоящем, он никогда не утрачивал веры в пробуждение ее социальной активности, в ее решающую роль, в ее конечное и, как ему, быть может, тогда казалось, очень отдаленное торжество.
2Иносказательная манера Салтыкова, содействуя преодолению цензурных препятствий и образно-сатирическому изображению явлений действительности, имела вместе с тем, как это с горечью отмечал сам писатель, и свою отрицательную сторону. Она не всегда была доступна широкому кругу читателей. Совершенствуя ее, Салтыков достиг в своих сказках такой формы, которая оказывалась наименее уязвимой для цензуры и в то же время отличалась высоким художественным совершенством и большей доступностью. И все же в иносказательном арсенале сатирика есть один прием, который нуждается в особом пояснении.
Свои самые сокровенные убеждения, которые невозможно было высказать непосредственно от своего лица или от лица идейно родственного автору персонажа, писатель в ряде сказок (как и во многих других своих произведениях) высказал устами чуждых ему персонажей, не разделявших его убеждений. Среди них, например, высшие царские сановники (губернатор в «Праздном разговоре», начальник края коршун в «Вороне-челобитчике»), духовенство (священник в «Рождественской сказке»).
Этот прием порождал и продолжает порождать принципиальные ошибки в трактовке идейного содержания произведений.
В сказках, где с проповедями социальной справедливости выступают представители власти и церкви, некоторые критики (Головин, Скабичевский, Кранихфельд) усматривали политическое «поправение» и религиозное смирение Салтыкова, выражение надежд писателя на пробуждение совести в правящих верхах. Большинство советских исследователей и комментаторов, напротив, полагало, что сатирик в этих сказках высмеивает либеральную демагогию представителей власти и церкви. Наконец, некоторые исследователи выражали недоумение, почему сатирик иногда излагает свои заветные мысли от лица идейных противников. Так, например, Н. К. Пиксанов, отмечая, что, к неожиданному удивлению читателей, в сказке «Ворон-челобитчик» тираду о неизбежности наступления века социальной справедливости произносит главнейший над вороньем начальник – коршун, сделал следующее заключение: «Не всегда ясно и самому Салтыкову, какие же силы выведут людей из круга «натуральных злодейств», кто и как уничтожит классовую борьбу" note_245.
Перечисленные точки зрения являются плодом больших или меньших недоразумений, порожденных сложностью эзоповской специфики рассматриваемой группы сказок.
Не вдаваясь в подробный анализ их идейно-художественной структуры, обратим внимание только на то, что обычно ускользает от внимания читателей и исследователей.
Основной идейный смысл «Праздного разговора», представляющего собою своего рода вариацию на тему «антипомпадура» («Единственный»), заключается в отрицании самодержавия как антинародной власти, мешающей историческому развитию общества и потому заслуживающей упразднения.
Какими же приемами удалось Салтыкову беспрепятственно провести через цензуру эту острую политическую тему? Под флагом высмеивания чудаковатого губернатора – «вольтерьянца» «прошлых» времен, который вздумал повольнодумствовать в «конфиденциальной» беседе с предводителем дворянства. Для самого губернатора развиваемые им мысли – не более как «праздный разговор», временная причуда. Но мысли, высказанные губернатором,– это мысли демократа Салтыкова. Сатирик одновременно и высмеял пустую игру помпадура в либерализм, и использовал его праздную болтовню для изложения своих взглядов.
Прием пропаганды социалистических идей устами чуждого автору персонажа нашел свое применение и в сказке о вороне-челобитчике, олицетворяющем мужицкого ходока-правдоискателя. Ворон тщетно прошел все правительственные инстанции, не встретив нигде сочувствия, добрался до самого начальника края – коршуна – и услышал от него вдохновляющее слово о неизбежности наступления эпохи социального равенства. Одни комментаторы усматривали в столь неожиданных высказываниях царского сановника сатиру на официальную демагогию, другие – замаскированное, по цензурной необходимости, выражение позитивных взглядов самого автора. Верной является, конечно, вторая точка зрения note_246.
Коршун сказал ворону-челобитчику: «Посмотри кругом – везде рознь, везде свара; никто не может настоящим образом определить, куда и зачем он идет… Оттого каждый и ссылается на свою личную правду. Но придет время, когда всякому дыханию сделаются ясными пределы, в которых жизнь его совершаться должна,– тогда сами собой исчезнут распри, а вместе с ними рассеются, как дым, и все мелкие «личные правды». Объявится настоящая, единая и для всех обязательная Правда; придет и весь мир осияет». Эти слова дают резкую обличительную оценку общества, в котором господствует социальная рознь, рисуют будущее общество социального равенства, основанное на единой и для всех обязательной правде.
Сцены встречи ворона-челобитчика с ястребом и кречетом, предшествующие разговору с коршуном, со всей силой показывают бесполезность поисков правды у жестоких, неправедных правителей, равнодушных к народному горю. На последней инстанции правдоискателя встречает сам Салтыков. Но слова социалистической правды автор мог высказать, лишь обрядившись в одежды своих врагов.
Салтыкову совсем не свойственна апелляция к религии и церкви. В связи с этим на первый взгляд кажется неожиданным, что в сказочном цикле писатель дважды – в «Христовой ночи» и «Рождественской сказке» – прибегает к образам христианской мифологии. Идеи, развиваемые в этих произведениях, посвященных моральным проблемам, в сущности глубоко враждебны религиозным догматам. С точки зрения новой морали Салтыков обличает такие характерные явления действительности 80-х гг., как предательство и политическое ренегатство («Христова ночь»), и призывает к гражданскому подвижничеству («Рождественская сказка»).
Почему же Салтыков прибегнул к «религиозной форме», не соответствующей сущности его социального и поэтического мировоззрения? Во-первых, по справедливому заключению С. А. Макашина, сообщенному для настоящей статьи, Салтыков, не принимая Евангелия в его религиозном значении, вместе с тем был, подобно всем утопическим социалистам (Фурье, Сен-Симон и др.), не чужд социальному морализму некоторых евангельских сказаний. В частности, для передачи в «Христовой ночи» пафоса негодования против элементов отступничества, возникших в революционном движении периода реакции 80-х гг., Салтыков воспользовался известным евангельским рассказом о предательстве Иисуса Христа Иудой Искариотом. Во-вторых, выбор «религиозной формы» повествования несомненно помогал обойти формально-уставные рогатки цензуры. Тут учитывалось и то, что рассматриваемые произведения не случайно предназначались для «пасхальных» и «рождественских» номеров «Русских ведомостей» с традиционной евангельской тематикой таких публикаций.