– Мы-то здоровы! – Людмила разозлилась на брата.
Интересно, кто из них старше? Обоим за тридцать. Но Павлыш не видел их в нормальной жизни. Ведь если Людмила старше, то она наверняка лупила любимого брата в детстве, лупила и всех, кто посмел обидеть его.
– Неужели вы не видите, как ускоряется пружинный эффект? А где предел ускорения времени и предел выносливости человеческого организма? Кстати, частично состояние всех нас объясняется тем, что мы живем в ускоряющемся времени. Павлыш, как вы себя чувствуете?
– Так себе. Но, возможно, я плохо выспался…
– Дело не в этом. Пора бы догадаться.
– И что же? Нам все бросить? И ждать? Ты бы ждал, если бы это случилось со мной? Или с Карлом?
– Нет, – сказал Варнавский.
– Ты непоследователен. Павлыш, я пришла за вами. Вы мне нужны.
– Пойдемте, – сказал Павлыш.
Варнавский только махнул рукой.
//-- 6 --//
В лаборатории Людмила спросила:
– Лететь он отказался?
– Я думаю, он прав, – сказал Павлыш. – Он попросту умрет в космосе. И в корабле ему будет труднее, чем здесь.
Павлыш не думал, что Людмила так быстро смирится с этим. Потом догадался, что ей страшно расставаться с братом. Если здесь, на станции, она могла на что-то надеяться, то чудо за пределами планеты, чудо вдали от нее было немыслимо. «Эгоизм жертвенности», – повторил Павлыш слова Варнавского.
Павлыш и в самом деле паршиво себя чувствовал. И он видел, как трудно Светлане. Но если они были больны – больны временем, то он, доктор Павлыш, не знал, что от этого помогает. Он украдкой пощупал пульс. Пульс был учащенным. Но от усталости или так организм отзывался на ускоренный бег минут, нарушающий биологические часы, тикающие в каждом организме?
– Я полежу, – вдруг сказала Светлана. – Я немного полежу и вернусь.
– Иди, – сказала Людмила. Она не смотрела на Светлану. Она обвиняла ее в слабости, а может, собственная выдержка Людмилы еще ярче высвечивалась на фоне слабостей окружающих?
Павлыш проверял результаты лапутянских, как он называл их для себя, опытов Людмилы. Но и сам ничего лучше придумать не мог. Он привык к системе, к последовательности, к послушной последовательности причин и следствий. Ему не приходилось соревноваться со временем, причем выходить на этот бой безоружным. Одной настойчивости и веры, как у древних христиан, выходивших с крестом в руке на арену Колизея в Риме против разъяренных львов, было мало. Львы, если против них не вооружиться, побеждают.
Пожалуй, впервые Павлыш оказался воистину в трагической ситуации. В ней была предопределенность. За тонкими перегородками лежал человек, который умирал в четвертый раз. И старался уменьшить боль лишь для того, чтобы успеть написать, оставить после себя то, что еще жило в его мозгу. Осуждать Варнавского или восторгаться им? Кто здесь герой, кто жертва? Павлыш поймал себя на том, что рассуждает высокопарно, как в высоком жанре.
В этой трагедии Павлыш не только зритель. Он и участник. Пульсирующая головная боль напоминает, что в конце пути спасение одного может обернуться гибелью остальных. Но ни он, ни толстый добряк Штромбергер, ни маленькая Цава, ни отчаянная Людмила, ни даже Варнавский не в состоянии остановить эту все ускоряющуюся карусель.
Вошла Светлана. Значит, она так и не смогла заснуть.
– Карлу кажется, – сказала она деловито, – что его стул лучше, чем в прошлый раз.
Людмила сразу убежала.
Они пробовали на Варнавском всевозможные препараты. Весь день Павлыш старался остановить своих врачевателей, он допускал лишь те средства, что были заведомо безвредны. Хотя как докажешь, что они безвредны для организма в таком состоянии. Смертельной может стать даже валерьянка.
Примерно через час Павлыш понял, что больше не в состоянии сидеть в лаборатории, и пошел к себе отдохнуть. Людмила вроде и не заметила его ухода.
Павлыш лег на койку, заложив руки за голову. Он не стал раздеваться. Голова раскалывалась так, что все становилось безразлично, – лишь бы боль прошла. Он понимал, что надо встать и думать, что-то делать… И лежал. За иллюминатором была чернота. Без звезд.
Если они не улетят, то следующий виток отступления будет еще короче. Потом еще короче… Наверное, все же надо попытаться взлететь. У них в случае удачи будет три дня. Три дня полета, может, связь с проходящим кораблем… Мало ли бывает случайностей… Взлететь, взлететь, убежать отсюда…
Послышался стук в перегородку. За перегородкой была каюта Варнавского. Стук повторился. Он был тихим, осторожным. Павлыш заставил себя подняться. Хорошо бы оставить голову здесь, на койке.
