Нелюбимая фаворитка (Екатерина Долгорукая – император Петр II) - Елена Арсеньева 2 стр.


Впрочем, все обошлось и никаких гонений не последовало.

Больше всех уязвлен был этим случаем Алексей Григорьевич Долгоруков, отец Ивана. Душа его просто-таки разрывалась!

С одной стороны, хорошо, если бы зазнавшийся не в меру сынок получил хороший щелчок по носу. С другой, если Ивана пометут со двора, то очень может быть, что пометут вместе с ним и всех Долгоруких. А князь Алексей Михайлович не для того сладил ссылку своего старинного неприятеля Алексашки Меншикова в Березов, чтобы уступить нагретое местечко при императоре кому-то другому! Алексашка ведь тоже цеплялся за Петра руками и зубами, вплоть до того, что даже обручил его со своей дочерью Марией. Умен был, прощелыга! Вот кабы Алексею Григорьевичу нечто подобное сладить! Его Екатерина ни в чем Марии Меншиковой не уступит, а красотой, пожалуй, и превзойдет. Эта холодноватая красота великолепно смотрелась бы на царском троне. А уж каково красно смотрелся бы князь Долгорукий в роли императорского тестя…

Алексей Григорьевич, разнежившись в честолюбивых мечтаниях, отмел, словно нечто незначащее, воспоминание, что обручение с Марией Меншиковой Петр спокойно расторг, словно и не менялся с ней кольцами. Нет, с Екатериной он так не поступит. Потому что Алексашка, выскочка безродный, на старости лет вдруг ощутил дурацкое тяготение к приличиям и дочку свою мечтал выдать замуж непорочной девою. А вот Алексей Григорьевич, природный князь, чья родословная насчитывала невесть какое число поколений, на всякие такие глупости насчет девичьей чести плевать хотел. И твердо знал: если он хочет добиться своего, надо, чтобы Катька сперва стала любовницей государя, а уж потом – супругою. То есть она должна затащить молодого дурня в постель. Тогда уж он точно не отвертится от брака!

Но беда состояла в том, что Алексею Григорьевичу приходилось преодолевать сопротивление не только императора, но и дочери…

В эту самую минуту тихоходный конек Алексея Григорьевича вдруг испуганно шарахнулся в сторону: мимо во весь опор пронеслась всадница в синем, будто вечерние небеса, бархатном платье. Круп ее вороного коня лоснился под солнцем, и точно такого же густого, вороного, черного цвета были великолепные локоны, ниспадавшие на точеные плечи красавицы. Конем она правила с великим мастерством, несмотря на то, что сидела в седле не по-людски, а по-дамски – бочком, свесив ноги на одну сторону. Алексей Григорьевич только себе мог признаться в том, что он бы, скажем, и двух шагов в такой позиции проехать не смог, а красавице словно нипочем были ни бешеная рысь, ни резкие прыжки вороного. На лице ее сохранялось холодновато-невозмутимое выражение.

Это была княжна Екатерина Долгорукая.

Алексей Григорьевич вздохнул. Красавица, слов нет. И при этом глупа как пробка. Выгоды своей не понимает! Влюблена по уши, но, увы, не в Петрушку-императора, а в какого-то там… в какого-то… Долгорукий задохнулся от возмущения.

* * *

Ну, если говорить правду, задыхался и возмущался князь-отец совершенно напрасно. Избранником его дочери был совсем не «какой-то там», а Альфред Миллесимо, шурин австрийского посланника в Петербурге графа Вратислава. Миллесимо исполнял при своем родственнике должность атташе. Екатерина познакомилась с ним на приеме у саксонского министра[5] Лефорта. Представила их друг другу жена английского посланника леди Рондо, когда все собравшиеся были самозабвенно увлечены игрой в карты, для которой, собственно, и собирались у Лефорта – человека не очень приятного в общении, зато азартного картежника. Добродушной сплетнице леди Рондо сделалось жаль двух молодых людей, которые не разделяли общей страсти к игре, вот она и познакомила княжну Екатерину с молодым графом, не подозревая, что положила начало совсем другой страсти…

Они полюбили друг друга с первого взгляда, и совсем скоро Миллесимо уже сделался своим человеком в доме Долгоруких. Еще через некоторое время молодые люди были объявлены женихом и невестой. Князь Алексей Григорьевич, казалось, был очень доволен партией, которую сделает дочь: ведь семейство Миллесимо, поселившееся в Богемии в конце пятнадцатого столетия, было ветвью старинного итальянского рода Каретто, состояло в родстве с маркизами Савона и другими влиятельными старинными фамилиями. Князь Иван Долгорукий, благоволивший к Вратиславу оттого, что к нему благоволил молодой император, также покровительствовал увлечению Екатерины. Ее сестра Елена, и вполовину не такая красивая, как остальные молодые Долгорукие, злословила, будто Екатерина и черту руку отдаст, только бы этот черт был иноземного подданства и смог увезти княжну из России, которой та не любила. Это правда: Екатерина больше всего на свете желала бы жить за границей, однако никакого расчета в ее любви к графу не было.

