Падает вверх - Полещук Александр Лазаревич 11 стр.


— Хочешь, я возьму тебя в море? — неожиданно спросил отец.

— Завтра? — я посмотрел на отца снизу вверх, но он задумчиво глядел куда-то вдаль и ничего мне не ответил.

А завтра чуть свет я уже был на биостанции. Мы собирались отчаливать, как вдруг к нам подошла та женщина с черными косами и, не глядя на меня, прошла по шаланде, звеня какими-то стеклянными баночками, завернутыми в обрывок рыбачьей сети.

Как быстро уходил от нас берег! Вот уже и деревья и домики на берегу стали совсем маленькими; лозы, что росли вдоль берега, стали тонкой седой ленточкой, а потом исчезли. Море в тот день волновалось, то там, то здесь показывались на гребнях волн белые пенные барашки, а шаланда все дальше и дальше уходила от берега. Ветер срывал тонкие, мелкие-мелкие брызги с верхушек волн и бросал их в лицо, отчего я жмурился, счастливый и свободный какой-то особой свободой маленького морского человечка. Я и не предполагал, что через мгновение, вот прямо сейчас, оборвется мое детство.

— Он будет моряком? — насмешливо спросила отца женщина с черными косами. Я искоса вглядывался в нее, стараясь прижаться к борту шаланды, когда она проходила совсем близко от меня, большая, загорелая, ловкая.

— Возможно, — ответил отец, — очень может быть…

Он сидел на корме, пропустив руль под мышкой, и курил тонкую папироску. Таким я и запомнил его на всю жизнь.

— А вот посмотрим… — вдруг сказала женщина. Она стояла за мной и, пригнувшись под плавно набегающий парус, быстро схватила меня сзади за ноги. Сильный толчок — и я в море! Это было так неожиданно, что я глубоко ушел под воду, а когда вынырнул, то увидел, что отец борется с этой женщиной. Потом он увидел меня и направил было шаланду ко мне, но женщина с развевающимися черными косами вырвала у него из рук руль, и шаланда пошла прямо на меня, скользким шершавым смолистым боком больно толкнула меня в глубину. И я, плача от обиды и боли, поплыл к далекому невидимому берегу. Плавно набегали волна за волной, несколько раз позвал отец: «Миша! Ми-ша!» Я не откликался и, стараясь совершенно инстинктивно беречь силы, все плыл и плыл. А волны становились все сильнее и сильнее, выше и выше, и ветер пенил гребни волн, теперь это уже были не маленькие барашки — горькая бурая вода вскипала вокруг. Вот я увидел с гребня одной из волн далекий берег, и тотчас же оглянулся: пена, шипя, ударила в глаза, мне показалось, что я все-таки увидел совсем близко парус шаланды, но новая волна закрыла все вокруг.

Все ближе и ближе берег, вот я уже коснулся ногой дна. Теперь только я понял: шторм идет. Волны у берега совсем взбесились. Мне пришлось, то отступая, то ползком, скользя руками по острому ракушечнику, шаг за шагом приближаться к берегу. Каждая следующая волна поднимала меня и возвращала на прежнее место, пока совсем случайно я не нырнул под нее и в несколько шагов не достиг берега. Долго я лежал на песке, всматриваясь в потемневшую даль. Тяжелые облака низко шли над морем. Ни паруса, ни далекой косы не было видно. Какие-то люди подняли меня, отнесли к гавани. Я сказал, что там, в море, шаланда, и мой отец, и эта женщина. Мне вначале не поверили, но потом от берега отошел катер, а меня взял на руки директор биостанции и отнес домой.

Шаланду нашли только назавтра. Нашли далеко в открытом море. Шторм сломал ее мачты, она была полузатоплена, в ней никого не было.