Павлыш вышел в коридор. Никого.
Он заглянул в каюту.
Варнавский лежал. Лицо его было синим.
– Павлыш, – сказал он, – у нас всего несколько минут. Слушайте.
Варнавский старался говорить быстро, но губы плохо слушались его.
– Я почти кончил, – продолжал Варнавский. – Времени не хватило. Сами понимаете. Да закройте дверь, они могут услышать! Если они снова сделают прыжок обратно, пленки погибнут. Я наговорил на пленки, понимаете, и пленки погибнут, потому что я уже не могу писать.
Варнавский повторял фразы, словно хотел вдолбить их в голову Павлышу:
– При обратном переходе пленки стираются. А мне в следующий раз уже не вспомнить. Пружинный эффект снижает деятельность мозга. Снова мне не сделать. Возьмите пленки.
– Вы думаете, что я взлечу?
– Нет. Вы не взлетите. Это невозможно. Вы должны взять пленки. Никому ни слова. Они пленники чувства долга. Если можно что-то сделать, надо делать. Это парадокс. Он никуда не ведет. Если они еще раз сделают прыжок, то я уже не сделаю теории. Понимаете? Тогда я зря жил. Мне легче умереть, если я жил не зря. Мне нужно умереть, чтобы жить не зря. Все очень просто, вы возьмете пленки, и пока никому ни слова. И потом сделаете еще одну вещь. Очень просто. Я знаю. Пульт управления компьютером, который высчитывает и производит прыжок, под станцией. Там люк, вы видели. Вам нужно спуститься туда сейчас. Это просто. Вам надо взять что-то тяжелое и спуститься. Возьмите этот камень. Сувенир, я его взял как сувенир. В день прилета. Я думал увезти его на Землю. Камень, который путешествовал во времени. Возьмите его. В правой части пульта под стеклом контакты подачи энергии на установку. Разбейте стекло. Разбейте стекло и контакты. Вы поняли? Они не смогут вернуться во времени. И тогда моя работа будет цела. Это самое главное. От человека остается только работа, вы понимаете? Вы должны это сделать…
Варнавский закрыл глаза. Павлыш увидел, как его рука, вся в синей сыпи, тянется к камню, лежащему на столе.
– Ну! – сказал Варнавский хрипло.
Павлыш подошел к столу. Кассеты лежали аккуратной стопкой.
– Три верхних, – сказал Варнавский, не открывая глаз.
Павлыш взял кассеты.
– Теперь идите. Камень! Камень!
Павлыш стоял.
– Я не могу, – сказал он.
– Идиот. Вы убийца…
В словах не было чувств. Была только усталость.
– Я понимаю, – сказал Павлыш. – Но, может быть, не сотрется?
– Сотрется. Обязательно сотрется. Вы же видите, что я не могу подняться. Я прошу вас! Не только ради меня. Ради Людмилы, Светланы, ради вас самого! Вы же не перенесете ускорения времени. Никто не перенесет. Жертвенность – это плен.
То, что просил сделать Варнавский, было самым простым, разумным, и, вернее всего, Варнавский был прав – выход один. Павлыш мысленно уже спустился к компьютеру и разбил стекло. И тогда еще через день, задыхаясь от боли, Варнавский умрет. Инвариантно. Как если бы это была станция геологов. Но оставался маленький шанс, оставалась надежда на чудо – еще три дня, послезавтра Варнавский проснется здоровым, у него и у них будет еще три дня. И что-то получится. Ничего не получится, понимал Павлыш, но послушаться Варнавского означало убить его.
– Ну как вы не понимаете, – повторял Варнавский. – Я сам не могу дойти. Я опоздал. Я хотел кончить и опоздал.
Голова Павлыша раскалывалась. Он протянул руку к камню. Но рука не послушалась его.
Вошел Карл.
– Вы здесь? – он ничуть не удивился. – Людмила говорит, что есть надежда. Она говорит про какие-то квасцы. Она просит вас прийти. Как ты, Павел?
– Он тоже трус, – сказал Варнавский. – Он как и ты.
Штромбергер взглянул на Павлыша.
– Я вас понимаю, – сказал он.
//-- 7 --//
С квасцами ничего не получилось. Людмила просто очень хотела, чтобы получилось. Но прошел час, прежде чем Павлышу удалось разубедить Людмилу. Павлыш понимал, что уходить нельзя. Прошли еще минуты. Потом Светлана упала в обморок. Тихо съехала на пол.
– Ну вот! – Людмила сказала это так, словно Светлана притворялась.
– Ну вот! – Людмила сказала это так, словно Светлана притворялась.