Она была без ума от Миллесимо. Невысокого роста, не выше Екатерины, он выглядел хрупким, изящным, но это нравилось ей, хотя мужчины в ее семье – и отец, и братья – отличались почти богатырской статью. Ей нравились тонкие черты его красивого лица, ясные глаза цвета густого меда, нравились чуть рыжеватые, мягко вьющиеся волосы – столь пышные, столь тщательно ухоженные, что смотрелись краше любых, самых дорогих париков. Ей нравились его белые руки с нежной, будто у женщины, кожей. Он и не скрывал, что ложится спать только в перчатках, обильно смазав руки самым жирным кремом, который делал сам, по своему собственному рецепту, да и Екатерине подарил несколько склянок с собственноручно изготовленными притираниями, которыми она пользовалась каждый вечер с особенным чувственным наслаждением.

Однако Екатерина, упиваясь своим счастьем, не учла, что отец позавидует тому влиянию, которое имел на императора ее брат Иван. И захочет сам прибрать к рукам мальчишку, которому было всего лишь тринадцать. Он прежде времени повзрослел, оказавшись на троне, а оттого выглядел значительно старше своих лет. Причем люди, хорошо его знавшие, помнили, что он стал так смотреться, едва заговорили о возможном для Петра Алексеевича престолонаследии. Он то казался избалованным ребенком, то в чертах его проскальзывала некая ранняя умудренность, порою даже усталость от этой мудрости – этакая брезгливая пресыщенность, какую можно увидеть в лицах пожилых людей, но какой не наживают некоторые старики, прожившие счастливую жизнь. Жизнь юного русского императора никогда нельзя было назвать счастливой, оттого и обрели его черты выражение холодного недоверия ко всем и каждому, оттого и производил он отталкивающее впечатление престарелого юнца.

Алексей Григорьевич такое понятие, как любовь, в расчет не принимал. Это все новомодные новости какие-то! Французские либо немецкие выдумки. В старое время никакой любви и в помине не было, а ничего, род человеческий плодился и размножался. Неужели Катька не понимает, что счастье не в поцелуйчиках с красивеньким франтом, а во власти, в богатстве, в силе?!

Он бы с превеликим удовольствием вбил свои мысли Екатерине с помощью батогов, однако опасался переусердствовать. Кто знает, если все так пойдет, как рассчитывает Алексей Григорьевич, если все сложится, не придется ли ему в ногах у императрицы Екатерины ползать, вымаливая прощение за каждый тычок, каждую оплеуху, каждое ехидное словцо? Лучше, чтобы таких грешков было поменьше, потому что нрав у доченьки такой же крутенький, как у батюшки. Сейчас ее прогневишь – как бы через год с головой не проститься!

Точно так же, как Алексей Григорьевич не принимал в расчет чувств дочери, так он и не заботился о чувствах юного государя. А между тем Петр в общении с княжной Екатериной не находил ни малейшего удовольствия. Вот наперегонки с ней скакать верхом – дело другое, всадница она отменная. А все прочее… Честно говоря, княжну Екатерину император не находил ни красивой, ни даже привлекательной. Его вообще раздражали точеные высокомерные красавицы. Именно такой была его прежняя невеста Мария Меншикова, по слухам, нашедшая свою смерть в далеком сибирском Березове. И этот городишко за тридевять земель, и судьба Меншиковых волновали молодого императора не просто мало, а вообще никак не волновали. Его неразвитый ум не способен был к длительному напряжению, и вспышки мудрости, прозорливости или просто трезвой разумности не только не просветляли его, но вызывали огромную усталость, вплоть до головной боли. Чудилось, состояние равнодушия и даже отупения, которое приходило им на смену, было для Петра спасением в том мире, в котором он был вынужден отныне находиться, – в мире непрерывного напряжения всех сил, в мире недоверия всем и каждому, в мире постоянной опасности. Петр не верил, не мог поверить, что на вершины богатства и власти его занесло навсегда. Каждое утро он просыпался с мыслью, что это закончилось так же внезапно, как началось, и он никто, снова никто, забытый сын царевича Алексея, того самого, которого не пощадил, которого убил собственный отец… Самыми лучшими минутами в жизни Петра были тихие утренние мгновения, когда он уже вполне проснулся, осознал, что в бездны ничтожества не сброшен, и, свернувшись клубком в своей роскошной постели, мог вполне насладиться покоем. Минуты эти были кратки, на императора обрушивалась жизнь дворца и двора – шумная, кричащая, слишком яркая, назойливая… А он вообще недолюбливал слишком громких звуков, слишком ярких красок, слишком необычных или даже обладающих незаурядной внешностью людей – именно потому, что смутно ощущал некую угрозу во всем, что слишком. И даже слишком красивых женщин не любил, за исключением тетушки своей Елизаветы Петровны, которая, с ее синими глазами и каштановыми волосами, с детских лет являлась для него идеалом гармонии.

