Ассистент режиссера - Набоков Владимир Владимирович


Владимир Набоков АССИСТЕНТ РЕЖИССЕРА

1

Что имеется в виду? Дело в том, что в некоторых случаях жизнь — это всего лишь ассистент режиссера. Сегодня мы пойдем в кинематограф. Назад, в тридцатые, и дальше, в двадцатые, и за угол, в старое европейское синема. Она была знаменитой певицей. Не в «Кармен», даже не в «Сельской чести», нечто совсем из другой оперы. La Slavska — так прозвали ее французы. Манера исполнения: на одну десятую цыганская, на одну седьмую русская народная (изначально она крестьянской девушкой и была) и на пять девятых популярная — под популярной я подразумеваю смесь искусственного фольклора, военной мелодрамы и официального патриотизма. Остаток дроби кажется достаточным, чтобы услышать пошлую роскошь ее феноменального голоса.

Явившийся из центральной России, этот голос затем достиг больших городов — Москвы, Петербурга и пленил царское окружение, где такая разновидность стиля была в большой цене. В гримерной Шаляпина висела ее фотография: кокошник с жемчугами, рука, подпирающая щеку, ослепительные зубы меж пухлых губ и размашистый, неуклюжий росчерк наискосок «Тебе, Федюша». Пушистые звезды, каждая, прежде чем подтаять с края, выставляла напоказ сложную симметрию, бесшумно оседали на плечи, рукава, усы и шапки стоявших в очереди перед кассой. До самой смерти она больше всего дорожила или притворялась, что дорожит, аляповатым медальоном и огромной брошью, пожалованными ей императрицей. То были изделия ювелирной фирмы, преуспевшей не без помощи подарков царской семье — к каждому празднику в виде того или иного символа грузного самодержавия: громадный аметист с утыканной рубинами бронзовой тройкой, застрявшей наверху, как Ноев ковчег на горе Арарат, или хрустальная сфера размером с дыню, увенчанная золотым орлом с гипнотическими брильянтовыми глазами, очень похожими на распутинские (много лет спустя некоторые из наименее эмблематичных выставлялись на всемирной выставке Советами как образцы их собственного процветающего искусства).

Если бы все шло своим чередом, она, возможно, и сегодня пела бы в хорошо отапливаемом зале Дворянского собрания или в Царском Селе, а я бы выключал репродуктор с ее голосом в своем церковном приходе, затерявшемся в каком-нибудь глухом уголке Сибири-мачехи. Но Рок повернул не туда: произошла революция, за которой последовала война красных и белых, и ее мелкая крестьянская душа выбрала более выгодную сторону.

Призрачные полчища казаков на призрачных лошадях скачут поверх мелькающих титров и фамилии ассистента режиссера. А затем проворный генерал Голубков лениво разглядывает поле брани в военный бинокль. Когда и мы, и фильмы были молоды, нам показывали это в четком обрамлении двух соприкасающихся окружностей. Теперь так не делают. Далее мы видим того же генерала Голубкова, но лень как рукой сняло, он вскакивает в седло, вырастает до небес на своем вздыбленном коне и бросается в безумную атаку. Но тут происходит непредвиденное в красной части спектра: вместо тра-та-та условного рефлекса пулемета женский голос поет на заднем плане. Все ближе и ближе и, наконец, все заглушающий. Роскошное контральто, исполняющее то, что музыкальный редактор нашел в картотеке русских мелодий. Кто командует красными? Женщина. Поющая душа этого, хорошо обученного полка. Шагая впереди, топча люцерну и разливаясь Волгой-Волгой. Лихой и проворный джигит Голубков (теперь мы понимаем, что он там хотел разглядеть), хотя и весь израненный, ухитряется подхватить ее на скаку и, несмотря на отчаянное сопротивление, уносит прочь.

Как ни странно, гнусный сюжет имел место в реальности. Я сам знал по крайней мере двух надежных свидетелей этого происшествия, и летописцы тех лет его не оспаривают. Очень скоро мы находим ее сводящей с ума офицерскую столовую своей чернобровой, пышногрудой красотой и необузданными, дикими песнями. Она была, перефразируя Китса, La Belle Dame, но не sans, a avec Merci,[1] и в ней была энергия, которой недоставало Луизе фон Ленц или Зеленой Леди. И она скрашивала повсеместное отступление белых, начавшееся вскоре после ее фантастического появления в стане Голубкова. Нам показывают мрачные кадры с во́ронами, воро́нами или теми птицами, что оказались под рукой, кружащими в сумерках и медленно садящимися на равнину, усеянную трупами, где-нибудь в округе Вентура, штат Калифорния. Мертвая рука белого офицера сжимает медальон с портретом матери. Рядом у красноармейца на развороченной груди — письмо из дома с лицом той же старой женщины, проступающим сквозь тающие строчки.