Павлыш наклонился над Светланой, расстегнул ей ворот.
– Вам помочь? – спросила Людмила.
– Нет, сейчас я сам все сделаю. В этом, по крайней мере, я разбираюсь.
Он с трудом поднялся, подошел к медицинскому шкафу.
Людмила тоже поднялась.
– Я пойду к Павлу, – сказала она. – Карл забудет сделать ему укол.
Карл не дал ей уйти – он вошел в лабораторию.
– Я сделал укол. Он спит. Не ходи. Что со Светланой? Ей плохо?
– Ему не лучше? – спросила Людмила.
Павлыш дал Светлане понюхать старого доброго нашатыря. Когда она пришла в себя, заставил выпить фирменную смесь – ее Павлыш изобрел на четвертом курсе. Весь институт принимал перед экзаменами. Целый месяц Павлыш был самым популярным человеком на курсе.
– Как накопители? – спросила Людмила.
– Завтра, – сказал Карл. – Боюсь, что сегодня еще не хватит энергии.
– В прошлый раз хватило четырех дней.
Карл развел руками.
– Ночью я буду сидеть у него сама, – сказала Людмила. – Вы спите. Все спите. Завтра переход. Мне нужно, чтобы все были бодрые.
– Прости, – сказала Светлана.
И в этот момент мигнул свет. Раз, два.
– Что такое? – спросила Людмила. – Еще этого не хватало!
Павлышу показалось, что станция вздрогнула. Чуть-чуть.
– Что случилось? – закричала Людмила. Она первой побежала к двери. Остальные за ней. Павлышу пришлось подхватить Светлану – ноги ее плохо держали.
Со стороны они, наверное, выглядели смешно. Им казалось, что они бегут, а они плелись, держась за стены.
Дверь к Варнавскому была открыта.
Кровать пуста.
– Где он? – Людмила готова была вцепиться в Карла ногтями. Павлыш оставил Светлану, она сразу прислонилась к стене, и попытался встать между Карлом и Людмилой. – Почему ты ушел?
– Он не мог встать, – сказал Карл. – Я знаю, в таком состоянии он не мог встать. Он спал.
Людмила уже не видела их, она смотрела вдоль коридора. Потом бросилась в его конец. Павлыш не сразу понял, почему. Потом увидел, что Людмила рванула дверь в переходник – шлюзовую камеру. Она решила, понял Павлыш, что Варнавский вышел наружу. Чтобы погибнуть.
– Нет, – сказал Карл. – Этого быть не может. Ты же знаешь, если человек выходит в шлюзовую, раздается сигнал по всей станции. Ты же знаешь.
И все же Людмила начала набирать код на двери, потом потянула ее на себя. Дверь отошла с трудом.
Внутри загорелся свет. Зазвенел резкий сигнал. Внешний люк был заперт.
– Где же? Где же, где же? – как заклинание повторяла Людмила.
Светлана, перебирая руками по стене, дошла до трапа вниз, к компьютеру. У трапа валялась пустая полоска от таблеток.
Людмила тоже увидела ее.
Она первой спустилась по трапу.
Варнавский лежал головой на пульте. В руке среди осколков стекла виднелся камень. Варнавский не выпустил его.
Он был мертв. Павлыш почему-то подумал, что он был мертв, уже когда разбивал стекло. Разумеется, в его состоянии невозможно было добраться до пульта. Он не мог спуститься по трапу, он просто упал вниз. Уже потом Павлыш узнал, что у Варнавского была сломана рука. Не та, конечно, что с камнем.
Людмила молчала, пока они поднимали Варнавского. Лицо его было спокойно.
Потом Павлыш пошел спать. Время на планете спешило, и надо было выдержать, пока оно успокоится, догнав Вселенную.
Ложась, Павлыш вынул из кармана кассеты Варнавского. И спрятал их к себе в сумку, на самое дно. Он отдаст их Людмиле потом, когда она придет в себя.
Он заснул быстро, проваливаясь в бесконечную пропасть, словно под наркозом. Последней его сознательной мыслью было: «А все-таки Карл дал себя уговорить. Не до конца. Но дал. Он ушел и не пустил Людмилу…»
Несколько раз Павлыш просыпался. После коротких, бегущих кошмаров. Часы его тела никак не могли смириться с тем, что время вокруг движется неправильно.
Кир Булычев. Шестьдесят лет спустя
[1 - Этот рассказ, написанный в 1973 году, найден в архиве писателя в конце августа 2010 г.]