Между прочим, он даже постельное удовольствие предпочитал получать у дам внешностью попроще, поскромней, не у записных красавиц. Малейшее сомнение в себе раздражало мальчика, привыкшего видеть подобострастие на лицах окружающих… пусть даже фальшивое. К дамам из общества он не решался подступиться, опасаясь отказа, да и не имея ни навыка, ни охоты быть куртуазным кавалером, вот и таскался по сущим блядям, на которых даже не давал труда оглянуться, удовлетворив свое скороспелое желание. А впрочем, он уже постепенно начинал утверждаться в мысли, что еще не родилась на свет женщина, которая отказала бы императору, пусть он и неуклюжий юнец, но зато венценосный!

Алексей Григорьевич Долгорукий был человек приметливый. Он внимательно следил за блудодейством императора, и в конце концов оно начало его донельзя раздражать. Особенно когда Петрушка все-таки отважился протянуть свои неуклюжие, все в цыпках, торчащие из слишком коротких рукавов руки к дамам из общества. Как бы не обошла Екатерину какая-нибудь вертихвостка, у которой окажется поменьше надменности и побольше тщеславия!

Он начал препятствовать отношениям Екатерины и Миллесимо, пошел на открытую ссору с графом Вратиславом и в конце концов вынудил дочь вернуть Миллесимо и кольцо, и слово.

Екатерина послушалась. Однако сердца, отданного графу, она уже не могла вернуть, оттого и чувствовала себя до крайности несчастной. Уповала только на то, что отец вновь умилостивится. Ах, ну почему все так трудно в жизни? Если бы можно было сесть впереди Альфреда на его коня, как в тех французских книжках с картинками, которые граф ей приносит и в которых храбрые рыцари запросто похищают своих возлюбленных в любое удобное для них время! Но жизнь – не книжка с картинками. В ней все и сложнее, и проще, все страшнее. Семья не потерпит бесчестия, они вынудят императора принять такие жуткие меры после ее бегства… Да его и вынуждать не придется. Может быть, Екатерина и не больно-то нравится ему, но сама мысль о том, что женщина, которой он оказывал внимание, может предпочесть другого, заставит его потерять голову от ярости. Хоть Петр и мальчишка еще, но Екатерина боится этого мальчишки, ибо знает, что в его жилах течет кровь бешеного императора Петра Первого. Судьба его первой жены, Евдокии Лопухиной, проведшей жизнь в самом суровом монастырском заточении только за то, что Петр полюбил другую, судьба его неверной подруги Марии Гамильтон[6], расставшейся с головой, потому что она осмелилась полюбить другого…

Умные древние римляне, погибшие от собственной мудрости, уверяли, что страх порождает переосмысление жизни. Именно из страха перед Петром и непредсказуемой, ослепляющей его яростью Екатерина стала иначе смотреть на советы отца, которые раньше казались ей занудными и отвратительными. Она постепенно привыкала к тщательно внушаемой отцом мысли: обольстить императора, сделаться государыней. Она любила Миллесимо, это правда, но еще сильнее она любила себя, любила тешить свое тщеславие. Одно дело – бегать на свидания к Альфреду, страдать от безнадежности их положения, оставаясь при этом в убеждении, что собственная судьба зависит только от нее, что стоит ей захотеть – и судьба пылкого мальчишки окажется у нее в руках… так же, как и судьба всего государства. Но каково почувствует она себя, если Петр предпочтет другую? О, конечно, Миллесимо будет счастлив снова сделать ей предложение… или нет? Что, если он сочтет себя оскорбленным? Не захочет подбирать отвергнутое императором? Да и сама Екатерина разве хочет быть отвергнутой? Конечно, Петр ей не нужен. Если бы можно было сделаться царицей, а потом овдоветь и получить всю власть, трон и могущество, как получила Екатерина, жена Петра Великого! Какая жалость, что ее любовник Виллим Монс, из-за которого императрица натворила столько глупостей, к тому времени уже успел расстаться с головой. Небось был бы объявлен признанным фаворитом, как князь Василий Голицын при правительнице Софье, сестре Петра Первого, а еще раньше – князь Иван Овчина-Телепнев при Елене Глинской. О, какой изумительный фаворит получился бы из Миллесимо! Изысканный, необычайно красивый, умный, образованный, страстный… Наверное, таким же был Роберт Дадли, граф Лестер, которого страстно любила английская королева Елизавета. Днем Екатерина правила бы страной, а ночами фаворит властвовал бы над императрицей! А уж сидя на троне, она никогда не надоела бы своему возлюбленному, как непременно надоедает всякая жена. В самом деле: выйди она замуж за Миллесимо, и через несколько лет тот начнет заглядываться на молоденьких красоток, начнет изменять – с его-то пылкостью! А императрицам не изменяют…

Теперь Екатерина твердо знала, чего хочет. Но для исполнения этого желания все-таки надо смириться с требованиями отца и прибрать Петра к рукам.