А затем, по заведенному контрасту, уместно звучит мощный песенный порыв с ритмическим прихлопыванием в ладони и топотом сапог, — перед нами штаб генерала Голубкова во время попойки: знойные грузинские пляски с кинжалом в зубах и исполненный достоинства самовар, отражающий искаженные им лица: Славска, запрокидывающая с грудным смехом голову назад, и полковой толстяк, чудовищно пьяный, воротничок расстегнут, жирные губы сложены для зверского поцелуя, весь перегнулся через стол (крупный план опрокинутого бокала), чтобы обнять пустоту, поскольку проворный и абсолютно трезвый Голубков ловко отстранил ее, и теперь, когда оба они стоят лицом к пьющим, говорит холодным, ясным голосом: «Господа, я хочу представить вам свою невесту» — и в ошеломленной тишине, воцарившейся затем, шальная пуля снаружи вдруг разбивает посиневшее на восходе солнца оконное стекло, после чего гром аплодисментов приветствует славную чету.

И все-таки мы не уверены, что ее пленение было безусловно счастливым событием. Неопределенность в кино запрещена. И нет сомнений по тому поводу, что с начала Большого бегства эти двое, подобно многим другим, прошли от Сиркеджи до Мотцштрассе и рю Вожирар и, поженившись, стали одной командой, одной песней, одним шифром. Совершенно естественно он был принят в члены Российского общевоинского союза (РОВС), разъезжая по Европе, создавая военные курсы для русских молодых людей, организуя благотворительные концерты, рыскал по баракам для бедных, улаживал местные конфликты — и все это самым тактичным образом. Полагаю, что в некотором роде этот РОВС был полезен. К сожалению, в ущерб своей моральной репутации союз никак не мог отмежеваться от монархических групп за границей и не чувствовал, в отличие от эмигрантской интеллигенции, их дикой пошлости, смехотворности и родственности гитлеризму. Когда доброжелательные американцы спрашивают меня, знаком ли я с очаровательным полковником таким-то или обворожительным старым графом разэтаким, у меня не хватает мужества поведать им жалкую правду.

Но была еще одна человеческая разновидность, связанная с РОВСом. Я говорю о романтических душах, помогавших делу тем, что пересекали границу через какой-нибудь занесенный снегом еловый лес, чтобы скитаться по родной земле под разными личинами, изобретенными, как ни странно, революционерами минувших дней, тихо принося назад в маленькое парижское кафе под названием «Ешь бублики» или берлинскую забегаловку без названия некоторые полезные сведения, которые шпионы доставляют своим хозяевам. Кое-кто из этих людей настолько запутался в разведывательных службах сразу нескольких государств, что испуганно вздрагивал, если подходили сзади и дотрагивались до плеча. Некоторые занялись шпионажем для развлечения. Один или двое и правда верили, что каким-то мистическим образом они готовят воскрешение святого, хотя и несколько замшелого прошлого.

2

Сейчас перед нами развернется череда пугающе однородных событий. Первый, безвременно почивший председатель РОВСа и, пожалуй, лучший из них был лидером всего Белого движения; однако некоторые темные обстоятельства, сопровождавшие его внезапную болезнь, наводили на мысль об отравлении. Следующий председатель, рослый, дородный господин с громоподобным голосом и головой как пушечное ядро, был похищен неизвестными лицами; есть основания считать, что он умер от передозировки хлороформа. Третий председатель… но катушка с кинопленкой крутится слишком быстро. В действительности потребовалось лет семь, чтобы устранить первых двух, и не потому, что такого рода предприятие нельзя провернуть скорей, а потому, что приходилось иметь в виду определенные сроки, чтобы привести в соответствие становление одной карьеры с открытием внезапных вакансий. Позвольте объяснить.

Голубков был не только весьма изворотливым шпионом (тройным агентом), но также чрезвычайно честолюбивым малым. Почему мечта о председательстве в организации, уже стоявшей, казалось, одной ногой в могиле, была так дорога ему — загадка лишь для того, кто не знает ни увлечений, ни страстей. Он стремился к этому всей душой — вот и все. Менее понятна его вера в возможность уцелеть при столкновении двух враждующих сторон, чьи опасные деньги и помощь он получал. Сейчас мне потребуется все ваше внимание, поскольку будет досадно упустить некоторые тонкости ситуации.