ЛИЧНЫЙ ДРУГ НАСТОЯЩЕЙ ОБЕЗЬЯНЫ

В центре нашего городка стоял, казалось, совсем небольшой, только одним окном выходящий на улицу дом директора биостанции Зиновия Александровича Стрелецкого. На самом деле дом был большим и просторным, он уходил далеко в примыкавший к нему двор, мощенный неровным крупным булыжником. Зиновий Александрович жил в этом доме вместе со своей сестрой, женщиной худой и еще не очень старой; красноватая нездоровая кожа ее была всегда покрыта толстым слоем пудры. На стене в столовой висел большой ее портрет. Там она была изображена в каком-то воздушном наряде, совсем молодой. Видимо, портрет был написан очень хорошим художником, потому что через много лет я помню ее глаза такими, какими она глядела на меня с портрета: большие, карие, с темными дугами бровей.

Отец Зиновия Александровича был часовым мастером, а потом владельцем часового магазина. Умер он перед самой революцией, и все, что осталось от былого достатка, было обменено «на хлеб и сало» в годы гражданской войны. Только самые большие часы в высоких темных футлярах, одни без маятника, другие без стрелок, застыли по углам в каждой комнате, как будто само время перестало существовать для семьи покойного часовщика.

Кроме часов, в доме было много книг, приобретенных самим Зиновием Александровичем. Они содержались в образцовом порядке. Я как сейчас вижу ряды желтых полок и высокие стеллажи в его кабинете, вертящуюся этажерку рядом с его письменным столом, застекленный шкаф в столовой. Зиновий Александрович часто звал меня к себе, давал мне что-нибудь почитать, расспрашивал о прочитанном. Я старался не отзываться о книге дурно или хорошо, так как, если говорил, что книга мне понравилась, он немедленно мне ее дарил, а если говорил о хорошей книге плохо, то Зиновий Александрович пожимал плечами и смотрел на меня как-то отчужденно.

И все-таки в этот дом я не стал бы часто приходить. И Зиновий Александрович и его сестра — она как-то визгливо смеялась и пренеприятно щекотала меня своими длинными пальцами с острыми накрашенными ногтями — были равно чужды мне. Притягивала меня в этот дом мартышка Джулия. Она прожила у Зиновия Александровича уже пятнадцать лет — почтенный возраст для мартышки, тем более что в наших краях случались короткие, но довольно суровые зимы. Не раз Джулию пытались украсть циркачи, каждый год разбивавшие свой полотняный шатер за шумливым базаром. Много раз просили Зиновия Александровича, продать обезьянку: всех привлекало то, что Джулия великолепно переносила и зиму и смену времен года. Она бегала по двору даже тогда, когда вокруг лежал снег. Однажды она вбежала в дом и, забравшись в уголок, стала чем-то громко хрустеть. Я подумал, что это леденец, но, присмотревшись, увидел в ее ручонке большую ледяную сосульку, отломанную, вероятно, от водосточной трубы.

Белый как снег пес, по кличке «Пират», был самым близким другом Джулии. Часами она искала у него невидимых насекомых, быстро-быстро перебирая своими черными ручками с совсем черными уголечкаминоготками, а Пират лениво дремал на полу в ярком квадрате света. Мне никак не удавалось стать равноправным членом этой чудесной компании. Только иногда на Джулию что-то «находило», и тогда я придвигал большие кадки с цветами друг к другу, переворачивал плетеные кресла и венскую качалку, приносил из передней трости Зиновия Александровича — все вместе изображало ДЖУНГЛИ, — и Джулия играла со мной часами, а Пират, напряженно всматриваясь сквозь листву фикусов и рододендрона, время от времени ревниво лаял на нас.

— Ну, что вы натворили! — шумела тетя Паша, какая-то дальняя родственница Зиновия Александровича, убиравшая и следившая за хозяйством в его доме. — Что это вы тут натворили? Вот придет Зиновий Александрович, он вам задаст! А тебе, Джулия, должно быть стыдно, ты же большая, ты же старшая, а ну, марш на кухню! Я без тебя со стиркой не управлюсь!.