Между тем судьба приготовила ей нежданное испытание, которое вновь заставило ее сердце затрепетать.


Герцог Иаков де Лириа, испанский посол в России, доносил своему патрону, его преосвященству архиепископу Амиде:

«В один из дней граф Миллесимо, томимый, очевидно, тоскою от разлуки со своей нареченною невестою, с которой он был разлучен волею ее алчного родителя, отправился на дачу к графу Вратиславу, находившуюся невдалеке от царской дачи, где как раз гостили Долгорукие. Поскольку он имел при себе новое, только что полученное от мастера ружье, которое вез показать своему родственнику, то именно в ту минуту, когда приближался к воротам царского дворца, вышел из своего экипажа и пожелал сделать из этого ружья два выстрела. Возможно, в этом состояла некая угроза венценосному сопернику или хотя бы отцу бывшей невесты. Впрочем, сам Миллесимо это всячески отрицал и уверял, что им руководило лишь внезапно возникшее желание опробовать новое оружие, поскольку в это мгновение в зарослях мелькнул крупный олень.

Бог весть, какие тут могут быть олени, в столь непосредственной близости от жилья и множества людей, однако мне придется оставить это уверение на совести Миллесимо. Добавлю кстати, что ни в какого оленя, реального или воображаемого, он не попал.

Как бы то ни было, ворота дворцовой дачи отворились, оттуда выскочили два гренадера и схватили молодого графа. Тот назвался, однако ему было сказано, что стрелять здесь запрещено, так же, как и появляться вооруженным в присутствии его царского величества, а потому им велено, невзирая на чин и звание, хватать всякого, кто нарушил приказ, и вести его на дворцовую гауптвахту – в четырех верстах отсюда. Миллесимо несколько поднаторел в туземном наречии, а оттого мог понять, о чем велся разговор. Понимал он также оскорбления, которыми осыпали его гренадеры и присоединившиеся к ним офицеры; скромность не позволяет мне повторить здесь эти в высшей степени непристойные выражения. Несчастного юношу вели пешком по грязи; он просил позволения, по крайней мере, сесть в свой экипаж, однако не дозволили и этого. Двое гренадеров тащили его под руки, иногда толкая, так что граф несколько раз падал. Третий гренадер шел позади с кнутом в руках, ежеминутно изъявляя желание подстегнуть «строптивую лошадку». Так, в сопровождении конной и пешей охраны, его провели четыре версты на двор к князю Долгорукому, который, словно в ожидании, прохаживался на крыльце. Поскольку именно он занимал теперь чин обер-гофмейстера, разбираться с делами такого рода было предписано дворцовым регламентом именно ему.

Приглядевшись к Миллесимо, он как бы удивился, словно не ожидал его здесь увидеть. Между тем, замечу лишь для вас, ваше преосвященство, что весь дипломатический корпус пребывает в тайном убеждении, что история сия была нарочно подстроена самим Долгоруким для того, чтобы унизить бывшего жениха своей дочери и указать ему его место.

Впрочем, продолжу. Князь внимательно, с брезгливой усмешкою, рассматривал грязную одежду пленника и, видимо, наслаждался его униженным состоянием. Затем, не здороваясь, чрезвычайно холодно и сухо изрек: «Очень жаль, граф, что вы впутались в эту историю, но с вами поступлено так по воле государя. Его величество строго запретил здесь стрелять и дал приказание хватать всякого, кто нарушит запрещение».

Миллесимо хотел было объяснить, что ему ни о чем таком не известно, что он впервые слышит о таком запрещении, но князь прервал его словами: «Мне нечего толковать с вами, вы можете себе отправляться к вашей Божьей матери!»

Выражение это в переводе на испанский звучит как благословение, однако здешние варвары придают ему такой оскорбительный смысл, что наше грубое tirteafuera[7] покажется ласковым напутствием!

Итак, бросив графу это последнее оскорбление, князь Алексей Григорьевич поворотился к нему спиной и, войдя в дом, захлопнул за собой двери.

Государь так и не появился; потом стало известно, что его не было на дворцовой даче, он развлекался верховой ездой в обществе фаворита и его сестрицы верст за пять отсюда, поэтому запрещение стрелять в присутствии царствующей особы выглядело по меньшей мере издевательством.

Назад Дальше