Советы не могли быть смущены маловероятной перспективой того, что призрачная Белая армия когда-либо сможет возобновить военные действия против них, но они были весьма раздражены тем, что информация об их заводах и базах, собранная неуловимыми агентами РОВСа, автоматически попадает в благодарные немецкие руки. Немцы мало интересовались разнообразием цветовых оттенков эмигрантской политики, но их выводил из себя упрямый патриотизм председателя РОВСа, то и дело перекрывавшего по этическим соображениям поток дружелюбного сотрудничества.

Таким образом, генерал Голубков, казалось, был им послан свыше. Советы твердо рассчитывали на то, что при нем все шпионы РОВСа будут выявлены и хитроумно снабжены дезинформацией для немецкого пользования. А немцы были уверены, что с его помощью они смогут внедрить своих осведомителей в ряды обычных агентов РОВСа. Ни одна из сторон не питала иллюзий насчет благонадежности Голубкова, но каждая полагала, что обратит себе на пользу колебания двойного надувательства. Представления простых русских людей в изгнании, обычных семей в глухих уголках эмиграции, занятых скромным, но честным трудом, как они работали бы в Саратове или Твери, воспитывавших бледных детей и наивно веривших, что РОВС — это нечто вроде Круглого стола короля Артура, олицетворение всего, что было и будет милого, достойного и прочного в сказочной России, — представления эти могут показаться кинокритику лишним наростом на главной теме.

При основании организации кандидатура Голубкова (чисто теоретически, разумеется, поскольку никто не ждал смерти ее лидера) находилась в самом низу списка, не потому, что его легендарная доблесть недостаточно ценилась другими офицерами, а потому, что был он самым молодым генералом в армии. К моменту выборов следующего председателя Голубков уже продемонстрировал такие организаторские способности, что мог спокойно вычеркнуть немало промежуточных имен в списке, пощадив заодно и жизни их носителей. После того как второго генерала убрали, многие из членов РОВСа были убеждены, что генерал Федченко, следующий претендент, откажется в пользу более молодого и расторопного кандидата от места, на которое он, Федченко, в силу своей репутации, возраста и ученых степеней имел полное право. Доблестный муж, презиравший в душе это свое право, счел, однако, трусостью уклонение от работы, за которую уже двое заплатили жизнью. Итак, Голубков стиснул зубы и снова принялся за свой подкоп.

Внешне был он непривлекателен. Ничего в нем не наблюдалось от эдакого классического русского генерала, ничего славного, крепко сбитого, пучеглазого, тяжеловыйного. Он был тощим, худосочным, с заостренными чертами, подбритыми усиками и стрижкой, которую русские называют ежиком: короткой, жесткой, прямой и компактной. Тонкий серебряный браслет свисал с его волосатого запястья, когда он предлагал вам русские папиросы или английские, с привкусом чернослива, кэпстенки, как он называл их, удобно уложенные в старом вместительном портсигаре из черной кожи, сопровождавшем его в предположительном дыму бессчетных сражений. Чрезвычайно обходителен и крайне незаметен.

Когда Славека «принимала», что происходило в гостиных разных меценатов (некий прибалтийский барон, или доктор Бахрах, чья первая жена была знаменита в роли Кармен, или русский купец старой закалки, отменно развлекавшийся в охваченном инфляцией Берлине, скупая недвижимость целыми кварталами по десять фунтов стерлингов за дом), ее немногословный муж незаметно прокладывал себе дорогу в толпе гостей, принося вам бутерброд с сарделькой и огурцом или маленькую, бледную от мороза стопку водки; и пока Славска пела (на таких неофициальных приемах пела она сидя, подперев щеку кулаком, обхватив кистью левой руки локоть правой), он стоял поодаль, прислонясь к чему-нибудь, или шел на цыпочках к недосягаемой пепельнице, которую затем тихо ставил на толстый подлокотник вашего кресла.

С художественной точки зрения он, мне кажется, перебарщивал в своем смирении, невольно копируя повадку наемного лакея, что теперь представляется отнюдь не случайным; конечно же, он пытался построить свое существование на принципе контраста и получал несказанное удовольствие, когда по определенным сладким признакам: склоненной голове, скошенному взгляду — угадывал, что имярек в противоположном конце комнаты обращал внимание незнакомца на тот любопытный факт, что такой невыразительный, скромный человек — герой невероятных ратных подвигов (брал в одиночку города и т. п.).