Это вовсе не было шуткой. Это было обязательное домашнее мероприятие. Джулия самозабвенно любила стирать и не один раз проникала в кладовку, куда прятали замоченное белье, и «стирала» его с таким остервенением, что ткань распадалась на тонкие ленточки. Вот тетя Паша и придумала ставить перед собой во время стирки маленькую чашку с куском мыла и несколькими тряпочками, и Джулия, старательно выпятив губы, мылила и терла тряпочки и тщательно их прополаскивала, пока это занятие ей не надоедало.

В кухне стояла просторная железная клетка, куда Джулию отправляли на ночь. В клетке не было дверцы, ее просто наклоняли набок, и Джулия с виноватым видом отправлялась на свой матрасик спать.

Однажды Джулия заболела. На ее спине вздулся огромный нарыв, и никакие компрессы не могли ей помочь. Грустная-грустная лежала она на своем матрасике, и ее черные глаза в тонких старческих морщинках были полны такой тоски, что ни у Зиновия Александровича, ни у меня не оставалось никаких надежд. Нужна была срочная операция, но Джулия не давалась в руки. А когда в дело вмешалась тетя Паша, то укусила ее за палец, глубоко и пребольно. И вдруг как-то вечером Зиновий Александрович серьезно сказал мне:

— Будешь ассистировать мне… Вот тазик, вот тампоны, пинцет. Когда надо будет, подашь.

Мы вошли в кухню. Страдания Джулии достигли предела. Зиновий Александрович гладил ее, называл ласкательными именами, но она лежала с закрытыми глазами и тихо, совсем как человек, стонала. С трудом продев руки сквозь прутья клетки, Зиновий Александрович посадил Джулию спиной к себе и, став на колени, осторожно стал выстригать шерсть на ее спине. И здесь произошло то странное, что не поддается никакому объяснению: Джулия вдруг выпрямилась и прижалась к прутьям клетки, напряженно ухватившись руками за перекладину.

— Скальпель, — бросил мне Зиновий Александрович.

Я передал ему узкий нож с деревянной ручкой, и он быстро сделал надрез. Я боялся, что Джулия тотчас же закричит и отскочит в сторону, но она только сильнее прижалась к прутьям и позволила провести всю мучительную операцию до конца. Затем я наклонил клетку, а Зиновий Александрович туго перебинтовал Джулию и уложил ее на матрасик. Джулия тотчас же заснула.

— Лишь бы не было нового нагноения, — сказал он мне. — Второй раз Джулия не дастся.

Но он ошибся. К утру Джулии стало опять хуже, и она, поняв, чего от нее хотят, вновь прижалась своим исхудавшим телом к прутьям, и Зиновий Александрович произвел очистку ранки.

— Ты страдал вместе с ней, — сказал мне Зиновий Александрович, — это правильно… Я хочу сделать тебе подарок. Ты обидишь меня, если откажешься… Это не простой подарок, потому что на всю жизнь…

Прошла, однако, неделя, другая, а об обещанном подарке Зиновий Александрович, казалось, забыл. Потом он куда-то уехал, а когда однажды я вернулся из школы, на моем столе лежала стопа толстых книг. Это был десятитомник Альфреда Брэма «Жизнь животных».

— Зиновий Александрович слишком тебя балует, — сказала мне мать. — Его книги нужно вернуть.

Но я уже раскрыл первый том, и изящный золотистый леопард смотрел на меня завораживающим взглядом, а вокруг яркой зеленью клубились джунгли, не фикусы с рододендроном, как у нас с Джулией, а самые настоящие джунгли.

ИНСТИНКТ МАТЕРИНСТВА

Он появился неожиданно. Его прибытие возвестил на весь город надсадный крик, громкий и странный. Это кричал большой, как дом, желтый двугорбый верблюд. Второй верблюд, горбы которого плавно я мягко колыхались, молчаливо тянул высокую фуру с какими-то ящиками, прикрытыми охапками сена. Рядом с верблюдами, помахивая тростью, шел высокий военный, весь в ремнях, на боку большая коричневая кобура. За ним бежали ребята. Они восторженно глядели то на командира, то на кричащего верблюда. К вечеру в город вошел полк.