Я сижу на деревянной теплой скамье в зале ожидания аэропорта Шереметьево. Вокруг кипит оживленная деятельность: кричат разносчики лимонада и продавцы сахарного тростника, заклинатель кобр устроился со своей корзинкой у самого входа и мешает людям втискивать свои чемоданы. Все мои провожающие: дети, внуки, золовки, невестки, жены внуков, племянники… (сколько их – пятьдесят, шестьдесят?) – все разбежались. Привезли в зоопарк белого медведя из Австралии. Разгружают клетку на площади. Вот они и убежали.
А мне ведь лучше. Я люблю думать в одиночестве. Размышлять о странных путях судьбы. Минут пять назад внук Коля спросил меня: «А какой снег?» Все зашикали на мальчонку: «Как ты посмел потревожить дедушку таким глупым вопросом? Неужели ты не знаешь, что снег – это мороженое, только несладкое?»
А я помню, как снег покрывал поля, лежал на крышах, как его сгребали с дорог машины… А может, мне кажется, что я помню? Может, я подглядел это на какой-нибудь старой картине?
Нет, я обязательно должен помнить снег. Ведь мне в тот год было шестнадцать. Конечно, шестнадцать. Я родился в пятьдесят шестом, в самой середине двадцатого века.
Мало, ах, как мало осталось на свете людей, которые помнят события того драматического семьдесят второго года. Тогда, кажется, воевали во Вьетнаме и состоялась Олимпиада.
Какой-то пожилой гражданин со знакомым лицом – не начальник ли это моего младшего сына Бори? – сидит напротив меня на скамье, подогнув под себя босые ноги, и шлепанцы валяются на каменном полу. Он смотрит на свой голый пупок и размышляет. Ненавижу этих доморощенных философов. Созерцание пупка не отвечает национальному характеру русского человека. Что бы ни писала об этом «Литературная газета»!
На самом деле мы далеко не столь пассивны, как кажется окружающим. Вспомните, ведь это мы первыми вышли в космос. Мне могут возразить: это же было до перемены климата. А я отвечу: тем не менее нам всегда была свойственна предприимчивость. Я тому пример. Мне семьдесят шесть лет, а я не устал возить в Тбилиси мандарины и манго, собранные на моем подмосковном дачном участке. Пускай некоторые грузины с презрением поглядывают на предприимчивых русских и эскимосов, торгующих овощами и фруктами на их базарах, – кто-то же должен снабжать витаминами страну с умеренным климатом. Мы не виноваты, что мандарины вызревают под Москвой раньше, чем в Баку.
Сосед рядом со мной развернул газету. Все те же новости, все те же темы. Ну как может он охать при таком, в сущности, банальном известии, как попытка взбесившегося крокодила искусать отдыхающих в Малаховке или об очередной вспышке чумы во Владимире? У нас всегда в жару свирепствует чума, всегда бесятся крокодилы и нападают на людей акулы в Рыбинском море. Ничего удивительного. Вроде бы в Рыбинском море акул до 1972 года не водилось. А может быть, я ошибаюсь. Меня теперь часто подводит память.
Я помню многое, и помню ясно. Потом – провал. Например, четко представляю себе картину лета того года. Мгла от горящих вокруг Москвы лесов, месяц за месяцем температура не падает ниже тридцати градусов, люди умирают на улицах от тепловых ударов, и газеты пытаются внушить населению, что лето пройдет и наступит осень. О, как наивны были верившие этим газетам обыватели. Как анекдот в то лето рассказывали историю о человеке, который покупал дрова, надеясь на наступление зимы. Я отлично помню, что температура в Москве к сентябрю достигла постоянных сорока градусов и начались самовозгорания домов. Помню, как практически вымер от тепловых ударов город Архангельск. Помню, как падали и тут же умирали люди на улицах Москвы. Помню, как перестала идти вода и люди под палящим солнцем пробирались к пересохшей, мелкой Москве-реке и пытались набрать воды из цепочки луж, в которую она превратилась. Я помню, как мой сосед Сидоров обменял жену на бутылку пива и как завидовали ему товарищи по работе. Да, это было трудное лето, и это была трудная осень.
А вот когда произошел моральный переворот, когда люди смирились и перестали ждать зимы, я не помню. Кажется, это случилось в ноябре. Да, именно тогда вышло в свет историческое постановление правительства о переходе на вегетарианское питание. Ведь теперь выросло поколение, которое твердо уверено, что корова в России испокон веку – священное животное. А я должен признаться: ел когда-то говядину (так называемое коровье мясо). Это большой грех, но грех лишь в глазах моих молодых современников. Да, как сейчас вижу: я открываю газету, и там объявление о переводе крупного рогатого скота в ранг священных животных, о переименовании животноводческих хозяйств в питомники священных коров и о разрешении таким образом проблемы животноводства вообще. И как сейчас стоит перед глазами последняя фраза постановления: «Перегоним США по числу священных коров на уровне мировых стандартов!» Да, было время и были люди!