3

Немецкие киностудии, что росли в те годы как ядовитые грибы (перед тем как бегущая фотография научилась говорить), находили дешевую рабочую силу среди русских эмигрантов, чьей единственной надеждой и профессией было их прошлое, то есть подбирали горстку абсолютно нереальных людей для изображения «реальной» публики на экране. Встреча этих двух химер производила на чувствительную душу впечатление жизни в комнате зеркал или, точнее, в тюрьме зеркал, и тут исчезало понимание, где вы, а где отражение.

Действительно, когда вспоминаю залы, где пела Славска, как в Берлине, так и в Париже, и людей, собиравшихся там, мне кажется, будто расцвечиваю и озвучиваю очень старую кинокартину, где жизнь — это мелкая дрожь, а похороны — мышиная беготня, и только море подкрашено тошнотворной синькой, а некая театральная машина имитирует за сценой шипение и асинхронный прибой. Какая-то сомнительная личность, потрошитель благотворительных организаций, плешивый человечек с безумными глазами, медленно проплывает перед моим взором — с ногами, согнутыми в сидячем положении, как у пожилого эмбриона, и затем чудесным образом оказывается в кресле заднего ряда. Уже упомянутый нами граф тоже здесь, в стоячем воротничке и засаленных гетрах. Благообразный и в то же время светский батюшка с крестом, мерно болтающимся на широкой груди, устраивается в первом ряду, уставясь на сцену.

Повестка дня этих правых сборищ, ассоциирующихся у меня с именем Славски, столь же ирреальна, что и ее аудитория. Никого бы здесь не удивил балаганный персонаж с псевдославянским псевдонимом, балалаечный виртуоз, заполняющий паузы между концертными номерами; аляповатый узор на его усыпанном стекляшками инструменте и небесно-голубые штаны — все было бы кстати. Затем какой-нибудь старый нахал с бородой, в поношенном фраке, бывший член черной сотни, взял бы слово и живописал урон, причиненный сынами израилевыми и масонами (две тайные семитские ветви) русскому народу.

«А теперь, дамы и господа, мы имеем честь и удовольствие…» И тут появлялась она на чудовищном фоне из пальм и национальных флагов, бледным языком облизывая обильно накрашенные губы и праздно прижимая руки в лайковых перчатках к затянутому в корсет животу, пока ее неизменный аккомпаниатор — мраморноликий Осип Левинский, следовавший за ней в тени ее песен и в домашний концертный зал государя, и в салон товарища Луначарского, и в грязные притоны Константинополя, извлекал из рояля несколько вступительных нот.

Иногда, если обстановка к тому располагала, она исполняла «Боже, царя храни», прежде чем перейти к своему скудному, но всегда желанному репертуару. В нем непременно присутствовала унылая песня «По старой калужской дороге» (с расщепленной молнией сосной на сорок девятой версте), и та, что в немецком переводе, напечатанном под русским текстом, начинается фразой Du bist im Schnee begraben, mein Rußland,[2] и старинная народная баллада, сочиненная профессиональным автором в восьмидесятые годы, об удалом атамане и его пригожей персидской княжне, брошенной им в волжскую волну, как только дружки обвинили вожака в мягкотелости.

Вкуса никакого, техника доморощенная, манера исполнения чудовищная; но те, для кого чувство непредставимо без музыкального сопровождения, кого только песня и погружает в прошлое, в феноменальной звучности ее голоса находили утоление для своей ностальгии и обездоленного патриотизма. Считалось, что она особенно выразительна, когда тень необузданной безжалостности звенела в ее пенье. Когда бы этот порыв использовался ею не так беззастенчиво, он все же мог бы уберечь ее от безнадежной вульгарности. Казалось, маленький жесткий предмет, заменявший ей душу, выпирал из ее пенья, и самое большее, на что был способен ее темперамент, — это спровоцировать в сердцах завихрение, а не свободный вихрь. Когда сегодня в каком-нибудь русском доме заводят патефон и я слышу ее контральто, летящее с пластинки, я вспоминаю с дрожью ту имитацию страсти, посредством которой она достигала требуемого крещендо: анатомия рта выставлена напоказ в финальном исступленном вопле, иссиня-черные волосы вьются, а сложенные на груди руки прижаты к медальону на бархатной ленте; пока она внимала приливу аплодисментов, ее широкое смуглое тело, остававшееся скованным даже при поклонах, казалось засунутым в прочный серебряный атлас, который делал ее похожей на снежную бабу или добропорядочную русалку.

Дальше