Для меня да и для других мальчишек было у самого берега моря запретное место с непонятным названием «курзал». Это была большая площадка, вся изрытая ямами. Здесь когда-то был помост для танцев и раковина оркестра, но доски растащили для всяких домашних нужд, а потом в город вошел Махно, и его адъютант свел на этом самом месте свои бандитские счеты с какой-то семьей; искал ее батька по всей Украине. Говорили, что погибшие были земляками батьки из Гуляй-Поля и чем-то провинились перед ним. Страшная эта расправа так поразила всех, что много лет спустя имя адъютанта произносилось только шепотом; «Марусяк» — так звали его. С того времени «курзал» опустел.

И вот неожиданно «курзал» ожил. Красноармейцы привезли бревна и доски, настлали пол, верблюды подвезли на большой телеге скамьи, и вскоре грянул над морем кавалерийский марш. Весь вечер гудела невиданная мною раньше огромная труба и тонко звенел блестящий треугольник, но, кроме нас, мальчишек, рассевшихся на теплом песке под обрывом, никто к «курзалу» не пришел. Время от времени кто-нибудь из нас поднимался вверх и стремглав скатывался обратно.

— Здорово как! — кричал смельчак. — Чего вы боитесь?

Потом заиграли что-то веселое, кажется «Яблочко», и сверху донесся легкий и четкий стук каблуков. А когда мы ползком приблизились к помосту, то увидели высокого командира в ремнях; заложив руки за голову, он выбивал сапогами лихую чечетку. В этом мы все знали толк и, когда оркестр перестал играть, громко захлопали в ладоши.

Мать долго расспрашивала меня вечером, и я видел, что мой рассказ будит в ее душе какие-то давние воспоминания.

Дважды в пятидневку ввинчивалась лампочка над синей раковиной оркестра, и, пока собирались люди, звенели и гремели марши. Никто уже не вспоминал про страшного Марусяка. Оркестр полюбился и рыбакам и девчатам с консервного заводика, расположенного возле тонюсенького ручейка в глубине степи. Тем с большим удивлением я услышал неожиданное приказание матери: «Больше в „курзал“ не ходи…» Мать сказала это строго, но тут же как-то смутилась.

В тот вечер я пошел к Зиновию Александровичу. Он был ужасно взволнован и расстроен: Джулия куда-то исчезла. Зиновий Александрович взял маленький фонарик, похожий на стеклянный домик с укрепленной внутри свечкой, и мы пошли по соседним дворам искать беглянку. Мы нашли ее совсем истерзанной в пятом или шестом дворе от дома Зиновия Александровича. Морда, руки, грудь были исцарапаны в клочья.

— Это кошка, — сказал Зиновий Александрович. — Вот ведь инстинкт материнства, ничего не поделаешь…

Оказывается, Джулия не могла спокойно видеть котенка. Ей, вероятно, казалось, что этот маленький комочек и есть ее собственный детеныш. Она прижимала его к своей груди, носила на руках, старательно обкусывала коготки на его лапках, если он начинал царапаться, а когда привлеченная жалобным мяуканьем появлялась кошка-мать, вступала с нею в "смертный бой. Мы принесли Джулию и отдали ее тете Паше. А я пошел домой, со страхом думая, что скажет мать. «Ты понимаешь, мама, — в тысячный раз повторял я про себя. — Это же инстинкт материнства. Как хорошо, что мы нашли Джулию. Прости, что я так поздно».

К моему удивлению, матери дома не было. Ходики на кухне показывали двенадцать часов. Я вышел во двор и вдруг услышал взволнованный шепот соседского Леньки:

— Мишка, твоя мать об ручку с командиром гуляет! С тем, у которого три шпалы… Сам видел! Она с ним танцевала до упаду.

— Забожись!

— Тю, дурный! Ты ж теперь счастливый. Тебя небось командир будет катать и на верблюде и на автомобиле, у него ж «паккард», я сам видел.

— Ты все врешь!

— Я вру? — Ленька, поддев большим пальцем передний зуб, громко щелкнул ногтем и, резко проведя рукой поперек горла, произнес страшную божбу: «Се-Бе-Не-Ве» (что означало примерно: «Собака буду на века», или что-то в этом роде).

Сомнений не было. Я бросился к берегу.

«Курзал» уже затих. Луна была высоко, и в сияющей лунной дорожке мелькнула голова какого-то любителя ночных купаний. Вдоль берега за «курзалом» шла длинная аллея, с двух сторон обсаженная ивняком. Берег был прям, луна ярко светила, и я сразу увидел какие-то неясные силуэты вдали. Я помчался прямо к ним. В руке у меня, не знаю уж как, оказалась сухая лозина.

Когда я подбежал вплотную, я сразу же узнал и мать и его. Они целовались! Она не замечала меня. Я с размаху полоснул лозиной по его плечам, а когда он обернулся, то ударил его по лицу. У меня не сразу вырвали из рук лозину, я это хорошо помню. Плача и что-то крича, я бил этого ненавистного человека и словно сквозь сон слышал голос матери: «Мишка, остановись, Мишка!» Потом он изловил, наконец, мою лозину, вырвал ее у меня из рук, приподнял меня высоко над морем и с силой швырнул.в. густой лрзняк, а когда я оттуда выбрался, на дороге стояла моя мать и звала меня: «Миша, выходи, слышишь? Он ушел!» Я бросился прочь от нее и бежал, бежал, пока не скрылись вдалеке огни нашего городка, потом с размаху бросился на прохладный песок и повторял сквозь слезы: «Нет у нее инстинкта, нет инстинкта материнства!»

УТРОМ

Я проснулся от холода. Море еще спало в тумане. Медленно, слишком медленно для меня, продрогшего и голодного, занимался рассвет. Но вот мимо пробежала ящерка, и все забылось. Я гонялся за нею по песчаным дюнам с тюбетейкой в руках, пока, наконец, в моих руках не оказался ее хвост: сама ящерка успела юркнуть в черную точку — норку-дырочку, выход которой, как мы знали, мог быть далеко у обрыва. Хвост в моих руках еще жил и извивался, будто старался освободиться, а когда я бросил его на песок, продолжал изгибаться, потом вдруг затих. Солнце уже поднялось высоко, туман рассеялся. Вот прошла весельная лодка с рыбаками. Крупная чайка пронеслась прямо надо мной. Ужасно захотелось есть. Я пожевал толстенькую травинку. Она была красная, как кровь, и отдавала запахом йода. Я твердо решил не возвращаться домой, но-незаметно для себя пошел в сторону города. «А что, если меня арестуют? — пронеслось в голове. — Ведь он командир, у него три шпалы…» Я совсем недавно видел, как по улице вели арестованного. Это, был приземистый мужчина с короткой густой бородой,синяя косоворотка расстегнута и без пояса, а сзади шел милиционер, держа в руках большой наган на красном шнуре. Они шли посередине улицы, и все поворачивались им вслед, молча и испуганно.

— Миша! — донеслось откуда-то с моря. Какой-то человек, сильно разгребая воду руками, плавал у берега. — Миша! Давай в воду.

Я быстро сбросил с себя рубашку и штаны, не раздумывая сбежала воде и остановился: это был тот самый, тот самый командир, которого я вчера так сильно ударил лозой.

— Ну, что стоишь? — продолжал он. — Извини, братишка, что не познакомился…

— Что вам от меня нужно? — спросил я его, пятясь к берегу. — Это вы меня караулили?

Назад Дальше